Пара лапчатых унтов. Часть 02

   Ранее: Пара лапчатых унтов. Часть 01

     От поселка до рубахинского зимовья считалось километров тридцать. Пашка не раз ходил туда рыбачить и всегда успевал к избушке засветло, не особенно торопясь. Но сегодня с ним был Марсик. Вдруг он возьмет след — тогда выйдет задержка в пути. Поэтому Пашка шагал быстро.
     Когда рассвело, они уже поднимались вверх по Савоськину ключу. Ключ затянуло нетолстым льдом, а кое-где еще чернела вода, быстрая и блескучая. Она булькала подо льдом звонко и молодо. И молодым снегом, пуховым и прозрачным, был завален багульник, обступавший тропу. От снега намокли штаны на коленках, и пришлось поднять голенища бродней. Сразу стало трудней идти: резина тесно обжала колени.
     Снег на тропе был густо исчиркан мышиными цепочками. Марсик, близко почуяв мышь, совал-морду в сугроб, потом фыркал, продувая ноздри от снега, и бежал дальше — не сломя голову, как Белый, а солидно.
     Но вот он прыжком свернул с тропы и исчез. Пашка шел весь в напряжении, ожидая, что раздастся лай. И вздрогнул. Но не лай послышался, а частое собачье дыхание. Глянул — а Марсик стоит в пяти шагах, морда какая-то улыбчивая, и ждет, когда хозяин его заметит. Дождался и задрал морду вверх.
     На лиственнице цокала белка, ругая собаку, будто бы даже запугивала ее. Перескочила на соседнюю ветку, и комья снега повалились вниз, один залепил Марсику всю морду, а он стряхнул снег, облизнулся — и снова улыбчиво оскалился.
     Белка увидела человека, пробежала по стволу вверх — слышно было, как прихватывают кору коготки, — и замерла, ушастая, внимательная. Пашка выстрелил навскидку и рявкнул: «Нельзя!» — когда Марсик прыгнул к упавшему зверьку. Но пес лишь слегка прихватил тушку зубами и сразу бросил. Шкурку он не повредил, а что в зубах подержал — так без этого нельзя, этого собачий азарт требует.
     Пашка дал ему сахару и потрепал за ухо:
     — Ишь, разборчивый! Белка — тоже пушнина. Лаять надо!
     Кажется, Марсик понял, какой крохобор его новый хозяин, потому что, загнав у тропы еще одну белку, подал-таки голос. Но это был не лай, а так — игривое тявканье. Не признавал он белку за добычу!
     Пашка не очень-то удивился: значит, так уж пса воспитали. За соболиную шкурку промхоз платил полторы сотни, а за беличью — от силы пятерку. Чтобы на такой дешевой пушнине заработать, ее надо много добыть, а белки в Оскорской тайге водилось мало. Поэтому на нее специально не охотились, брали случайно: то сама влезет в соболиную ловушку, то собака загонит между делом. Делом же считалась охота по соболю. Чего ж удивляться, если прежний хозяин Марсика не поощрял пса, когда тот облаивал белок?
     Пашка вдруг резко, будто проснувшись, остановился. Увидел то, чего давно ждал, — цепочку сдвоенных продолговатых лунок, оставленных мягкими лапками. Ему уже попадались в двух местах такие следы, но — сглаженные порошей, как бы увядшие. Старые. А эти были — как свежие ранки на гладкой коже снега. Ковырнул пальцем отпечаток лапки — снег был, как пух, ничуть не затвердел.
     Следы уходили в молодую еловую чащу, они были размашистыми, соболь делал большие прыжки. Убегал? От кого? Не от них ли с Марсиком?.. Может, затаился где-то рядом, пережидает опасность, и хорошенькая шубка его дыбится, а сердчишко колотится, как заколотилось оно вдруг у Пашки?
     — Иди! — с нажимом прошипел Пашка.
     Пес понюхал след и махнул в чащу. Пашка переломил ружье и, когда совал патрон в патронник, заметил, что рука дрожит. «Спокойно!» — сказал он себе и начал выпрастывать из-под рюкзака капюшон суконной своей куртку: молодые елки были сплошь в снегу, который немедленно окажется за воротником, если без капюшона...
     Тут Марсик вернулся.
     — Ты чего? Ищи!
     Пес вяло махнул хвостом, сел и отворотил морду. Пашка оторопел. Он знал, что следы с виду могут долго казаться свежими — до тех пор, пока их не переметет поземка или не притрусит пороша, хотя бы та тоненькая пыльца, которую мороз выжимает по ночам из влажного воздуха. А ночью пороши не было. Неужели это вчерашний?.. Он снова ковырнул след пальцем — мягкий! Хотя — сколько времени надо, чтобы следы затвердели? Час? Сутки? Наверно, смотря какой снег — молодой или старый, зернистый. И смотря какая погода — оттепель или мороз.
     Ничего-то он толком не знал. Одно было ясно: раз следы не волнуют Марсика, — значит, запах зверька давным-давно выветрился. И все же он из упрямства с полчаса покружил по следу, продираясь сквозь тесный еловый молодняк. Марсик терпеливо сопровождал его, ожидая, когда хозяин бросит валять дурака.
     И Пашка вернулся на тропу.
     — Пойдем, Марсик! — И почувствовал, что смотрит на пса, как на старшего по званию.
     Денек разгулялся: было тихо, солнечно. От быстрой ходьбы взмокла рубашка на спине. Поднявшись на перевал, где стояли огромные лиственницы, он скинул рюкзак. Здесь была как раз половина пути.
     Разминая плечи, сладко похрустывая спиной и шеей, задрал голову. Кроны лиственниц были белыми, резными: каждую веточку облепил иней. Синева неба среди этой резьбы была такой густой, что если глаз не отводить, начинала шевелиться, будто кто ее палкой размешивал. У самого уха, не боясь человека, тенькали синицы, добывали что-то из-под лиственничной коры. А в рюкзаке (Пашка развязал, полюбовался) лежали две пепельные, белобрюхие, чернохвостые белки. А в запасе было целых два месяца таежной жизни.
     Он стал грызть сахар, сидя на рюкзаке. Марсика тоже угостил. И с удовольствием наблюдал, как тот ест: неловко и внимательно прихватывая кусочек коренными зубами, роняя огрызки из угла полуоткрытой пасти и снова бережно подбирая их со снега. Обыкновенно, по-собачьи ел Марсик сахар. Но это-то Пашку и умиляло: вот сидит собака, самое обыкновенное животное. А если глянуть глубже — разве все так просто? Это ведь сидит перед ним его опора, его надежда. И, пожалуй, учитель. Вот сегодня: не будь рядом Марсика, Пашка сдуру поперся бы по старому следу, приняв его за свежий, и ухлопал бы без толку время.
     Добрая собака стоит подороже каких-то там унтов. И унты Толик получит.


     Он стал спускаться с перевала, и настроение тоже поползло вниз. Вроде и смешно смотреть, как Толик страдает по этим унтам, а с другой стороны — по-свински обошелся с ним Захар, что уж говорить. Несправедливо получилось. Надо вмешаться в это дело.
     Но просить Захара напрямик: сшейте, мол, поскорее, унты для Толика — бесполезно. Пообещает и опять найдет кучу отговорок. Старик, а безответственный, как ребенок, честное слово. Так что придется пойти на обман. Еще в поселке Пашка придумал хитрый план действий. Надо поставить Захара в такое положение, чтобы он — хочет не хочет — а унты сшил. Главное — ни слова о самом Толике! Если старик догадается, кто достал Марсика, — вся затея лопнет...
     Но хоть и хорош был придуманный план, а нехорошо как-то было на душе. Пашка-то от Захара только доброе видел. Хоть старик сам виноват, сам вынуждает идти на обман, а все же!..
     Он перевалил последнюю сопку. До зимовья оставалось совсем немного. Глянул на часы — полвторого всего. Вот это дал скорость, аж спина мокрая!
     Тут впереди раздался лай Марсика — злобный, срывающийся то на визг, то на хрипоту. Так лаять собака могла только по крупному зверю. Пашку захлестнул азарт вперемешку со страхом, он помчался вперед, на ходу заряжая нижний ствол патроном с круглой пулей. Ноги, забывшие про усталость, но от волнения ставшие малость ватными, вынесли его на марь, открывшуюся за поворотом тропы.
     Заходясь в лае, Марсик наседал на оленя. Зверь крутился на месте и будто кланялся псу, загораживаясь от него рогами.
     Северные олени пугливы, они уходят, как ветер, от любой собаки, а этот не уходил, и расстояние было пустяковым, шагов тридцать, и Пашка, не веря такой удаче, стал торопливо выцеливать лопатку зверя. Но Марсик прыгал, попадая на мушку, и Пашка медлил с выстрелом, а в мозгу стукнуло: что-то тут не так...
     И он разглядел, что именно было не так. На морде оленя была уздечка, и с нее свисал ременный повод, на котором болталась толстая палка.
     — Марсик! Нельзя! — завопил Пашка.
     Но Марсик еще больше взъярился. Олень, крупный бык, вставал на дыбы, пытаясь ударить собаку передними копытами, но подвешенная к уздечке палка путалась у него в ногах, не давая ни драться, ни бежать.
     — Нельзя! — Пашка рванул к ним через марь. Ах, черт! Надо же было заранее сообразить, что, раз Марсик охотился с русскими, значит, он непривычен к домашним оленям. Надо было заранее взять его на поводок. А ну, как прибежит на лай Захар из зимовья? Стыда не оберешься за свое ротозейство!.. И как бы оленя не подрал, волчара проклятый... Пашка почти добежал, но его опередили.
     Из кустов вынесся на прыжках черно-белый Кучум, старый пес Захара. Марсик отскочил от оленя и застыл на месте, вздыбив шерсть. Кучум резко осадил и встал рядом: хвост калачом, глаза нехорошие. Оба с полминуты оценивающе скалились.
     — Марсик! Кучум! Нельзя!
     Пашкин крик псов подхлестнул. Кинулись, сцепились без лая, рыча негромко, будто горло водой полоща. Он пинал их ногами, пустил в ход приклад. Разнял было, а они отряхнулись — и еще злей схватились. Пашка осатанел не меньше их, перестал орать, а только сопел, гуляя сапогами по собачьим мордам и бокам. Даже не заметил, как очутился рядом Захар с карабином в руках, в распахнутой оленьей дошке.
     Вдвоем они разогнали-таки собак.
     — Ча! Бар мантан! — Захар пригрозил Кучуму кулаком, и тот отошел подальше, уселся, стал зализывать прокушенное плечо. У него и ухо оказалось разорванным. Марсик прохаживался, весь подобранный, готовый довершить победу. Улестив его ласковым голосом, Пашка изловчился и пристегнул поводок. Перед Захаром было неловко. Хотел дать Марсику хорошего пинка и уже занес было ногу, но пес брезгливо обнажил правый клык, и Пашка сразу поостыл.
     Они с Захаром стояли, успокаивай дыхание, и глядели на Марсика.
     — Двенадцать штук ту зиму загнал, — сказал Пашка. И, не удержавшись, добавил гордо: — В нем, говорят, волчья кровь!
     — Ок се! — Захар присел на корточки перед Марсиком, замигал, слезящимися глазами.
     Пашка замер. Мысли в голове трусовато засуетились. Сейчас старик спросит, откуда пес... Он вздохнул, оглянулся. Увидел, что олень, оставленный в покое, бредет в сторону зимовья, поматывая подвешенной к уздечке палкой. Как она называется, эта палка?.. Ах, да — чангай! Оленю, как коню, ноги не спутаешь: он ведь должен передними копытами снег разгребать, добираясь до ягеля. Чангай не мешает ему копытить, а быстро бегать не дает — бьет по ногам...
     — Где взял такой зверюга?
     Вопрос, ожидаемый с секунды на секунду, все же застал врасплох.
     — Я... из Оскора привез... В экспедиции достал у бичей.
     Старик поднялся с корточек, весело поглядел на Пашку.
     — Молодес! Опять собака имеешь. Полный оходник! — И хлопнул его по локтю: — Ну, пойдем домой?
     Пашка пошел за ним по тропке среди мелких гниловатых лиственниц. Глядел под ноги — и радостно узнавал этот снег, так знакомо истыканный раздвоенными копытами и усыпанный черным горохом. Из-за деревьев долетело гнусавое бряканье жести: брякали ботала на оленьих шеях — и этому звуку тоже порадовался. «Пойдем домой...» Странное дело: всего-то две недели прожил он тогда у Захара, а вот очутился тут опять — и будто правда домой вернулся. Опять перед ним стариковская спина в облезлой оленьей дошке; прошлой зимой она две недели подряд надежно сутулилась впереди: то на передней нарте, то на переднем верховом, то на пешей тропе, и Пашка за этой спиной чувствовал себя уверенно среди незнакомой тайги. А теперь вот придется врать... Ну, ничего, когда дело уладится, он все объяснит старику, еще и посмеются вместе... Домой пришел Пашка — вот что главное.
     Впереди он увидел избушку, а вокруг нее — знакомое мельтешение кустистых рогов. Одни олени были привязаны, другие бродили вольно. Похоже, все стадо было в сборе. Странно: не кочевать ли старик собрался?
     Избушка стояла на речном берегу, а за ней вплотную темнел высокий ельник. Она как бы выбежала на берег из этого ельника. Да так оно и было: старик срубил зимовье из еловых бревен, пазы конопатил мохом, надранным тоже в ельнике, а из прямых, как свечи, лиственниц, кое-где тянувшихся к солнцу из елей, наколол ровной дранки на крышу, натесал плах на стол, нары и двери. Дверная ручка — и та была «здешняя»: росла при елках кривая березка, и Захар увидел в изгибе ствола готовую дверную ручку. Вырубил и приладил.
     Сейчас дверь была распахнута, и на пороге, держа палец во рту, стояла внучка Захара.
     — Здравствуй, Настенька!
     Она вынула палец и крикнула бабке в полутьму избушки:
     — Луча калле! — То есть: «Русский пришел!»
     Пашка усмехнулся: ну, все ясно. Она небось уже битых полчаса дежурит в дверях — с той минуты, когда они обе, внучка и бабушка, услыхали лай чужой собаки и сказали об этом глуховатому деду и он пошел узнать, в чем дело, прихватив на всякий случай «алакан са» — «большое ружье», карабин то есть. Бабка, конечно же, кричала на нее: не стой на пороге, а то простынешь! — но потом отвлекалась работой, и внучка снова распахивала дверь: интересно же, чья там собака и кто в гости идет... Все это было знакомо Пашке по прошлой зиме, только тогда в дверях дежурила не Настенька, а Лена-чан: у Рубахиных уйма внуков, которые живут тут по очереди.
     Пока Пашка привязывал Марсика, Настенька задом слезла с порога и, как была, в унтах, но без шубейки и шапки, подошла к ним.
     — А где твой миннэр?
     «Миннэр» — верховой олень, вспомнил Пашка. Развел руками:
     — У меня нету миннэра. Пешком хожу.
     — А у меня есть! Вон мой миннэр, видишь?
     К зимовью брел рослый старый рогач — тот самый, которого Пашка только что чуть не убил сгоряча.
     — Твой собака зачем на него лаял? — сердито спросила Настенька.
     — А может, не на него? Откуда знаешь?
     — Нет, на него! Твой собака дурак, что ли?
     — Ну, он больше не будет. Не будешь, Марсик?.. А ты иди, Настя, в дом, а то замерзнешь.
     — Барэк! Пойдем! — Захар взял ее за руку, и они ушли в зимовье.
     Пашка был удивлен: четырехлетняя соплюха — как она сообразила, на кого лаял Марсик? Хотя... конечно же, она, как все Захаровы внуки, знает дедовых оленей наперечет. Пока торчала на пороге, увидела, что все олени тут, кроме ее миннэра. На кого же еще может лаять чужая собака? Дикие-то звери днем не ходят близко у табора — это она тоже знает. Вот и не полезла с расспросами, сама все поняла. Даже завидно, какие они все-таки растут в тайге наблюдательные!..
     Он повесил ружье на костыль, вбитый у двери, и сунулся уже в избушку, но остановился.
     Чуть не забыл!
     Развязал рюкзак — и стал прямо на снег выгружать гостинцы: три буханки хлеба, колбасу, селедку, конфеты. Торопился, боясь, что выйдет Захар и спросит, почему он не вносит рюкзак в избушку? А что ответить? Что все идет согласно хитрому плану?
     В рюкзаке остался лишь сверток белья, которое Пашка растряс попышнее, чтобы рюкзак на вид казался пообъемистей, завязал его, повесил на костыль у входа. Собрал гостинцы и вошел.
     В избушке было темно и пахло вареным мясом. Он шевельнул ноздрями. Жена Захара, склонясь над жестяной печкой, ломала в кулачках макароны и бросала их в густо парившую кастрюлю.
     — Бистро ходил! — сказала она. — Далеко, сапоги тязолый — как успевал?
     — Его нога длинный, все равно — сохатый! — одобрительно улыбнулся Захар.
     Пашка, желая показать, что ничуть не устал, бодренько задвигался, снимая куртку, стягивая сапоги. Но, едва присев на нары, обмяк. Устал, чего уж тут придуряться. Развалился на оленьей шкуре, вытянул ноги — ох, и гудят!
     — Какая новость имеесса? — спросил Захар.
     — А ничего нового, — лениво промычал Пашка.
     Лежал, блаженно приоткрыв рот. Дома он, дома!
     Глаза, уставшие за день от слепящего солнца, привыкали понемногу к иному освещению, и зимовье уже не казалось темным. Да и как назвать темной избу в два окна? Это даже излишество — два окна в охотничьем жилье, но у Захара зимовье было много просторней обычных: он рубил его с расчетом, чтобы зимним вечером сюда можно было затащить нарты и чинить их в тепле, с удобством, и чтобы старухе оставалось место ходить от стола к печке. Рыбаки Захара за жилье хвалили: Сколько бы их ни набивалось на ночлег, всем хватало места на двух широких нарах, устроенных по обе стороны стола.
     В южное окошко косо падало солнце и сверкало на транзисторе, он был такой красивый и чужой на грубо тесанном столе, среди конопаченных мохом стен. Из-за транзистора выглядывала на Пашку Настенька, прижимая к измазанной щеке куклу-пупса.
     А над нарами, гвоздями прибитая к бревнам стены, была распялена лосиная шкура, мездрой наружу. Доброго быка успел завалить Захар!.. Пашка поглядел вверх. За-потолочную балку были засунуты три ивовые рогульки с надетыми на них собольими шкурками.
     Он поднялся рывком, будто пружина его подбросила.
     — Дядя Захар! Когда едем мою палатку ставить?
     — Завтра.
     — Сасын? — повторил Пашка это слово по-якутски.
     — Ок се! — засмеялась старуха. — Якутски знает!
     За обедом хозяева нажимали на принесенный Пашкой хлеб, а он хлебал суп с лепешкой — соскучился по пресным лепешкам. Потом из большой миски вытащил кусок вареного мяса, полоснул ножом — внутри мякоть была арбузно-розовой. Мясо лося грубое, и его надо или долго уваривать или есть вот такое, полусырое, с кровью, — тоже вкусно, пока не остынет. Жуя набитым ртом, вспомнил еще одно якутское слово:
     — Учигэй! — То есть: «Хорошо!»
     — Давай-давай! — кивали старики.
     Старуха налила чаю. Пашка развернул кулек, протянул Настеньке конфету:
     — Ма, котой, чай да! — Это, по его мнению, должно было означать: «На, девочка, пей чай!» Старики снова засмеялись, и он с ними смеялся, довольный, что соорудил целую фразу на языке, из которого знал едва ли десяток слов.
     И чаепитие, и разговор — все было хорошо, все было «учигэй», но все же Пашка сидел как на иголках. И решил, что лучше уж сразу начать да кончить. Как бы между делом спросил:
     — Мои унты где?
     — На колбо, — ответил Захар.
     — Вы их смотрели?
     — Совсем новый — зачем смотреть?
     — А вдруг мыши погрызли?
     — Мой колбо никогда мысы не лазят. — Старик пожал плечами. — Ходи смотри.


     По перекату, проламывая неокрепший лед, Пашка перебрел на другой берег Илькана и в густых елках нашел «колбо» — лабаз, маленькую избушечку без окон, стоявшую на четырех ошкуренных деревьях, как на столбах. Каждый из этих столбов был опоясан полосой жести, — чтобы мышиным коготкам скользить впустую, и утыкан венчиком гвоздей без шляпок, — это чтоб медведь не залез. Правда, рядом была прислонена к березке жердевая лестница, и Захар ее не прятал: медведь не догадается подставить, а от человека, если задумал пакость, прячь не прячь... Поселковые рыбаки про этот лабаз знали, но, надо сказать, не пакостили.
     Он подставил лестницу и забрался в избушечку. Среди старых уздечек, седел, вьючных сумок с продуктами и узлов с тряпьем отыскал свой мешок, лежавший в том углу, куда он сам его и клал той зимой. В мешке были ватные штаны, старый свитер, еще кое-какая одежонка — и вот они!
     Прошлой зимой, пока Захар с Пашкой, уложив на нарты бензопилу, ездили по участку, старуха оставалась тут и сшила Пашке эти унты. Он их и не носил ни дня, а только примерил и спрятал на лабаз: пора было возвращаться в поселок. Старуха выбрала красивый камус, дымчатый с переходом в темно-коричневую полосу. Орнамент был подобран из ромбиков черной и белой шерсти и оторочен соболем. Толику они придутся как раз по ноге...
     Досада на Захара поднялась в нем. Долго он сидел в холодном лабазе, тупо глядя на кучу барахла. Солнце зашло за сопку, он продрог.
     Когда вернулся к зимовью, в окошке уже горел свет. Он торопливо огляделся. В стороне от тропинки сгрудились маленькие елочки, накрытые снегом, как простыней. Он бросил унты за эти елочки, как за забор.
     Старуха шила у керосиновой лампы, старик чинил уздечку, Настенька лениво хныкала. Пашка вытряхнул из мешка на пол ватные штаны, свитер, бросил и пустой мешок. Посмотрел на хозяев и отвернулся.
     — Зачем разбросал? — крикнула Настеньку. — Подними! Зачем не слушаешься?
     Никто на ее крик не улыбнулся, и она тоже притихла.
     — Хорошо смотрел? — спросил Захар.
     — В мешке были, — буркнул Пашка.
     Захар оделся, взял фонарик.
     — Сам пойду смотреть.
     Пашка тоже вышел, но остался у избушки.
     Оба пса лежали на привязи поодаль друг от дружки. Им недавно выносили еду. Кучумова миска стояла нетронутой, а сам он свернулся на подстилке из еловых веток и дремал, вздрагивая: наверно, и во сне переживал недавнюю обиду. Зато Марсик вылизал свою миску подчистую и теперь грыз мосол, хамски облизываясь в сторону побежденного.
     Старик перешел Илькан: луч его фонарика, неяркий в лиловых сумерках, шарахнулся по елям на том берегу. Пашка подобрал унты. Теперь можно было спрятать их не торопясь.
     Разворошенное белье в рюкзаке он снова свернул поплотнее, сунул туда унты, повесил рюкзак на тот же костыль у входа. Захар не лазит по чужим вещам, он людям верит. Людям верит, а сам врет... Ну, а теперь и сам Пашка не лучше...


     В избушке он присел на чурбак у печки. Старуха шила что-то и молчала. Пашка уже привык, что она всегда молчит с гостями. Сегодня сказала ему с десяток слов — так это рекорд.
     Когда в палатке Рубахиных под Балыктаком собирались мужики, она шустро уставляла походный столик и следила из уголка, чтобы закуски хватало, сама же никогда не соглашалась подсесть к компании. Да и говорить-то ей некогда было. Гости не гости, а она делала свою работу, которой не было конца-краю. Летом следила за тугутками, доила оленух и готовила внукам сбитое молоко, поддерживала дымокуры, вялила мясо, коптила рыбу, сушила рыбью кожу для варки клея, собирала гнилушки для выделки шкур. Зимой мяла и чистила пушнину, выделывала шкуры и камус. И круглый год, с утра до ночи, варила еду, пекла лепешки, ухаживала за малыми внуками, кроила шкуры и кожу, сучила, нитки из оленьих жил, шила рукавицы, шапки, унты и дошки для родни и заказчиков, следила, чтобы всегда было в достатке продуктов, табаку для старика, свечей, керосина и прочих припасов, укладывала и разбирала вьючные сумы в бесконечных перекочевках и всегда помнила, где что лежит. И при этом неотступно соблюдала древние охотничьи обряды и Захару не давала о них забывать. Требовала, чтобы он хоронил, как положено, ободранные тушки соболей и медвежьи кости, чтобы угощал духов после удачной охоты, при перекочевках на новые места, а также во время пиршеств — то есть выпивок с гостями. А когда Рубахины гостили в русских квартирах, она, вышибленная из привычного круговорота работ, все-таки упорно избегала застолья, отсиживалась на кухне тихой мышкой, ожидая, когда настанет час укладывать на боковую пьяного Захара. Так уж крепко засело в ней старинное эвенкийское воспитание.
     Неожиданно старуха подала голос. Пашка даже вздрогнул на чурбаке.
     Она заговорила быстро и зло. Он догадался, что она злится из-за пропажи унтов: ведь это ей теперь придется шить для Пашки новые. Небось, костерит его на всю катушку. Он виновато подумал: ну что ж, пусть отведет душу. Все равно он ни бельмеса не понимает из ее ругани и даже не уверен, на каком языке она так разошлась сейчас — на якутском или на эвенкийском. Захар — якут, а она — эвенкийка, так что у Рубахиных иногда и на эвенкийском разговаривали, особенно когда приезжали ее родственники — пастухи из эвенкийского колхоза. А внуки растут, учась говорить сразу на трех языках, считая русский.
     Вон — Настенька-то все понимает: ишь, заслушалась, даже куклу забыла... Ага, все же старуха ругается по-якутски: мелькнуло знакомое слово «этэрбэс» — унты. По-эвенкийски было бы «унта» — это Пашку обучили Рубахины-внуки. «Унта бигин?» («Унты есть?») «Ачин!» («Нету!»)
     Старуха умолкла.
     Настенька обдумала услышанное и, волоча пупса по грубому щелястому полу, подошла к Пашке, уставилась на него с любопытством. Под носом у нее блестела капля.
     — Вытри нос! — улыбнулся Пашка.
     — Луча! Ты хитрый, что ли? — Она сияла глазенками. — Ты сам унты где-то спрятывал?
     Пашка похолодел. Посмотрел на старуху. Она, избегая его взгляда, сердито крикнула внучке:
     — Настя-ндя! У, аккары! Каль манна!
     «Настька, дура, иди сюда!» — понял Пашка ее слова. Запинаясь, спросил Настеньку:
     — Ты... что болтаешь?
     — Бабушка сказала: луча хитрый, сам унты спрятывал! Еще одни унты хочет, наверно! — И к месту ввернула: — А я конфету твою хочу!
     — Иди сюда, я тебе говорил! — снова прикрикнула бабка и, все так же не глядя на Пашку, протянула внучке развернутый кулек: — Канпе-ету... Ма тебе канпету, бери! Ма!..
     — Вы это серьезно? — громко спросил Пашка.
     — Сирьё-озна! — пробурчала она, роясь в шитье. — Я не знай. Никто не знай.
     Пашка застыл на своем чурбаке, сам чурбак чурбаком. Выходит, старики догадались? Может, Захар соврал ему, а сам недавно проверял унты на лабазе? Нет, непохоже: мешок лежал в дальнем углу, заваленный старым барахлом. Нет, это просто в ней злость взыграла...
     Но почему так долго нет Захара? Не нашел ли он там какую улику?.. Пашка сглотнул слюну.


     — Пробуй! — Захар бросил на пол две пары унтов.
     У Пашки отлегло от сердца: старик искал на лабазе не улики, а обувь взамен пропавшей. Но, разглядев принесенные унты, Пашка приуныл. Сто лет было этим рваным обноскам...
     — Мало-мало чинить — одну зиму таскаешь! — сказал Захар. — Ниче, тепло будет, мякко!
     Пашка, прикусив губу, взялся за примерку — и снова повеселел. Придется все же бабке шить новые! Унты — их ведь как носят? Сперва надевают шерстяные носки. Потом — «канчи», это такие «исподние» унты из шкуры шерстью внутрь, по-русски — «чулки». Поверх их наматывают портянку и только потом уж натягивают сами унты, подложив в них стельки из сухой травы. И тогда хоть ночуй на морозе. Из четырех старых унтов, принесенных Захаром, на Пашкину ногу в тонком носке налез только один, и тот лопнул.
     — Малы! — сказал он, стараясь казаться хмурым.
     — Русский нога — как лыза! — усмехнулся Захар. Старуха ему что-то резко сказала. Он хмыкнул: — Слыхал, как бабушка говорит? Однако, ты сам утассил унты, э?
     — Ну конечно!
     Старик задумался, поглядывая на Пашку.
     — Твой друг... Как его зовут? Который унты просил!
     — Толик?
     — Э! — кивнул Захар. — Он знает, где мой колбо?
     — Где ваш колбо — весь Балыктак знает.
     — Он ходил сюда рыбачить?
     Пашка подумал и на всякий случай соврал:
     — Вроде ходил, с месяц назад.
     — Он взял?
     — Я почем знаю?
     Захар вытащил кисет, но не закурил, опустил руку с трубкой и кисетом на колени.
     — Ай-я-яй! С тобой одной комнате зывет — тебе гадит! Хузэ свиньи! Как росомаха! Росомаха мясо нашел, сам сытый, кушать не хочет — сё равно обгадит мясо! Пускай другой зверь нюхает — тьфу! — голодный убегает... Толик поселке зывет, тайге не замерзает — зачем ему унты? Задность!
     — Дядя Захар!.. — с досадой воскликнул Пашка — и запнулся, отыскивая слова помягче. — Ну, а вы сами, дядя Захар, зачем же с ним так обошлись? Обещали унты ему, а отдали другому — тому начальнику. Тоже ведь... нехорошо.
     — Ок се! «Ни-ха-ра-со-о!» — Старуха, кормившая Настеньку кашей, враждебно посмотрела на Пашку — и защелкала словами, непонятными, но резкими, как удары плетки.
     Захар тоже недобро сузил глаза:
     — Меня сын просил унты начальнику давать. Чузой просит — давай, сын просит — не давай? Так делай? Тебе сын есть? Внук есть?.. Молодой ты, дурной! — плюнул и стал набивать трубку.
     Подправив оселком кончик ножа, Пашка сел к лампе обдирать своих белок. Он кожей чувствовал неприязнь, исходившую от старухи. Настенька, подойдя вплотную, смотрела Пашке в лицо внимательно и с холодком. Молчание нарастало, разбухало, давило в бревенчатые стены, не помещаясь в избушке... Ишь, оскорбились. «Сын есть?..» Сын — это сын, кто спорит. Но... тряхнуть бы старика за плечи, крикнуть в глухое ухо: «Слово-то свое надо держать или нет, старый вы человек!»
     Да только бесполезно, хоть кричи, хоть шепчи...
     И Толик этот, будь он неладен! Поедет фасонить в Пашкиных унтах, а самому Пашке старуха теперь сошьет ли такие? Небось, сляпает со зла какие попало...
     Пальцы его бестолково перехватывали беличью тушку, шерстка, черт бы ее драл, лезла, на шкурке оставалось слишком много мездры. Ободрать двух белок — пятиминутное Дело, но он, не имея сноровки, канителился. Защипнув скользкую пленку мездры, потянул ее — и сделал в шкурке дырку.
     — Порвал! — крикнула стоявшая над душой Настенька. — Дедушка! Он обдирать не умеет!
     Захар молчал. Пашка, не поднимая головы, представил, как презрительно наблюдает старик за его возней. В другое время Захар отнял бы белку, показал еще раз, как делать правильно, а сейчас помалкивает. Пашка исподлобья глянул на старика. Тот курил, уставясь в пол, и, видимо, совсем не о белках думал. И вот заговорил, медленно и негромко:
     — Я это зимовье давно рубил. Десять лет прошло, наверно. Раньше тут хороший корма был, теперь совсем худой корма. Олень голодный, от зимовья далеко уходит, кушать иссет. Трисать пять голов олень — кто куда. Мне охотисса — время нету, сэлым дням оленей собираю. Далеко уйдут — пропадут совсем... Скорей на Эльгу кочевать надо, там корма богатый. Зимовье тозэ там теперь имею, спасибо тебе, конесно. — Старик вздохнул. — Я вчера верхом гонял, седня верхом гонял — всех оленей собрал. Ты обессял двасатого прийти — правильно, седня двасатое. Я обрадовался: завтра едем тебе палатку ставлять, потом сразу на Эльгу кочую... Теперь как кочевать?
     — А что такое?
     — Унты тебе надо шить!
     — А что унты? Кочуйте! На Эльге бабушка и сошьет, а вы привезете. Или я сам приду, заберу. А пока и в сапогах...
     — Говоришь — не думаешь! — оборвал его старик. — Мы откочуем — откуда знаешь, как дальше будет? Бабушка заболеет — шить не смозэт, я заболею — привезли не смогу. Седня тепло — завтра мороз. Куда пойдешь резинках своих? Подыхать?
     — Так что ж теперь... — промямлил Пашка, — скотину голодом морить?
     — Твой Друг Толик — ему спасибо говори. Большой спасибо от меня.
     Пашка опустил голову. Такого поворота дел он не ожидал. Кашлянув неловко, спросил:
     — А камуса хватит?
     — Нет, — ответил старик. — Камус нету. Э, сё равно! Время тозэ нету. Лапчатый унты шить — волокиты мыно-ого! Бабушка тебе простой унты сошьет, из половинки, быстро.
     — Из половинки? — Пашка скис. Ну вот, сам себя с носом оставил. «Половинка» — это самодельная замша. Выскобленная и отмятая, но недубленая кожа, выделанная наполовину, потому и называется половинкой. А унты — половинчатые. Они, конечно, лучше валенок — мягче, легче, но видок у них никудышный, не смотрятся они в сравнении с лапчатыми. Да и воды боятся — намокнут — деревенеют на морозе...
     Тут в своем углу завозилась старуха.
     — Каннык «палявинка»? — возмущенно крикнула она мужу. На нарах рядом с ней стояла переметная сума из бересты, обшитая оленьей шкурой. Старуха вытряхнула все, что было в суме, на нары. Развязала лежавший тут же большой узел — разворошила и его содержимое. — Ма! Кде ты видал палявинка?
     Много тут чего было: беличьи шкурки, суконные лоскутки, сушеные оленьи жилы, кусочки медвежьих и кабарожьих шкур... Попадались и обрезки желтоватой замши-половинки. Но даже из самого крупного обрезка можно было выкроить разве что подметку. Старик озадаченно зацокал языком:
     — Такими делами! Камус нету, половинка тозэ нету!
     Пашка, потерянно разглядывая все это добро, вдруг схватил полоску коричневой блескучей шкуры.
     — Да вот же камус!.. И вот еще!.. И вот... Четыре лапы! А вы говорили — камуса нету!
     Старуха, собирая свое хозяйство обратно в суму» сказала что-то ехидное. Захар перевел:
     — Ты на одной ноге будешь соболя гонять? Два унта — восемь лап надо. Сэлый два олень.
     — Ну хорошо... — Пашка теребил в руках полоску камуса, вцепившись в нее, как в последнюю возможность. И его осенило: — А сохатиный камус на унты идет?
     — Почему нет? — пожал плечами Захар. — Тозэ идет.
     — Так вы же убили сохатого! — Пашка кивнул на шкуру, распяленную на стене. — У него же были-ноги-то!
     Захар молча надел шапку и вышел из избушки. А когда дверь снова распахнулась, он переступил порог несколько неловко, заводя в дверной проем разъехавшиеся ножницами лыжи.
     Это были широкие, фабричной работы лыжи, привезенные сюда Захаром вместе с прочими-Пашкиными, вещами.
     Пашка растерянно принял их от Захара и стоял, ощупывая камус, который теперь туго обтягивал лыжи снизу. Провел пальцем по полозу от носка к заднику — палец скользнул по плотно прижатым шерстинкам, как по лакировке. Провел в обратном направлении — и шерстинки зазубатились, взъерепенились, как живые, сопротивляясь пальцам. Вот так при подъеме на гору каждая шерстинка вцепится в снег, не давая лыжам съехать назад, и по любой крутизне Пашка полезет вверх, как муха по стене... Вот они, значит, где — сохатиные лапы... Он не мог даже «спасибо» выдавить: стыдно было собственный голос слушать.
     — Одевайся, — сказал Захар. — Пойдем оленей отпускать.
     Звезды уже густо проступили над избушкой, над тихими елями. Слышнее стал ровный шум полузамерзшей речки. Дремавшие на привязи олени вскакивали, услышав шаги людей, брякали во тьме жестяными боталами.
     Захар осветил фонариком кучку чангаев. Палки были длиной чуть меньше метра, а посередке каждой — зарубка, чтобы узел не съезжал.
     — Светить будешь! — Захар передал фонарик Пашке.
     Старик подводил оленей одного за другим, выбирал из кучки чангай потяжелей или полегче и привязывал к уздечке. Голодные животные сразу бросались в темноту.
     — Дядя Захар, у вас руки не замерзли? Дайте я буду!
     Голос Пашки прозвучал жиденько, виновато. Захар не ответил: может, не расслышал. Пашка кашлянул, укрепляя голос.
     — А давайте я потяжелее чангаев нарублю! Чтоб они далеко не уходили.
     — Э-э! — Старик распрямился, махнул рукой. — Легкий чангай вешай — далеко пропадет: волк задерет, модьбедь задерет. Тязолый чангай вешай — близко пропадет: заболеет с голоду. Хоть как — плохо... Скорее надо кочевать.


     Как не похож был этот томительный ужин на недавний веселый обед! Старуха, подав на стол, сама есть не стала. Постелила на нарах, уложила Настеньку и прилегла рядом, шепча ей что-то на ушко. Пашка помешивал ложкой суп. Есть не хотелось, но отказаться от ужина он не смел: не в его положении выкомаривать, хоть за столом, хоть где. В его положении — сопеть в две дырки. И ждать, что решит Захар.
     Захар ножом мелко крошил мясо прямо на столешнице, щепотью бросал крошево в рот и мял деснами. С Пашкой не заговаривал.
     Думал.
     А что он, собственно, может надумать? Не лучше ли уж взять да и внести эти проклятые унты в избушку: дядя Захар, ха-ха, я пошутил!.. Нет, поздно. За такие шуточки... Нет, если уж делать все по справедливости, то вот как: Захару — скорей на Эльгу, Толику — унты, а Пашке — Марсика. И отлично будет. Черт с ними, с унтами, перебиться можно и в валенках. Завтра же — в Балыктак, за валенками, купить две пары, чтобы смена была, и...
     — Ну че, оходник? — громко сказал Захар.
     Он уже раскуривал трубку. Лицо у него было спокойное, даже почти веселое. Лицо человека, который принял решение. А какое у него могло найтись решение, если унты шить не из чего? Такое же самое, как и у Пашки, какое же еще?
     И Пашка уже разинул было рот, чтобы первому подать мысль насчет валенок. Чтобы старик улыбнулся довольно и свалилась бы гора с плеч...
     — Унты будет шить! — сказал Захар. — Половинка!
     Вот тебе раз!
     — Значит... есть все же половинка-то?
     — Нету, — спокойно сказал Захар. — Делать будем половинку.
     Он встал, подошел к распяленной на стене сохатиной шкуре, постучал по ней согнутым пальцем. Стук был, как по фанере.
     — Совсем сухой. Мозно скоблить.
     — Ок се-е-е! — раздался с нар по другую сторону стола вопль старухи. Высвободив руку из-под головы уснувшей Настеньки, она уселась, изумленно глядя на мужа.
     — Сейчас начинай! — сказал он ей. — Скобли давай!
     — «Ска-бли-и!» — передразнила она, повышая голос. — Нацяльник!
     — Ок ты какая! — протянул Захар.
     — Такая! Такая! — закричала старуха.
     Старик засопел, уставясь на нее с нехорошим любопытством.
     — Дядя Захар! — Пашка улыбнулся так, словно это он сам был «дядей», а Захар смешил его детскими фантазиями. Это несерьезно, дядя Захар! Я за валенками пойду, завтра же!
     Старуха вопросительно посмотрела на мужа. Пашкины слова пришлись ей по душе.
     — Э! Валенки! — скривился старик. — Дрянь твой валенки, Тязолый, грубый.
     — Но у вас же времени...
     — Унты делаем! — оборвал его Захар. — Обутка настояссий! Ты оходник или шалям-валям?
     — У-у-у! — завопила старуха, тряся кулачками. Она кричала на мужа долго и визгливо, а он стоял посреди зимовья, окаменев лицом, и, казалось, даже не слушал ее.
     «Сдурел он, что ли?» — растерялся Пашка. Ведь пока эту тяжелую, засохшую, твердую, как кость, шкуру старуха превратит в мягкую замшу — это сколько же времени пройдет? А бескормица? Растеряет старик свою скотину, а Пашка чувствуй себя виноватым...
     — Молчи! — вдруг крикнул Захар на жену, и так свирепо, что она замолчала, не закрыв даже рта.
     — Ну ладно, — торопливо встрял Пашка. — Унты, так унты. Но зачем обязательно новые? Можно старые распороть... Кусочков надставить...
     — Тозэ молчи! — рявкнул ему Захар. — «Кусочков»... Оба шибко умные? Захар дурак?
     В наступившем молчании он подошел к печурке. Присев на корточки, открыл дверцу, помешал угли обгорелой еловой палкой с сучком на конце, бросил в печку два полена. Повернулся и заговорил тихо:
     — Какой валенки? Какой кусочки? Головой надо думать... Как будут поселке говорить? Рубахин себе батрак заимел! Пашка ему лес валил, Пашка дрова пилил, десять лет кочуй — на каждом таборе дрова готовый лезыт. Столько делал — унты добрый не заработал? Кусочки обувает! Ай-я-яй! Захар хитрый, задный! Пашка ему батрак!
     — Госьподи! — охнула старуха. — Зацем патрак?
     Жалобно кудахтая себе под нос, она сняла висевший на стене скребок. На длинную, как у молотка, рукоятку было насажено лезвие, изогнутое круглым ушком. Она стала пробовать пальцем это круглое лезвие. А Захар сидел на корточках у печки и укоризненно тряс головой:
     — Э-э! Баба не думает. Баба кричит.
     Тяжелая шкура была обрушена на пол шерстью вниз. Она была велика, упиралась неровными выступающими краями где в стену, где в стойку нар, и, чтобы плотно уложить ее на пол, пришлось края заломить вверх.
     Лампу со стола перенесли на низенький чурбак у печки. Темнота прыгнула вверх, на стол и на нары. Зато на полу осветилась красно-желтая мездряная изнанка шкуры. Словно огромный цветок лежал в темной избушке и светился. Заломленные края шкуры изгибались, как уродливые лепестки.
     Маленькая старуха уселась посредине этого цветка. «Дюймовочка!» — подумал вдруг Пашка. И кисло усмехнулся на темных нарах.
     Она поджала под себя скрещенные ноги, взяла в обе руки скребок и, мерно покачиваясь, зашоркала им, очищая кожу от жира, засохшей пленки, окаменевших ошметков мяса, сгребая ладонью в сторону красноватые стружки.
     Пашка спихал к стенке груду уздечек и какие-то узлы, нашел подушку, одеяло и постелил себе.
     На других нарах, где давно спала Настенька, раздевался Захар.
     Старуха отложила скребок, побросала стружки в таз.
     Сказала, ни на кого не глядя:
     — Раньсе бабуська молёдой быль, кирепкий. Теперь негодный бабуська. Устает. Болеет.
     И снова закачалась, работая скребком.
     — Бабушка! Давайте я помогу! — сказал Пашка.
     — Утуй! — бросила она, даже не оглянувшись.
     — Спи, она говорит, — перевел Захар. И добавил от себя: — Это бабский волокита. Музык свою волокиту имеет. — Прилег, кряхтя. — Спим, Пашка! Завтра нам успевать мыно-ого!
     Лег и Пашка.
     С полу доносилось шорканье скребка да временами — кряхтенье, когда старуха ползком на коленях меняла место. Сморщенная Дюймовочка, поматывая седыми прядями, ползала в огромном цветке, издававшем сухой и кислый запах зверя. В притихшей избушке, в нескончаемой тайге, в самом начале зимней ночи, она сражалась со шкурой привычно и одиноко, как мышь, которая царапает гору. Мелькал скребок, коптила лампа, и старуха раскачивалась взад-вперед, будто кланялась недремлющему богу своей работы. Пашка уснул, напоследок подумав: а зачем я затеял, зачем?..


     — Луча! Иди оленей ловить! — Настенька дергала за одеяло.
     Пашка рывком сел. Солнце било в окна. Пахло горячими лепешками: они румяной стопкой лежали на столе. Старуха снова работала скребком.
     Настенька, мусоля свежую лепешку, сказала:
     — Спать сюда пришел, что ли? А ну, помогай дедушке!
     Это она наверняка повторяла бабкины слова. Пашка почувствовал себя неприкаянным, лишним. Ничего не осталось от вчерашней радости возвращения домой. Какой это ему дом? Кому он тут нужен? Скорей бы уж в палатку.
     Одевшись, выскочил наружу. Бешено лаял Марсик. Нестройной, разбегающейся толпой к зимовью двигались олени, бренча боталами, спотыкаясь о чангаи. Сзади, покрикивая, ехал верхом Захар. Олени шарахались от Марсика, внимательно смотрели на Пашку, двигая ноздрями, сновали туда-сюда, нюхая истоптанный снег. Пашка знал: они искали мочу, которая была им вкуснее соли. Находя, жадно выгрызали желтые пятна в снегу, отгоняя друг дружку рогами.
     — Че рот разинул? — заорал Захар, слезая с седла.
     Пашка бросился к стоявшей поближе важенке, поймал повод, распутал его, высвободив чангай, и привязал важенку к дереву.
     Тех оленей, что были с чангаями, переловили без труда, и Пашка решил, что дело сделано. Но Захар распорядился:
     — Сегодня всех ловим. Тасси сюда явер!
     Пашка знал, что такое явер. Заскочил в избушку, и бабка подала ему кошелек из половинки, оснащенный погремушкой из кончиков оленьих копыт.
     — Да замолчи, зараза! — прикрикнул он на одуревшего от лая Марсика. И затряс погремушкой, заголосил, подражая Захару:
     — Ма! Ма!..
     На звук погремушки олени вздымали уши, двигали ноздрями: знали, что в кошельке соль. Пашка, пряча уздечку за спиной и тряся перед собой явером, подбирался то к одному оленю, то к другому... Вожделение у каждого было на морде, но только двое сдались и малодушно наслаждались, слюнявя развязанный кошелек, пока Пашка надевал уздечку. Другие не подпускали к себе, отбегали. Тогда Пашка останавливался и дразнил оленя погремушкой, пока Захар, подкравшись, не набрасывал на рога маут — аркан.
     А были такие, что и ухом не вели на бряканье явера. Они и за стариком следили зорко, не давая ему возможности бросить маут. И уходили от зимовья все дальше-
     — Гони на меня! — приказывал Захар.
     Пашка крался с тылу, но они вскидывали задами и, покрыв дурашливым галопом добрую сотню метров, останавливались и глядели на него, как бы предлагая еще разок повторить. И он повторял — куда денешься? Проламываясь сквозь кустарник, спотыкаясь на кочках, бегом давал огромного кругаля, чтобы снова зайти сзади к проклятой скотинке. А Захар, заарканив подогнанного оленя, кричал:
     — Зывей бегай! Ты кто — баба беременный?
     Когда переловили всех, Пашка вконец вымотался.
     Тяжело дыша, подошел к старику, который собирал маут аккуратными кольцами.
     — Сколько мы с собой оленей берем?
     — Тебе пять вьюков добра? Пять голов. Тебе верховой, мне верховой. Сситай!
     — Ну, семь. А чего ж мы всех привязали?
     — Не привязы — побегут за нами, — пояснил Захар, приторачивая свернутый маут к седлу верхового оленя. — По дороге отстанут, потеряются.
     — Тогда надо было вчера всем чангаи вешать! — Пашка еле сдерживал раздражение. — И ловили бы сегодня спокойно, не мучились... Времени-то сколько потеряли!
     — Чай ды барэк! — буркнул Захар и повторил по-русски: — Чай пить пойдем. Пошел к избушке, но вдруг остановился: — Ты замучился? Бегать тязэло?.. Ок се! Тебе такой дубинка на шее всю ночь таскать, потом вьюк таскать — не тязэло будет? Оленю лекко, думаешь? Который возак олень, других уводит, — тому надо чангай. Который сам не уйдет — зачем его зря мучить?
     — Ну ладно. Чай пьем — вьючимся?.. Уже десять часов.
     — Нет. Чай пьем — остальных поеду искать. А то уйдут далеко.
     Пашка только зубами скрипнул.
     После чаю, когда Захар уехал искать остальных оленей, Пашка снял с костыля рюкзак с унтами — теперь уже Толиковыми. Имущество Пашки лежало под стеной зимовья, накрытое брезентом: пять вьюков, то есть десять связанных попарно переметных сум. Он нашел вьюк с одеждой, развязал обе сумы, переложил часть поклажи из одной в другую. И в ту, что стала полегче, затолкал рюкзак с унтами. Снова связав вьюк, подержал его на весу. Сумы уравновешивали друг друга. Порядок.
     Слушать молчание старухи было невмоготу, и он взялся колоть дрова, нервничая оттого, что время идет, а Захара все нет... Тот вернулся в полдень, пригнав двух оленей.
     — Ну, теперь все тут?
     — Настя-миннэр нету, Учиндар нету... Четыре голов нету. Э! Обедаем — едем!
     — Погода портится. — Пашка поглядел на небо. Оловянная мгла так равномерно цедила свет, что не найти было, где солнце. Мелкие снежинки начали покалывать лицо.
     — Зачем портисса? — весело возразил Захар. — Нам снезок выгодно: след обмоет! Мозэт, соболь возьмем по дороге, твой собака спробуем...
     Выехали в два часа дня. Впереди — Захар, за ним вьючные олени, а Пашка ехал замыкающим. Вернее, замыкающим бежал Марсик. Кучума оставили в зимовье, Захар сказал: «Бабушка без собаки ночевать боисса».
     Они двигались вниз по Илькану, по оленьей тропе, которая то проходила близко у берега, через густые ельники, и тогда нижние сухие сучья елей царапали вьюки, то срезала речные кривуны, пересекая безлесные мари, — и тогда было, как в поле, далеко видно вокруг, вплоть до сопок, затянутых мутью слабенького снегопада. Олени бежали, вытянув морды, разинув рты, шумно дыша. Пашка подумал: какого уж черта «соболь возьмем»! Успеть бы хоть засветло палатку поставить.
     До места, которое они с Захаром еще прошлой зимой выбрали для Пашкиной палатки, было по тропе километров двадцать. Сейчас Пашка с седла по-хозяйски оглядывался вокруг. Здесь пройдет его охотничий путик. Если через каждые полкилометра капкан, то всего тут нужно поставить капканов сорок: худо-бедно, а по соболю на десяток капканов за зиму попадется, наверно. Если, конечно, Марсик не загонит этих соболей прежде, чем они сами поймаются...
     Караван вдруг остановился.
     Захар, повернувшись в седле, зло смотрел на Пашку. Тот суетливо огляделся, не понимая, в чем дело. Старик плюнул, спешился, обмотал повод о ближайший куст и пошел назад вдоль каравана. Голодные олени, пользуясь передышкой, немедленно стали копытить снег. Им повезло: место попалось ягельное.
     И тут Пашка увидел, в чем дело. Торопливо крикнул:
     — Я сам поправлю!
     И занес ногу, чтобы спрыгнуть с седла, но Захар рявкнул:
     — Сиди! Будешь колупасса три часа!
     Он уже подошел к оленю, у которого сбился вьюк: правая сума на спине, а левая под брюхом. Пашка замер от ужаса.
     Этого оленя он сам вьючил. И вьюк на равновесие проверял тоже сам. И, наверно, дал маху: одна сума оказалась тяжелее другой. Сейчас Захар развяжет их, чтобы уравновесить, и первое, что попадется ему в руки, это рюкзак. На рассеянность рассчитывать нечего: Захар не бывает рассеянным никогда, и руки его сквозь ткань рюкзака сразу прощупают твердый пласт унтов.
     Захар подхватил съехавшую под оленье брюхо суму. Кривая улыбка выползла и застыла у Пашки на лице...

          

   Далее:
     Пара лапчатых унтов. Часть 03

   

   

   Произведение публиковалось в:
   "Приамурье мое-1983". Литературно-художественный сборник – Благовещенск, 1983
   "Пара лапчатых унтов": повести и рассказы. – Благовещенск, 1984. – 256 с.