Воздушные мосты

     Малыш. Середина века. Повесть в рассказах. Часть 4

Ранее в цикле:
     Шрам
     Крыло самолёта
     Патефонные иголки


     Мой первый космический аппарат прилетел ко мне, когда я ещё не ходил в школу и только учился по слогам читать. Эта конструкция опустилась за нашим домом неподалеку от разбираемой старой кочегарки. Я ещё боялся, что аппарат заденет за высокую трубу и все, кто в нём летит, погибнут. Потом вспомнил, что трубу свалили ещё неделю назад. Она грохнулась так, что в полукилометре на заводе что-то заскрежетало и завизжало, будто кошачья стая, вокруг разбросало снег и заклубилось рыжее облако. Вспомнив об этом, я успокоился, вскочил с кровати и кинулся к балкону. Хотел выскочить, но дверь была ещё по-зимнему законопачена и к тому же разбухла от мартовской сырости. А из окна было видно лишь разрушенную кочегарку. Я бросился одеваться, чтобы бежать во двор, но меня перехватила мать:
     – Ты это куда собрался-то?
     – Пусти, мам, пусти! Улетят ведь без меня.
     – Кто улетит, куда?
     – Ну там, за домом… С другой планеты.
     – Очумел? С какой ещё планеты? Ну-ка быстро в постель, у тебя ведь температура!
     – Ну почему ты не веришь? Иди сама посмотри, они за кочегаркой сели!
     Мать укладывает меня в постель, уговаривает, сидит рядом, пока я не перестаю плакать и упрашивать. Уже уверенный, что они улетели, я лежу, отвернувшись к стене, перед глазами плотная ткань с каким-то странным рисунком, где повторяются спирали и стремительные штрихи, – от этого становится ещё грустнее.
     Мать, решив, что я задремал, подходит к окну, долго дёргает, вполголоса чертыхаясь, форточку. Наконец, распахивает её. Подставляет стул и высовывается на улицу. Томительно тянутся секунды, из большой комнаты доносится мерный стук ходиков, я жду, что мать всё же что-то увидит.
     Вот она закрывает форточку, отодвигает стул, чего-то медлит, и я понимаю, что поздно – улетели… Мать подходит к койке, я поспешно закрываю глаза. Прохладная ладонь ложится мне на лоб, как бы вслушиваясь в меня. Мать вздыхает, уходит и тихо закрывает дверь. Я тут же бегу к форточке, бесшумно подставляю стул, высовываюсь и долго всматриваюсь в пустырь. После этого болею ещё три лишних дня.
     …Я в гостях у Олега. Сижу и слушаю, как он долбит на пианино свои гаммы. Олег младше меня на год, он ходит во второй класс, а я уже в третьем. Но у Олега есть пианино, и в этом году он пошёл ещё и в музыкальную школу, а у меня всего этого нет… Музыкальную школу только что открыли в посёлке. Преподают там жены зэков, которых вот-вот начнут выпускать: уже ноябрь пятьдесят четвёртого.
     У Олега в квартире чисто и тихо. Мы сидим в самой большой – северной, полутёмной комнате. За стеной, на кухне, мать Олега стряпает пирожки, и это меня интересует не меньше, чем пианино. В соседней комнате, окнами на юг, живёт Олегова бабка… Ей, наверное, лет сто, она ленинградка, как и Олеговы родители, и её привезли сюда сразу после войны, когда отец Олега вышел из лагеря. А в самой маленькой комнате – сестра Олега. Она намного старше его: с тридцатого года. Отец и не видел её, когда она родилась – его как раз забрали. Сестры сейчас дома нет, она учительница, преподаёт в школе русский язык. Замуж она пока не вышла. Отец Олега тоже сейчас на работе, он повар в заводской столовой, а в Ленинграде до ареста был шеф-поваром в одном из лучших ресторанов. Посадили его, как я потом узнал, не за воровство, а за «связь». В сорок пятом его выпустили, – то есть из колонии при заводе он перебрался в посёлок, а работать остался в той же столовой. К нему приехала семья, через год родился Олег.
     В их квартире много воздуха, просторно и даже торжественно. Или мне так кажется после нашей квартиры, тоже трёхкомнатной, но переполненной бестолковым движением. У нас всегда тарарам, даже когда мы делаем уроки и кричим друг другу: «Тише ты! Да тише же, кому говорят!» Торжественность Олеговой квартире придаёт пианино: оно чёрное, блестящее, строгое, и даже гаммы здесь не стучат в стены, а будто плывут в тишине, в полумраке комнаты… Я сижу на краешке стула и слушаю.
     Иногда Олег делает передышку, и тут же в дверях появляется его мать – небольшого росточка, круглолицая, вся матового цвета. Олег делает вид, что разговаривает со мной:
     – Да что ты так сидишь? У стула же спинка есть, сядь нормально.
     Сам Олег сидит на круглом с винтом табурете, и ему откинуться некуда. Похоже, он мне завидует. И ещё ему почему-то хочется к нам, – может, потому, что нас в квартире много. А мне домой не хочется: у нас нет пианино. Мать, когда я заикнулся, сказала, что у нас тесно – всё же девять человек, инструмент ставить некуда, – и отвернулась. Я всё понял и не стал больше об этом говорить. Через год-два я уже буду помогать старшему брату пасти поселковых коров, чтобы заработать, – где уж тут пианино.
     Олег в своей семье поздний ребёнок и единственный мальчишка. Его никуда надолго не отпускают, а я этому только рад – прихожу, когда он играет, и слушаю музыку. И, странное дело, его это вроде дисциплинирует. Олеговы родители это тоже замечают и поощряют мои приходы. Олег играет уже неплохо. Мне иногда кажется, что я тоже так бы смог, но не решаюсь попробовать и лишь поглаживаю чёрные блестящие клавиши.
     Мне всё хочется рассказать Олегу про космические аппараты, которые я не раз уже отчётливо видел и, уверен, что не во сне, а наяву, и про то, в каком месте они приземляются. Я даже рисунки успевал делать по памяти. Обидно только, что никогда не удаётся добежать до аппаратов – они всегда торопятся снова взлететь. И поэтому можно только разглядывать их издали, присев на корточки. Чаще всего они похожи на решётки с шарами, которые я видел в учебниках по химии у старших сестёр. Но бывают и другие. Эх, была бы подмога! Я бы мог вот так сидеть, а Олег осторожно подкрался бы сзади или сбоку, и тогда инопланетяне, может быть, вышли и с нами заговорили. Я бы им рассказал, что во сне часто летаю в космическом пространстве сам по себе и встречаю их корабли, вечно куда-то спешащие. Рассказал бы им, что мне бывает скучно на Земле, а играть не дают, особенно старший брат всё время мешает. И что я бы с радостью улетел вместе с ними, только маме оставил бы записку, чтоб не волновалась. Я люблю музыку, а в космосе очень торжественная музыка, я бы только её и слушал.
     Да, очень хотелось рассказать обо всём этом Олегу, но всегда что-то меня останавливало. Всё же он какой-то странный. Поймёт ли? К тому же он на год младше меня и учится с моей сестрой Лидкой, а девчонок я презираю. В общем, это сложно объяснить…
     Но вот что мне больше всего мешает довериться Олегу, так это его отец. Я его боюсь, хотя, кажется, ни разу не слышал его голоса. Олег его, по-моему, тоже боится. Может, отец его лупит? Мне, например, от моего достаётся: он у нас взрывной. Иногда мне даже хотелось оказаться найдёнышем, чтобы после очередной взбучки горько и гордо кинуть ему в лицо: «Вот как ты с неродным-то поступаешь!? Ладно, я уйду!» Хотя в нашей семье всем поровну доставалось – сами напрашивались.
     И лишь через несколько лет, когда я уже сильно вырос, мы с отцом сдружились. Даже на политические темы спорили. Я его быстро убедил, что носить узкие брюки (это тогда не одобрялось) – выгодно: экономия ткани и меньше пыли поднимают, чем клёши. Мне необходима была его поддержка, потому что в школе меня называли стилягой, и директор, а также завуч и комсомольский секретарь взяли меня в оборот. К тому же меня прозвали «космополитом» за значок, яркий значок с английским флагом. Он был красивый, во флагах я ещё не разбирался, да и не сильно к тому стремился в свои пятнадцать лет. Главное – чтоб меня замечали. Одно из собраний кончилось строгим выговором, но всё равно я носил узкие брюки, только значок спрятал и не мог потом его найти. А слова «космополит» в том смысле, который ему тогда придавался, я не понимал. Оно связывалось у меня с космосом и напоминало иную мою жизнь – детскую, яркую и радостную, но окончившуюся так грустно...
     Да, так вот, Олег боялся своего отца. Как-то той же зимой мы возвращались из школы, а его столовая была по пути. Она считалась заводской, но находилась не на территории завода, а недалеко от проходной. Я предложил Олегу:
     – Давай зайдём, твой отец нас накормит.
     – Нет, не накормит, лучше дома поедим, – а голос всё же неуверенный. – Дома же всё есть.
     Дома у них, и правда, всё было. Мать стряпала только пирожки с рисом и яйцами, – они у неё всегда пышными получались, – зато отец делал всё остальное: и хворост сладкий, и борщ, и кулебяку, и много чего ещё... Но из форточек столовой тянуло так вкусно, а вместе с клубами пара из дверей, то и дело распахиваемых, выбрасывало такие запахи, что у меня желудок будто заквакал.
     – Ну, давай, Олег, чего ты, чего страшного?
     Всё-таки он пошёл. А минут через пять вернулся, глаза прячет, молчит. Иду я рядом, тоже молчу, несу его портфель. У самого его дома забрал он портфель.
     – Говорил я тебе, – а голос тоскливый-тоскливый. И к себе домой не позвал.
     Отец Олега был высокий, худой, большеголовый. Лицо тёмное, с крупным носом и тонкими губами, с тяжёлым подбородком. А волосы, как и у жены, – седые. Когда Олег занимался музыкой, а я сидел рядом, он никогда не входил в комнату. Остановится на минуту в дверях, посмотрит и исчезнет. Во мне тогда что-то замирало, в Олеге, наверное, тоже, потому что в аккордах возникал еле заметный сбой. Иногда мне казалось, что отец Олега хочет что-то сказать, причём именно мне, а не сыну. Может, мне просто хотелось так думать, ведь мне доставалась лишь малая часть родительского внимания, разделённого на многих детей. К тому же мои отец и мать были задёрганы ежедневными заботами о еде, одежде, хозяйстве.
     Вот в такие минуты, видя, как Олегу не по себе, мне и хотелось рассказать ему о своих космических встречах, и я удерживался из последних сил. Мы с трудом досиживали до конца его музыкальных занятий и мчались во двор. Там недавние переживания тотчас пропадали, там была другая жизнь.
     Зима в тот год выдалась тёплой, а многоснежными наши зимы были почти всегда. В ноябре и декабре у сараев, за огородами вдоль изгородей наметало высокие и длинные сугробы. Зимой взрослым там делать было нечего, и тут начинались наши владения. Траншеи, подземные переходы, блиндажи тянулись в этих сугробах на сотни метров. В некоторых блиндажах можно было встать во весь рост. В них мы устанавливали печки-буржуйки, из досок устраивали лежанки. Старшие пацаны курили, давая затягиваться и нам, играли в карты на деньги и папиросы.
     Олег с жадностью набрасывался на эту жизнь. На одной из наших старых фотокарточек он стоит с радостной улыбкой, закинув руки мне и моей сестре на плечи, в углу рта – папиросина. Всё в нём клокотало, бродило, всё ему было интересно, особенно не испробованное. И у нас дома он любил бывать. За столом со всеми он становился совсем не таким скованным, как у себя дома. Я, конечно, не присматривался к нему специально, просто всё это отложилось в цепкой детской памяти, а потом отсеялось, выделилось.
     Обозначился, например, для меня и только намечавшийся тогда между Олегом и отцом разлад. В дальнейшем, как я сейчас понимаю, он мог запросто перерасти в тяжёлый конфликт. Буйное жизнелюбие Олега, каким, наверно, в юности обладал и его отец, и которому, возможно, он и был обязан пятнадцатью годами лагерей, скорее всего, пугало отца, и он старался направить его так, как ему бы хотелось. Или он и меня хотел привлечь в союзники? Но это только мои предположения.
     …Этой зимой более или менее упорядочились мои отношения с космическими гостями и их аппаратами. Я за ними по-прежнему наблюдал, но мои знания о них стали пополняться и из других источников. Прежде всего мне попалась «Аэлита» Алексея Толстого, и я тотчас её прочитал. Нашёл я эту книжку у Олега, в одном из книжных шкафов на самой нижней полке. В этом же шкафу стояли несколько громадных томов Шекспира довоенного издания, богато иллюстрированных. Читать их я, конечно, не стал, но картинки просмотрел внимательно. Олег Шекспира тоже не читал, хотя, как он с неохотой признался, старшая сестра и мать пытались его заставить. А библиотека, он сказал, – ещё от деда. В этом же шкафу, на верхних полках, стояло множество томов в красных переплётах – первый советский энциклопедический словарь. Я обратил внимание, что в некоторых томах многое заклеено или тщательно зачёркнуто чернилами. Спросил у Олега, почему. Он побежал к матери на кухню, вернулся и сказал, что такими они получили книги из магазина ещё до войны. Кроме «Аэлиты» ничего из фантастики я не нашёл. Но я уже загорелся, записался в поселковую библиотеку, рылся в журналах, читал всё подряд. Теперь мои видения приобретали новые формы, Вселенная раздвинулась, и однажды я ужаснулся тому, что она бесконечна и мне никогда не достичь края, не заглянуть за него... Потом я и к этой мысли стал привыкать. Попалась книга, не помню чья, где описывались пока ещё не существующие корабли, на которых легко появиться в любом краю Вселенной. Это меня совсем успокоило, и я настроился быстрее вырасти и стать пилотом такого корабля.
     К сожалению, фантастики и в библиотеке, и у моих знакомых было мало, всё больше книжек про индейцев и шпионов, даже в газетах были сплошь рассказы, повести и романы про шпионов, вроде «Красной маски». Но индейцы и шпионы меня особо не интересовали. Понемногу я втягивал Олега в свой фантастический мир, пересказывая под видом прочитанного на ходу мною сочинённое. На наши вечерние посиделки во дворе приходили моя сестра, соседка Людка, ещё какие-то пацаны. Иногда для разнообразия я рассказывал страшные истории, которые к концу выговаривались полушёпотом, а заканчивались воплем вроде «Чёрная рука!..» Девчонки визжали, из окон с руганью высовывались соседи.
     Но у Олега интересы пока не определились. К тому же занятия музыкой требовали времени и усидчивости, и всю её, сколько у него было, он тратил на пианино. И всё-таки я иногда сердито ему выговаривал, что он не прочитал того, что надо было прочитать ещё неделю назад. Он виноватился, а через пять минут про это забывал.
     ...Весна началась с того, что пропала Стерва Ляля. Хозяин её расспрашивал всех мальчишек во дворе, разговаривал и со взрослыми, но всё было напрасно – овчарка как в воду канула. А я так никому и не рассказал, что пытался её отравить патефонными иголками прошлой осенью, даже Олегу не рассказал. И тут вдруг она пропала сама по себе.
     Мартовские вьюги сменились оттепельной слякотью, потом вновь шёл снег, вновь завывали вьюги. Промозглая сырость стояла на дворе все весенние каникулы. Детвора сидела по домам. И мы с Олегом почти не встречались – ко всему добавились каникулы в музыкальной школе. В апреле начались домашние заботы – у нас были большие огороды, целое поле, где мы сажали картошку, которой кормились не только сами, но и свинья, и корова с телком. Других-то кормов, кроме сена, не было. Семенную картошку нужно было вытаскивать из подпола, перебирать, рассыпать, готовить к посадке. В конце апреля стали копать огороды, в мае пошли посадки, потом прополки и многое другое. Но у Олега начались музыкальные занятия, и я снова стал ходить к нему. Отец с матерью даже стали подумывать: не купить ли мне баян, – он попроще, подешевле, чем пианино. Но баян мне не нравился.
     Олег к концу учебного года играл уже хорошо. Конечно, это были простые классические вещи, а в них даже малейшую фальшь сразу заметно. К тому времени уши у меня достаточно навострились, и я сразу улавливал, если такая фальшь проскакивала. Но ошибался Олег очень редко, а когда это случалось, он искоса поглядывал на меня и, видя, что я заметил, довольно улыбался. А если я не замечал сбоя, он хмурился и повторял это место. Такая забава нравилась нам всё больше.
     Потом начались долгие летние каникулы, и Олег в конце июня впервые – родители до этого никогда не отпускали его от себя далеко и надолго – уехал в пионерский лагерь: на тот берег Амура, в тридцати километрах от города вниз по течению. А я остался на всё лето дома: в том году в лагерь очередь была ехать моим старшим сёстрам, по льготным путёвкам. Зато отец впервые взял меня с братом в тайгу, и мы там учились стрелять. У меня хорошо получалось из берданки.
     Как только Олег уехал – нашлась Стерва Ляля. О ней уже и думать забыли, в конце концов решив, что её поймали зэки и съели, такое случалось часто. А тут ко мне подошли два старших пацана из пятого класса и говорят:
     – Дело есть. Ваш сеновал сейчас пустой?
     – Да, – отвечаю. – А что?
     – Кое-кого спрятать надо, только если сболтнёшь...
     – За кого вы меня...
     – Ладно, пошли.
     Мы пошли в сарай, где хранились дрова, и пробрались туда через боковую стенку: какие надо доски отодвинули – и всё. Сараи у нас вообще лепили кто во что горазд: у кого коза, у тех дрова, у этих свинья, а у некоторых и корова. Сараище, а рядом – сараюшка, загородка какая-нибудь. Наша улица – «линейка» – состояла из пяти двухэтажных деревянных домов по два подъезда, и каждый хозяин что-то да имел. Так что вдоль домов, напротив их, шла неразбериха хозяйственных построек, в которой мы, пацаны, прекрасно разбирались и могли запросто с одного конца сараев в стенку войти и с другого выйти, ни разу при этом не появившись на улице.
     В одной из таких сараюшек я и увидел... Стерву Лялю. Она сидела в углу, за дощатой перегородкой, замаскированной бочками и корзинами. А возле неё на подстилке из драных фуфаек возились четыре серо-чёрных щенка. Я остолбенел. Ляля взглянула коротко на нового человека и вновь стала наблюдать за щенками, которые и играли с её хвостом, и кусали друг друга за уши.
     – Вот их и надо перенести к вам на сеновал.
     – А как она сюда попала?
     – А мы знаем? Шарились здесь полмесяца назад, глядь – лежит, и эти шевелятся. Ну, мы тряпок притащили, поставили перегородку, пожрать принесли. А теперь новый хозяин хочет в сарай дрова привезти, так что надо выручать.
     И тут я замер. А вдруг Ляля припомнит мне иголки, если я возьму щенков на руки? Да и как пацаны возьмут, она к себе-то никого не подпускает? Недаром же её прозвали Стервой.
     Но пацаны смело подхватили по два щенка и пошли за сараями, хоронясь от окон домов. А Ляля спокойно потрусила за ними, покачивая тяжёлыми сосками. А следом и я – с телогрейками. Дорогой я думал: почему Ляля не стала щениться дома, а ещё весной, задолго до появления щенков, исчезла из дома? Не доверяла даже хозяевам? А теперь, когда появились щенки, выходит, стала другой и подобрела к людям? Для меня это была такая загадка, что я решил поделиться ею с Олегом, когда он вернётся из лагеря. Щенят мы спрятали в нашем пустом сеновале, но я предупредил пацанов, что к концу июля сюда будут вывозить из тайги сено.
     Лето стояло жаркое, почти не было дождей. Я нашёл в сарае большую алюминиевую чашку, отмыл её и принёс Ляле свежей воды. Она жадно лакала, уже не рыча на меня, а потом кормила щенят. Я по два раза в день бегал на сеновал, и мы с Лялей вроде подружились.
     А события тем временем накладывались одно на другое.
     Через несколько дней после первой моей встречи с Лялей посёлок облетела новость: в тайге за высокой сопкой нашли человека. Застрелился из двустволки, большим пальцем босой ноги нажал на курок. Это оказался муж моей учительницы Лидиванны, работник управления лагерей. Главное, это случилось в тайге: чаще-то смерти или поножовщина происходили в посёлках. А в тайге ловили беглых, там была таинственная пятая колония (её быстро ликвидировали в пятьдесят третьем). Но чтобы человек сам ушёл подальше в тайгу, спрятался ото всех и покончил с жизнью?..
     Конечно, осмысливал я всё гораздо позже, в старшем, зрелом возрасте. А тогда впитывал с жадным вниманием всё происходящее. Не говорю уж о мелких событиях, таких как сгоревший сарай у соседей, очередная драка камнями с пацанами Первой Линейки. Больше также появилось бывших заключённых с вещмешками или фанерными чемоданами, которые ждали у перекрёстка попутной машины в город, на вокзал. Загорелся среди бела дня барак, что стоял неподалёку от бани. Горел он очень быстро, от толи на крыше клубился густой чёрный дым, а сухие дощатые стены просто таяли в огне и обнажали внутренние белёные перегородки – будто кости скелета. Пожарные машины ничего не смогли сделать. Слава богу, никто не пострадал, говорила мать. Будет что рассказать Олегу, думал я.
     К тому же я начал строить летательный аппарат. Я давно его задумывал, подыскивал место. Всё должно было быть в тайне. И такое место я нашёл – сеновал Олега. Он находился рядом с нашим и пустовал уже несколько лет. Когда-то отец Олега его построил, года два держали корову, но ухаживать за нею было некому: отец постоянно на работе, а мать прибаливала, да и не расположены они были к такому серьёзному домашнему хозяйству. В конце концов, остались лишь куры и поросёнок в сарае, а сеновал использовали под всякую рухлядь. Сюда, кстати, я догадался переместить Лялю с её щенятами.
     Для аппарата я уже и материалы подыскивал. Несколько раз ходил на свалку, после первого посещения которой у меня на губе остался шрам, ещё тогда, в пять лет. На свалке я нашёл моток цветной проволоки, алюминиевые трубки и треугольники разной длины, обломки цветных стёкол, несколько хороших кусков плексигласа, остов, без колёс, взрослого велосипеда, а отдельно – три обода велосипедных колёс, один даже со спицами. Всё это я перенёс скрытно на сеновал. Оставалось теперь продумать конструкцию. Но это я решил делать вместе с Олегом, хотел и его заразить. И я часто, накормив собак, сидел на ящике и представлял, как в полумраке сеновала, расчерченном золотистыми струями солнца из щелей, вырастает наш аппарат, чем-то похожий на гигантскую этажерку, опирающуюся на три широкие дюзы , как раз по ободу велосипедного колеса. А в один из последних дней лета, перед самой школой, – и ну её, школу! – разваливается крыша, и мы взлетаем! И летим – над посёлком, над чёрной колонией и дымным краснокирпичным заводом, над городом со многими чёрными коробками, высокими кирпичными трубами и прямыми широкими улицами. А потом и Амур под нами, тайга без края, и другие города, где мы ни разу не были. Но прежде чем совсем улететь с Земли, мы должны хорошо опробовать аппарат, а поэтому слетаем в самые тёплые места, где никогда не бывает зимы, побегаем по песку и поедим бананы, о которых, кстати, я только слышал. На минуточку залетим на Северный полюс, повидаемся с полярниками, заодно завезём им бананов. Ну вот, можно ещё слетать на остров, где взорвался «Наутилус», может быть, капитан Немо всё-таки остался жив. А потом... потом всё, прощай, Земля!..
     Такие планы я разрабатывал не только на сеновале, но и когда с матерью и сёстрами окучивал картошку, она к этому времени, к началу июля, уже поднялась и кое-где зацвела. А тут ещё одно событие случилось, которое меня сильно расстроило.
     Играли свадьбу в посёлке. Для июля это дело довольно необычное, ну да кто там разберёт, в чём причина. Но я свадеб сторонюсь. Всегда мне кажется, что этот пьяный галдёж кончится чем-то недобрым, уж дракой во всяком случае. И ничего торжественного, завораживающего, на всю жизнь остающегося в памяти... Может, и свадьбы я не видел настоящей? Или это теперь после той свадьбы засело так, что и не могу отличить белого от чёрного?..
     Свадьбу играли наши знакомые, женился четвёртый сын дяди Кирилла Меньшовина, Васька, самый смирный в сравнении со своими братьями, да и отцом.
     – Во приспичило, – говорил моему отцу в кухне за день до свадьбы дядька Кирилл, уже успевший где-то перехватить. – Ни помидоров в огороде, ни огурцов, с зимы всё слопали. Ты, Петрович, приходи обязательно, и ты, Степановна. Мы вас очень уважаем, справедливые вы. А мне вот досталось. Сидел, а за что? Сыновья – говнюки, не, ну, Васька, тот смирный, а эти оторвы!.. Пока отца не было, сами чуть не следом за ним. Спасибо, Петрович, хоть ты не забывал... Приходите, ладно?.. Может, что прихватите, а? Хоть шаром покати, а ему давай свадьбу, и всё тут! Ну ладно Ваське-то, а все эти-то требуют, на своих свадьбах-то не нагулялись, жён гоняют теперь по углам, так на Васькиной решили ещё покуролесить. А мне-то что, ну и пусть гуляют, век короткий, я-то за колючкой сполна понял, пускай гуляют!..
     Мать в большой комнате хмуро готовила подарок невесте, а отец в кухне уже прикидывал, как и выпить, и вовремя уйти со свадьбы.
     ...Дом, в котором идёт свадьба, последний на нашей «линейке», отсюда дорога сначала в другой посёлок, Дзёмги, при самолётостроительном заводе, а затем уже в город. В жизнь, которой я ещё не знаю. А свадьбу гуляют на втором этаже, нестройный гул голосов, все окна в квартиру распахнуты, оттуда несутся звон посуды, переборы гармошки и заливистые женские частушки:

          Он не хочет, а она
          Вся желания полна...

     Мы – вся ребятня, что осталась на лето в посёлке, – сидим на брёвнах у сараев. Перед нами, ближе к дому, расположились старухи (кстати, я не помню в нашем посёлке ни одного старика, ни на скамейках, ни в магазинах, нигде). Они вынесли свои стулья, сидят на самом солнцепёке и смотрят в подъезд, будто самое интересное выплеснется оттуда.
     И выплёскивается. Из подъезда вываливается парень в разорванной до пояса белой рубахе. В руке у него сломанные белые астры. Он останавливается под окнами, прямо в центре лужи.
     Я не раз вспоминал всё это уже в зрелом возрасте и был благодарен судьбе, что мои родители к тому времени уже ушли со свадьбы. Ведь нельзя было предугадать, как ко всему, что произошло потом, отнёсся бы отец. Он всегда, как я теперь думаю, находился в неравном с другими положении: отец многочисленного семейства; рассудительный, но вспыльчивый, если его не понимали; особое служебное положение, когда с «чужими» – ни-ни; любопытство к каждому человеку; частенько желание гульнуть; привычка спорить до хрипоты, хоть и не до драки, влезать куда не просят в попытках постоять за справедливость (за что и получил после семидесяти лет железным прутом по ногам)…
     – Валя! – обращается парень к свадебным окнам. – Валя, что же ты делаешь? Валюша, уходи оттуда, иди со мной!
     Голос его, поначалу тихий, постепенно становится громче. Парень заметно пьян. Девчонки, что сидят рядом со мной, шепчутся. Я узнаю, что этот парень пришёл на свадьбу в костюме, с букетом. Он пробыл там недолго, выпил за здоровье молодых, а потом его вывели в соседнюю комнату, сорвали пиджак и разорвали рубаху. Оказывается, он «ходил» с теперешней невестой, но Васька её отбил. А невеста-то – тьфу, глядеть не на что, – мелкота, тихоня.
     – Валя, иди ко мне, уйдём отсюда, – уже кричит парень.
     Свадебный гул притихает, кто-то выглядывает из окон. У меня холодеет внутри, мне очень хочется, чтобы парень поскорее ушёл. В его голосе такая безнадежность и такой надрыв, что за него страшно. А ещё я знаю, какими жуткими в посёлке бывают пьяные драки, какая в них выплёскивается спрятанная до того ненависть. А ещё я знаю, кто такие братья Меньшовины.
     Из подъезда выскакивают мужики и женщины, уговаривают стоящего в луже парня, но он их не слышит, смотрит на окна и кричит:
     – Валенька, да не… да не… да что ты делаешь, опомнись!
     И тут из подъезда показывается жених – его оттуда вышвыривают братья. Он куда мельче парня, но в руке у него – сверкающий на солнце нож. Старухи на стульях начинают визжать, но этот визг скорее поощряющий, чем запрещающий.
     – Валя, я счас приду к тебе! – несётся из лужи.
     От этих слов Васька звереет. Он бежит к парню, размахивая ножом, но его перехватывают те, кто выскочил раньше. Нож летит в сторону, а Васька с размаху бьёт парня ногой в грудь. Я весь сжимаюсь. Васька – оттого, что так высоко задрал ногу, шлёпается на зад. А парень, прижав к груди руки, падает на колени прямо в лужу, и подбежавшие Васькины братья начинают месить его ногами и кулаками. Парень вяло отмахивается, рубаха на нём повисает клочьями, с лица бежит кровь, и, наконец, он ничком падает в лужу…
     Свадьба всасывается в подъезд, гул из окон на втором этаже становится громче. Старухи со своими стульями расходятся. Парень лежит в луже лицом вниз. Я боюсь, что он захлебнётся. Но вот он поднимает голову, мотает ею, встаёт на колени и долго стоит так. Уже и пацаны разбежались, и свадьба притихла, когда парень, наконец, поднялся на ноги, содрал с себя остатки рубахи и, не оглядываясь, двинулся в сторону Дзёмог, в другой посёлок. Я увидел его глаза: запавшие, измученные, ничего не замечающие… Подумал: вот и об этом расскажу Олегу.
     Два дня спустя я чистил на кухне картошку, а мать возилась у плиты, иногда покрикивая на меня:
     – Толсто, толсто берёшь!
     А я думаю о своём, и кожура с ножа действительно сползает толстая. Мне хочется расспросить мать о том парне, но я не знаю, как к ней подступиться: в кухне жарища, время уже к обеду, мать торопится, вся распаренная, от вопросов просто отмахнётся.
     Тут хлопнула входная дверь, и в кухню влетела сестра Лидка:
     – Мам, мам, там тебя зовут, помочь надо!.. – Голос у неё дрожит.
     – Кому помочь, что там ещё?
     – Ну, там... Олежку привезли, утонул он. – И Лидка громко всхлипнула.
     – Да что ты несёшь?!
     – Ну да, ну да! Тётя Наташа сама как мёртвая, а Олежку привезли.
     – Ой, да что ж это такое?! Она ж не хотела его отпускать, как чувствовала.
     Я продолжаю машинально чистить картошку, и до меня всё ещё не доходит, о каком Олеге они говорят. Мой друг Олег должен через неделю вернуться из пионерского лагеря, и я ему уже столько подарков наготовил…
     ...Всё остальное, что происходило в те дни, было словно не со мной, как бы во сне, – размыто, отрывочно. Подготовка к похоронам, похороны, поминки, девять дней, сорок... Помню, когда я нёс венок впереди гроба, всё пытался представить себе холодную и бездонную глубину воды. За год до того я увязался со старшими пацанами на Амур, а там они обо мне забыли, я залез в протоку, зашёл по пояс, шагнул ещё и ухнул с обрыва, который был под водой. Плавать я не умел и сразу стал захлёбываться, колотить руками по воде, рваться к берегу. Но меня неумолимо тянуло вглубь. Уже и силы были на исходе, я и кричать не мог. Хорошо, какой-то мужик увидел это и выхватил меня из протоки. Потом я сидел на берегу, давно уже просохший под палящим солнцем, но продолжал дрожать, потому что всё ещё ощущал в ногах мертвящий и бездонный холод воды. И сейчас я думал, каково было Олегу ощутить весь этот ужас.
     Я механически ходил со всеми на поминки, на девять дней, потом на сорок. Мы сидели в большой комнате, где стояло пианино, оно было раскрыто, и ноты стояли на подставке, а зеркала и стёкла книжных шкафов были закрыты чёрным, и оттого в полутёмной холодной комнате становилось ещё темнее и холоднее, и я снова ощущал в ногах нарастающий бездонный холод. Потом тот же холод возникал в левой ладони. Ею, прощаясь с мёртвым Олегом, я коснулся его ледяного лба, прежде чем приподнять подушечку из стружек в изголовье и сунуть под неё свою драгоценность – чертёж нашего с Олегом будущего звездолёта. До сих пор не знаю, почему это сделал. То есть, сегодня, отмотав с того дня не один десяток лет, я могу это объяснить достаточно разумно. А тогда объяснить, конечно, не мог, только почувствовал какой-то толчок: так надо…
     Зиму я провёл как во сне: безвылазно сидел дома, много читая, но почти ничего не запоминая из прочитанного. Иногда пытался играть жестяными пробками в военные сражения, чем был увлечён дошкольником, а потом в первом и втором классах, но скоро опять всё сбрасывал в ящик.
     Учился я в четвёртом классе вяло. Ещё и Лидиванна, моя первая учительница, после смерти мужа никак не могла прийти в себя, хотя внешне старалась не показывать это. Но её внутреннее состояние каким-то образом передавалось мне. При её появлении я чаще думал о том, что произошло летом.
     Иногда я заглядывал на сеновал. Сидел на ящике, смотрел на кучу деталей, принесённых со свалки, но конструкция нового корабля не вырисовывалась. Лялю с выросшими щенками я отдал знакомым в посёлок Зелёный.
     В начале января, через полгода после смерти Олега, уехали из посёлка его родители, – говорили, что в Ленинград. А к концу зимы, во вьюжную февральскую ночь, я тяжело заболел.
     Почти мгновенно поднялась температура, мне было то жарко, то холодно, во рту всё стало вязким, ватным, язык, казалось, распух, не вмещался во рту. Меня положили в спальне родителей, приходил врач, мне стали давать какое-то питьё и порошки. Но мне становилось всё хуже. Всякие видения стали посещать. Одно я и сейчас хорошо помню.
     …Будто стою я на нашей высокой сопке, а внизу, в болоте, зэки пытаются поднять что-то большое и тёмное, вроде башню. Руками, шестами, все в грязи, чуть-чуть приподнимут, а она падает, тонет. Начальник какой-то бегает вокруг, кричит, матерится, а по краю болота солдаты с автоматами стоят, у некоторых на поводках овчарки, рвутся в болото, лают. У одного солдата – Стерва Ляля, но она не лает, а смотрит на сопку, на меня. А я кричу вниз: что вы, мол, делаете, дураки, посмотрите, сколько места, где нет болота, идите сюда, посмотрите сами! Но они меня не слышат, только мать гладит по голове, говорит:
     – Ну, успокойся, успокойся…
     Я плачу, просыпаюсь и вновь проваливаюсь в видения.
     …Вижу звездолёты, но они почему-то никак не могут сесть на Землю. Только приземлятся – и сразу взрываются или разваливаются, сгорают. Я пытаюсь к ним подбежать с полными вёдрами воды, но вода мгновенно высыхает. Остальные звездолёты разворачиваются и улетают, а я беспомощно стою и плачу. И сказать ничего не могу: во рту сухо, как выжжено. Рядом появляется мать, она сидит на табуретке. Я смотрю на неё и прошу пить. Она даёт какую-то тёплую гадость, и у меня нет сил это выплюнуть. Опять куда-то проваливаюсь, передо мной какие-то лица, знакомые и незнакомые. Глаза избитого парня... Лидиванна с лепестками цветков багульника на губах... страшная заросшая физиономия, совершенно незнакомая... улыбающийся Олег с папиросой во рту…
     – Олег, Олег!.. – обрадовано кричу я, но он поворачивается и медленно уходит…
     А вот сразу три тёмных, заросших лица надо мной, один говорит: «Будем резать и зашивать», а кто-то тихо добавляет: «И душить», – и смеётся тоненько...
     Мне действительно что-то сдавливает горло, я мечусь в кровати, вырываюсь из одеял и падаю на пол… Болезнь моя усиливается, теперь уже нет вообще никаких чётких видений, только одно: все вокруг быстро умирают. Я остаюсь один, меня охватывает невыразимая тоска. И вдруг чувствую, как начинают сдвигаться стены, меня прижимает к кроватной решётке, вдавливает в её железные завитки и мне очень больно. Надвигается на меня и потолок, он опускается очень медленно, но я знаю, что он обязательно опустится до самого пола, а мне некуда бежать, потому что и стены сдвигаются, и меня сейчас раздавит, раздавит... Потолок всё ближе, а сверху из темноты доносится торжественная и очень мрачная музыка, она становится всё громче с приближением потолка. Мне кажется, я ещё могу спастись, если только открою глаза, но они покрылись какой-то слизью, и я не в силах ничего видеть.
     – Мама, мама, – кричу я, – на меня потолок падает!
     Мать опять рядом, промывает глаза, и я вижу, что белёный потолок высоко надо мной. Но как только зажмуриваюсь – всё начинается сначала: потолок и стены начинают сжимать меня. И музыка, музыка... она всё время таится рядом, словно поджидает, когда я начинаю умирать. Я кричу:
     – Мама, мама, я не хочу умирать, не хочу!
     А кто-то, словно издалека и откуда-то сверху, растягивая звуки, произносит:
     – Ты не умрёшь, сынок, ты будешь жить долго-долго…
     Я плачу облегчённо и навзрыд, захлёбываясь слезами. Затем успокаиваюсь и проваливаюсь в темноту, в забытьё…
     Это был перелом, болезнь пошла на убыль. Но вот это ощущение неумолимо сжимающегося пространства с тех пор так со мной и осталось. Оно превратилось в физическое неприятие всяческих рамок и границ. Я не могу, например, долго находиться в комнате, узкой, как пенал, или с низким потолком. Как-то в студенческие годы я ездил в Посьет – это в Приморье, южнее Владивостока, и всё время остро ощущал, что с одной стороны берег моря, а с другой – граница, что я нахожусь на узкой полоске земли, и мне очень тесно, хотя эта «полоска» на самом деле – шириной в несколько десятков километров.
     ...После болезни я как-то быстро, незаметно для себя и окружающих, оформился в «трудного» подростка.


Далее в цикле:
     Лидиванна
     Вышка

          

   

   Произведение публиковалось в:
   Альманах "АМУР №08". - Благовещенск: Издательство БГПУ, 2009