Пара лапчатых унтов. Часть 03

   Ранее: Пара лапчатых унтов. Часть 02

     Прошел месяц. Балыктак закутало снегом. Холода не давали Гоше Малинову висеть на заборе, а из окна обзор был неважный. И все же он не пропустил того момента, когда Толик с Брянской области проследовал из магазина с парой черных валенок под мышкой. Гоша оделся и подался в общежитие.
    Толик примерял обновку. Его старые валенки, серые, разбухшие от солярки, подшитые резиной, лежали рядом на полу.
    — У тебя ж эти еще годные! — Гоша пнул валенок.
    — Тяжелые! — поморщился Толик. — В такую даль переться... А эти легонькие. — Он повертел ногой в новом валенке. — Только голяшки больно высокие. Во — коленку хрен согнешь. Может, обрезать?
    — Вещь испохабишь! — возразил Гоша. — Лучше загни голяшки-то. И вид будет, и вообще.
    Толик стал заворачивать голенище валенка. Оно было толстое, поддавалось с трудом.
    — Бери другой загибай! — велел он Гоше. Понял, что тот прибежал обмывать покупку, так пусть хоть отработает.
    Гоша уселся на пол и стал терзать другой валенок. Пыхтел, наливался кровью, чертыхался — и все-таки отворот у него вышел позорно маленьким. Когда сравнили, Гошин валенок оказался на два пальца выше.
    — Зараза! — выдохнул Гоша. — Ну, зато левый с правым не будешь путать.
    — Как думаешь, — спросил Толик, — я там не заплутаю?
    — Да че ты, как этот!.. — вспылил Гоша. Но все же начал рассказывать, в который уже раз: — От поселка до самого зимовья тропа натоптана... О, да ты же знаешь: вчера Пасюра вернулся с рыбалки, обновил тебе тропу, пожалуйста! В зимовье переночуешь, а потом по реке вниз и шуруй, и шуруй, пока палатку не увидишь. Тыщу ж раз тебе объясняли!
    — Прозевал я, — тоскливо сказал Толик. — Надо было с Пасюрой за компанию...
    «Ну вот, — подумал Гоша. — Сейчас спросит: а медведи шастают?» Но Толик не спросил, хотя по его взгляду, устремленному в никуда, можно было понять, что о медведях он помнит.
    — Не хочешь со мной идти? — сказал Толик после долгой паузы. — Тоже, небось, очко жим-жим?
    — У меня жим-жим? — засмеялся Гоша. — Горько ошибаешься! Думаешь, я шатунов боюсь? Да они... Да уже двадцатое ноября. Они уже в основном передохли!
    — В основном! — Толик поднял палец.
    — И не блудил я сроду. Я с тайгой общий язык всегда найду.
    — А чего ж не хочешь сходить?
    — А че мне там сопли морозить? Тебе унты, а мне?
    — Водяры наберем, — соблазнял Толик. — Эх, под дичинку-то!
    — Ждет тебя там дичинка! Захар на Эльге давно. Пасюра же сказал — зимовье пустое.
    — А мы у Пашки в палатке гульнем.
    — Ага! — фыркнул Гоша. — У Пашки разгуляешься... Пашка с голодухи, может, уже и унты твои на холодец пустил.
    — Как — на холодец? — насторожился Толик.
    — А ты не знаешь? — Гоша всплеснул руками. — Еще какой, брат, холодец с унтов варят, когда припрет!.. Ну-ну. — Он сбавил напор, увидев, какие круглые стали у Толика глаза. — Унты, может, и целые... Если только Захар их сделал. Но чтобы Пашка тебя мясом от пуза накормил — на это и не облизывайся. Знаем, какой с него охотник. Сам, небось, одного рябчика на три дня делит.
    Так и не нашел Толик себе компанию. А ждать, пока кто-нибудь надумает сходить к зимовью порыбачить, тоже расчету не было: во-первых, тратилось впустую отпускное время, а во-вторых... Этот Гошин холодец не лез из головы. А что? Вдруг Пашка там ногу сломал и лежит в палатке, доедая последние крошки? А ну как и вправду слопает унты?.. Полторы сотни выложено за них Захару, да за Марсика в Оскоре, плюс к тому, ящик водки поставлено. Дороговатый холодец!..
    Чтобы не перегружаться, он взял с собой продуктов не много, но питательных: маслица, сахарку, кубиков мясного бульона, а еще бутылку спирту. Пашка не пьет, но кто знает, в каком он там состоянии. Разожмет ему Толик зубы ножом — и вольет немного, чтоб жизнь вернулась.
    Кстати, нож — охотничий, в ножнах — преподнес Гоша, посидевший вечерок на прощанье. Он же дал и ружье-одностволку, выдув из ее ствола какие-то пыльные махры.


    Первый километр по тропе Толик шел с ружьем наперевес. Но руки скоро устали, затекли, онемевшие пальцы замерзли в рукавицах, а тайга была пуста, совсем безжизненна — и он закинул ружье за плечо. Кого тут, в самом деле, опасаться? Синиц — и тех не слышно, повымерзли, что ли? И как тут умудряются охотиться? Доведись до Толика, так он точно удрал бы с голодухи в поселок. А ведь и Пашка — не природный таежник!.. Томимый нехорошими предчувствиями, Толик вздыхал и поддергивал лямки рюкзака, где лежали бульонные кубики. Только бы не опоздать, скорей, скорей...
    Но не просто было давать скорость на тропе, заваленной снегом. Пасюра, недавно прошедший тут, — на: рыбалку и назад, — лишь взрыл снег: разве один ходок натопчет дорогу как следует? А тут еще эти новые валенки: нерастоптанные, они так и скидывали Толика набок, будто не обувь была на ногах, а круглые мячики.
    Час, другой, третий — все слепящий снег да унылый лес. Уснуть можно от скуки на ходу, но уснуть не давали кое-какие развлечения. Рюкзак был поначалу вроде и не тяжел, но постепенно от него заломило плечи, а потом начал ныть позвоночник, особенно между лопаток и в загривке. А кое-где поперек тропы опустились ветки елей, заваленные снегом, и когда Толик проламывался сквозь такие заслоны, комья снега набивались за шиворот и омерзительно долго таяли там на голой коже.
    Но всем вниманием его скоро завладели валенки. Он бешено материл Гошу, который надоумил завернуть голенища. Необмятые жесткие отвороты, словно деревяшки, терли ноги под коленями, самые кости.
    Толик сделал привал и вынул нож: обрезать к черту эти отвороты. Попробовал пилить толстый войлок щербатым лезвием, которое Гоша сроду не точил, — но руки так замерзли в запястьях, что не могли даже как следует сжать рукоять ножа. Костер бы разжечь, но он не был уверен, сумеет ли быстро разжечь его без солярки, а возиться не хотелось: не ночевать же на троне. Обулся и, постанывая, двинул дальше.
    Нет, не по Толику такие приключения. Он хоть и не интеллигент какой, а, слава богу, тракторист, и с железом на морозе приходится возиться, и все такое, — но ведь там же люди кругом! Там и солярка для костра, и тепляк рядом, чаек, домино, анекдоты... Там ты как человек, а тут — хоть вой...
    Тропа спустилась в распадок и пошла вдоль ключа. Под ногами зачавкала вода. Пасюрины позавчерашние следы зеленели в снегу, налитые льдом: значит, тоже по воде шел. Пасюра-то дорогу знал, и если уж он не искал обхода, Толику не найти и подавно. Вытянул ногу из прикрытого снегом ледяного киселя, поставил на Пасюрин застывший след — твердо. Вытянул другую — на другой след поставил. Ловко получилось. Так и пошел по замерзшим следам, как по кирпичикам.
    Но у Пасюры шаг, как у лося, а у Толика, гуся лапчатого, всего-то и добра, что ступня не меньше. Прыгал, прыгал с одного ледяного «кирпичика» на другой, оступившись, упал и замочил штаны. Плюнул — и пошел как попало. И еще часа полтора хлюпала под ногами вода, будто всхлипывал кто-то, оплакивая несуразную такую судьбу.
    И на твердом идти стало не легче: промокшие валенки оделись льдом, задубели, как колодки, и загнутые края голенищ словно взбесились, терзая ноги... Господи, какие там медведи, какие шатуны, о них и думать-то сил нет! Не дурак Гоша Малинов, что отказался идти...
    Поздно ночью при свете звезд он увидел зимовье на речном берегу. Трещали от мороза темные деревья, на реке стрелял лед, а избушка стояла тихая, надежная, с толстой от снега крышей, — и Толик не поверил своему счастью.
    Он растопил печурку, приладил валенки сушиться, опорожнил полбутылки спирту под бульон из мясных кубиков — и проспал до позднего зимнего солнышка.
    Проснувшись, решил денек отдохнуть. Выяснилось, что Гоша зря стращал его Пашкиной голодовкой. К стене у окна была проколота записка: «Привет рыбакам! У меня кончается чай и сахар. Прошу принести 5 чаю и 2 сахару сюда. У меня все в порядке. Павел».
    Пасюра про записку не говорил. Значит, Пашка был тут уже после его ухода, совсем недавно.
    С легким сердцем Толик допил спирт и сварил бульон из всех оставшихся кубиков. Валенки отлично просохли, даже поджарились. Обрезав дурацкие отвороты, он обулся на босу ногу и прогулялся вокруг зимовья. Было солнечно, ели вокруг стояли громадные. Красота! Черный ворон сел на ветку толстого тополя. Толик вскинул ружье, но птица, заорав, снялась и улетела. Все же он выстрелил куда-то вслед, и гром выстрела порадовал душу.
    Потом он расхаживал по избушке, пел песни и разглядывал всякие разности: рваное оленье седло под нарами, соболиные правилки-рогульки, подсвечник из консервной банки. В зимовье был порядочек. Кастрюли, миски и кружки на полке были вымыты и поставлены вверх дном: чтоб мыши не гадили. У печки — дрова, растопочка, у порога — веничек. Толик подумал, что у «охотников, в общем-то, неплохое житье. Надо посмотреть, — может, самому со временем податься сюда. Еще бы транзистор да бабу хорошую, чтобы жарила-варила, «ожидая добытчика, и не мечтала удрать в поселок.
    На следующее утро обнаружилась неприятность. Высохшие валенки сели так, что Толик смог натянуть их лишь на носки. Портянки пришлось затолкать в рюкзак,
    Пашкина лыжня шла по берегу, но Толик пошел по реке. Так путь длиннее, потому что река петляет, но зато под снегом — ровный, как паркет, лед, и можно идти, по крайней мере, не спотыкаясь.
    Пальцы ног, сдавленные севшими валенками, да еще без портянок, зверски мерзли. Когда стало невмоготу, он развел под берегом костер: тут было вдоволь бересты и сухого наносника: хоть в этом повезло. Долго отогревался и с обидой вспоминал, записку: «У меня все в порядке...» Значит, Марсик оправдывает хлеб — гоняет соболей. А Толик, доставший такую собаку, выложивший столько денег на унты, должен тут мучиться — я, кто знает, не без толку ли опять?
    После привала пальцы ног отошли, но зато терло правую ступню в подъеме, и он чувствовал, что скоро дотрет до мяса, но уже отупел и к боли, и к усталости.
    Стемнело. Палатки все не было, И Толику стало не по себе. А вдруг он уже проскочил палатку, не заметив? И теперь идет вниз по этой неведомой реке, в гибельную тайгу, где на сотни километров нет жилья?..


    Глухой ночью, при свече, Пашка наспех залатал рваную рукавицу — сделал последнее из намеченных на вечер дел. Его морил сон. Но тут Марсик, спавший снаружи, разлаялся, как очумелый. Пашка вылез из палатки, цыкнул на пса, и когда тот на миг умолк, с реки донесся вопль:
    — А-а-а-а!
    Пашка метнулся к берегу, встал на краю невысокого обрыва. Молодой месяц ровно освещал заснеженную реку, и четко виднелась фигурка человека, махавшего руками. Пашка схватил пса за ошейник. Человек бежал к ним и голосил. Сквозь лай Пашка разобрал:
    — Это я-а!.. Толи-ик!.. С Брянской области-и-и!..
    Добежав до берега, Толик полез по обрыву вверх.
    Рядом была протоптана ступенчатая тропка — ходить по воду, но он не замечал ее и барахтался в сугробе на крутом откосе, не переставая орать благим матом, пока не выкарабкался прямо на Пашку, носом к носу.
    — Ты чего орешь? — спросил Пашка.
    — А бог тебя знает... Фу-у-у! — Толик шумно перевел дух, затараторил: — Марсик-то разлаялся, а я думаю: дай покричу, чтоб ты не боялся! А то с перепугу укокаешь меня заместо медведя... Марсик, Марсик! Не узнаешь?.. Не узнает! Не, ну голосок у него — я тебе дам! Был бы я медведь — от одного голоска наложил бы в штаны. Скажи?
    Свет огарка в палатке показался Толику ослепительным.
    — Да тут не так чтобы и холодно! — удивился он.
    — Раздевайся! — Пашка затолкал в печку полешков, поставил чайник и котелок с густым варевом. — Сейчас будет как в бане.
    — Да ну! — не поверил Толик, ткнув пальцем в тонкий бязевый скат над головой. Уселся на узкие нары, ощупал их, оглядел: они, были настелены из жердей и накрыты оленьей шкурой, а сверху — ватным спальным мешком. У изголовья нар имелся столик — крышка от фанерного ящика на кольях; вбитых в землю. — Удобно устроился! — похвалил он.
    — Нары вот сделал, — кивнул Пашка. — Не могу на полу сидеть по-якутски: ноги устают скрючившись. Хотя и на полу тоже не холодно — видишь?
    — Елочки, — Толик оглядел пол, устланный хвоей.
    — Пихта, — поправил Пашка. — Она мягкая, не колется. — И топнул по подстилке босой ногой: он снял свои резиновые сапоги сразу, как вошел в палатку. «Так в сапогах и бегает?» — подумал Толик. Но нет, к потолочной жерди подвешены какие-то бесформенные чуни — его зимняя обувь, видимо. «А как мои унты?» — хотел спросить Толик, но Пашка его сбил:
    — Что там нового?.. Да ты раздевайся!
    — По-старому... Ах, да! Вот тебе от Таньки.
    Пашка взял измятый конверт, сел на чурбак у стола.
    Толик снял ватник, с остервенением швырнул в угол обледенелые валенки: отмучился наконец-то! Хотя... Отмучился ли? Он посмотрел на Пашку. Тот у свечи читал письмо.
    Толик растянулся на нарах. Ладно, пусть пока читает. Хорошая девка Танька, повезло молодому. А вообще-то — кто ее знает. О бабах заранее судить — это пусть кто другой берется, а Толик — спасибо, сунутый уже мордой в лужу. Правда, за Танькой ничего такого не слыхать, но мало ли что... А Пашка, дурак, закопался в тайгу, как сыч... И дошел же он тут! Худой стал, лицо красное, как кирпич, — аж брови белым светятся. Бородка дрянная вылезла, будто пуху где нацеплял. А щеки и нос обморожены. Не курорт, видать, не курорт.
    Он с удивлением почувствовал, что ему жарко. Печурка тряслась от гудящего пламени, на жестяном ее боку и на дверце проступили алые яблоки, труба раскалилась до свечения. Пашка сидел в нательной рубахе И спортивном тонком трико, и Толик тоже сбросил свитер и брюки. Но все равно взмок.
    Чайник захлопал крышкой, из котелка вкусно запахло. Пашка встал, откинул входной полог — и на Толика повеяло морозцем.
    — О, правильно, а то я упрел... Как ты спишь в такой жаре?
    — Погоди, всяко еще будет, — усмехнулся Пашка. Снял с печки чайник, котелок поставил на стол. — Ты ешь пока, а я... — И снова взялся за письмо.
    — Валяй! — Толик махнул ему ложкой. Он чуть не визжал от голода и на время забыл об унтах. Но хлебнул — обжег язык. Надо было подождать, пока немного остынет.
    Снова оглядел Пашкино жилище.
    К потолочной жерди, рядом с «чунями», была подвешена пара рукавичек — так ему сперва показалось. Но теперь он увидел у этих рукавичек лапки и пушистые хвосты. Соболя! Шкурки вывернутые сохнут!.. Вот она — польза от Марсика! А кто пса достал?
    Он хлебал суп, ел мясо, шмыгая носом и утирая пот. Сидел над котелком серьезный, строгий, с достоинством понимающий, что он здесь едок не из милости, а по праву. Наевшись, отвалился на нары и сказал спокойно, как человек, который требует свое:
    — Показывай унтята.
    Пашка смотрел в пол: наверно, думал о Таньке. Но Толику надоело деликатничать, он сурово ждал.
    Пашка поднял голову — и Толик увидел, что глаза у него какие-то ненормальные. Может, Танька что-то отчебучила в письме? Или он тут уже свихнулся, в своей палатке?. Или...
    — Унтята? — сказал Пашка. — Утята! Ути-ути! — И хохотнул: — Че смотришь? Я не чокнулся, не бойся!
    — Опять нету? — У Толика внутри все задрожало.
    Печка прогорела, и стало холодно. Пашка опустил полог, бросил в печку сыроватых дров, чтоб не давали сильного жара.
    — Ты че — говорить не хочешь? — сказал Толик.
    О нет, Пашка хотел говорить. Уже недели три, как он разговаривал только сам с собой да с Марсиком... Теперь сна как не бывало — хотелось говорить до утра.
    — Ну, слушай, — сказал он. — Ты сперва послушай...
    Толик вытянул цыплячью шею, в глазах — тоска.
    Вот так и Пашка замер тогда в седле, глядя, как руки Захара берут вьюк с унтами... День был тусклый, с мерзко сеющим снежком. Давненько Пашка никому ничего не рассказывал.


    А впрочем, в тот раз все обошлось.
    — Попругу слабо затягивал! — сердито сказал ему Захар. И не стал копаться в сумах, а просто поправил потник и седелку, затянул потуже подпругу, покрепче обвязал вьюк веревкой, — и они поехали дальше.
    Вот и все. Сумы, оказывается, были нагружены равномерно, а вьюк съехал потому, что олень обхитрил Пашку: надул пузо, чтобы тот не дотянул пряжку подпруги до нужной дырочки на ремне. Теперь-то Пашка знает, что, вьюча оленя, надо поддать коленкой под пузо — оно живо подтянется.
    Весь дальнейший путь он неутомимо рыскал глазами по вьюкам. А снежок сеял, забеливая вьюки, оленьи крупы и холки. Из оленьих ноздрей и разинутых ртов пыхали облачка пара, морды обросли куржаком.
    Захар обернулся — и Пашка торопливо оглядел вьюки. Все в порядке. Но Захар продолжал глядеть назад, так и ехал боком в седле. Его верховой понял, что седок отвлекся, и перешел на медленный шаг, а за ним и остальные олени. Пашка нервничал, не понимая, в чем опять дал маху.
    Старик молча повернулся и ударил верхового унтами. С полчаса ехали быстро, а потом Захар остановил оленей и снова уставился назад. Пашка озлился: ну, сказал бы, чем недоволен, чего молчать? На совесть, что ли, давит?
    — Где твой собака? — крикнул Захар.
    «Ах, вон что!» — Пашка оглянулся. Марсик стоял сзади, мордой едва не касаясь ноги верхового. Вильнул хозяину хвостом. На лбу его приклеились к шерсти две черных оленьих горошины, и вообще вид у пса был удрученный, словно он не мог взять в толк, зачем хозяин связался с этими подлыми рогатыми зверями. Пашка улыбнулся и крикнул:
    — Да здесь он, здесь!
    Тропа пошла вдоль берега, по огромным камням. Снег, присыпавший камни, сделал их скользкими, да вдобавок скрыл щели и провалы. Но объезда не было: слева — обрыв к реке, справа — крутая сопка. Захар повел караван осторожно. Копыта скользили, оступаясь в щели между камнями, и Захар, поминутно оборачиваясь, кричал:
    — Мо! Мо! Модо!..
    Это — Пашка уже знал — он подстегивал их, чтобы не ротозейничали: животные, как и люди, тоже могут ротозейничать на ходу. А олени в караванной связке — одно многоногое целое, и если какой-то замешкается и не выдернет вовремя ногу из щели, то передние потянут — и хрустнет нога, как спичка. И Пашка тоже кричал: «Модо!» — судорожно следя за скользящими копытами.
    Мельком он успел заметить следы соболя на плоском камне — четкие и, значит, совсем свежие, раз их не пригладил непрерывно сеющий снежок. Марсик понюхал эти следы и побежал по ним, скрылся за скалой.
    Едва камни кончились, Захар окинул оленей взглядом — все ли благополучно, — и опять крикнул:
    — Где твой собака?
    Марсик уже сидел, вывалив язык, у ног Пашкиного оленя.
    — Тут сидит!
    — Сидит?
    — Ага!.. Дядя Захар! Там сзади след свежий! Попробуем?
    Но старик отвернулся и быстро погнал вперед.
    Все верно. Какая уж охота, если вечер на носу...
    Мутное солнце закатывалось, когда они добрались до места. На крутом берегу Илькана, над тихим, уже замерзшим плесом, торчали старьте палаточные колья и лежала куча дров, напиленных Пашкой. Оленей развьючили, привязали порознь, чтоб не дрались, и они полегли в снег.
    Поставили палатку. Захар отвязал от седла маленький топорик в чехле и сказал, что пойдет за пихтой: устлать пол в палатке.
    — А ты печку ставляй. Шустро!
    Но когда Пашка поставил печку и вылез из палатки, чтобы надеть снаружи на трубу верхнее колено, то увидел, что Захар еще не ушел за пихтой. Он шарил по вьюкам. Пашку опять уколол страх.
    Не оглянувшись, старик распрямился и покосолапил в сторону темневших неподалеку пихт. Пашка кинулся к вьюкам. Сумы все были завязаны — не понять, в какой рылся Захар. Унты лежали в рюкзаке как ни в чем не бывало. Но береженого бог бережет. Пашка затолкал унты в свой ватный спальник, скатал его и отнес к палатке. А заодно перенес туда же оленью шкуру и стеганое одеяло Захара: все нормально, постель наготове.
    Старик вернулся с большой зеленой охапкой веток.
    Они устелили ветками истоптанный снег в палатке, укладывая их так, чтобы комельки не торчали, а прятались под мягкой хвоей. Зажгли свечу, — и пихтовый ковер уютно зазеленел.
    Пашка затащил промерзлую постель.
    — Вот и мой дом, — сказал он.
    Захар откинул полог и высунул голову наружу, что-то высматривая. Вылез совсем, и шаги его проскрипели вокруг палатки. Когда он вернулся, Пашка спросил:
    — Что вы там смотрели?
    Не отвечая, старик растопырил руки над печкой. Словно о чем-то раздумывал. Но зачем, зачем он рылся во вьюках?..
    — Тебе ухо молодой. — Захар потер ладони над печкой. — Слушай хорошо. Твой собака плакать будет.
    — Как — плакать? Лаять, что ли?
    Пашка сунулся к выходу, но Захар его остановил:
    — Сиди, не мешай!
    — Кому не мешай? Марсику?.. А что он делает?
    — Сиди. Плакать будет — ходи смотри.
    Пашка, сбитый с толку, сел на спальник.
    И вот в отдалении раздался визг. Пашка вздрогнул, посмотрел на старика. Тот оживился:
    — Узэ плачет?
    Пашка выскочил из палатки и побежал сквозь кусты на звонкое, почти человеческое «ай! ай! ай!..»
    На сиреневом сумеречном снегу метался Марсик, вставал на дыбки и падал, одолеваемый каким-то врагом. Пашка остановился. На снегу, в такт Марсиковым метаниям, подскакивала какая-то жердина... Капкан! Ах, вон что... На передней левой лапе собаки цепко сидел соболиный капканчик, привязанный к жердине проволокой. У Пашки запоздало задрожали колени, и это его рассмешило. Но откуда капкан?..
    — Так! — услышал он и обернулся. Захар улыбался.
    Пашка все понял. Бросился отцеплять капкан, успокаивая Марсика, но чувствуя, что успокаивает сам себя.
    — Не бойся, лапа сэлый! — И Захар пошел к палатке.
    Пашка огляделся. В трех шагах от него, у ствола березы, был устроен на метровой высоте навес из свежих пихтовых ветвей. А под навесом на тонкой проволочке покачивалась черная глухариная голова: бровь над мертвым глазом смутно алела в сумерках. Марсик лизал лапу и обиженно поглядывал на птичью голову.
    Так что унты ни при чем. Захар искал во вьюках капкан, чтобы поставить соболиную ловушку...
    Пашка уложил у навеса на снег жердину — к ней были привязаны, кстати, еще два защелкнутых капкана. Все три он аккуратно насторожил заново, не забыв подложить под них палочки, чтоб железные дужки не примерзали, замаскировал сухим мохом, тоненько притрусил снежком. Вообще-то в ловушку обычно ставят один капкан. Захар же поставил три: чтобы Марсик наверняка «заплакал».
    У старика возникла догадка — и вот, он проверил ее...


    Палатка согрелась, в ней запахло оттаявшей пихтовой хвоей. Старик, пока Пашки не было, отпустил оленей пастись и теперь, раздевшись, разбирал суму с продуктами и посудой.
    — Ты за него деньги давал? — спросил он.
    — За кого? За Марсика? — Пашка сел на свернутый спальник. — Я это... водку давал.
    — Мыного?
    — Ну... десять бутылок.
    — У-у! — ужаснулся Захар. — Кто такой зулик?
    — Вы его не знаете. — Пашка отвернулся. — Он из Оскора.
    — Ну да, ну да, — согласно закивал старик. И вдруг спросил:
    — Это Толик, да?
    — К-какой Толик? — Пашка так и вздрогнул. — Из Оскора мужик. Из экспедиции...
    — Ну да, ну да, — снова согласился Захар.
    Спальный мешок под Пашкой, вкрадчиво потрескивая, распоролся, из прорехи высунулись лапчатые унты, они пошевелили носками и шутовски почесались друг о дружку. Пашка покосился на Захара и осторожно глянул вниз, на спальник. Унты юркнули внутрь, прорехи не стало. Ткань палатки внизу у входа колыхнулась, в; том месте явственно послышался тихий вздох. Пашка оцепенел... Но это Марсик вздохнул: укладывался там, снаружи, на свою пихтовую подстилку.
    Не мог Толик его обмануть. Выходит, Толика самого надули?
    — Дядя Захар! — Пашка поднял голову. — А может, тот мужик... ну, бывший хозяин Марсика... может, он капканами не работал? Вот Марсик капканов и не понимает. Может, тот мужик соболей только собакой брал?
    — Какой собакой? — насмешливо спросил Захар. — Этой? Ой, беда, беда!.. Мы седня ехали — ты сколько следов видал?
    — Ну, один. На камнях.
    — Оди-ин! Ты ворон зевал?
    — За вьюками смотрел.
    — Ты сам, как вьюк, сидел! — Захар рассердился. — Сэлых три соболя самым нашим носом бегали!.. Я тебе спрашивал, где твой собака, — ты говорил — сидит. Соболь рядом — соболятник сидит?.. Обманул тебя зулик!
    — Но Марсик же брал след на камнях!
    — Как брал? — удивился Захар. — Ты кричал — сидит.
    — Это потом сел. А сперва побегал маленько, понюхал...
    — Маленько бегал, маленько нюхал... — Старик пренебрежительно фыркнул. — Когда соболь рядом прячесса, настояссий соболятник как делает? Он лапой дыру копает, земля грызет, камень грызет — уйти, не мозэт, ему соболя хватать надо, такой злость — у-у! — Старик помолчал. — Вчера твой собака Кучума драл, Кучум почему сдачи не дал — знаешь?
    Пашка пожал плечами.
    — Ты Кучума зубы глядел? Он всю зысь соболей гонял, землю грыз, сё грыз. Он рабочий собака, его кылыки совсем тупой, поломанный. Твой зверюга, конесно, кылыки острый...
    Пашка вспомнил вчерашний ельник, след соболя и свое растерянное топтание: свежий или несвежий? — и зажмурился от стыда. Он ведь вчера думал, что Марсик от великой опытности зевает над следом во всю пасть — и сам разинул рот от почтения...


    Захар засыпал в котелок мороженые пельмени.
    — Эх, пельмень бабушка наготовил! Любишь пельмень? А? Че молчишь?
    — Люблю, люблю.
    — Вчера Настя-миннэр тебе попался, помнишь? — Захар с улыбкой посмотрел на него. — Настин верховой. Ух, как твой собака его дерзал крепко! Наверно, думал: хозяину, мыно-ого пельмень добуду!
    Пашке было не до смеха.
    — А че? — серьезно сказал Захар. — Он тебе сохатого мозэт поставить.
    — Шутите?
    — Какой шутка? На крупный зверь он злость имеет.
    Пашка ожил. Сохатого поставить!.. По чужим рассказам он представлял, как это выглядит. Собака крутится вокруг лося, отвлекая его внимание, а охотник подбирается для выстрела. Сохатый не олень, от собаки не убегает: он ведь ударом копыта может запросто убить и собаку, и волка. Волка... Волчья кровь... Черт возьми!..
    — Дядя Захар! Волки же соболей не гоняют?
    — Волк деревьями не лазит, — усмехнулся Захар.
    — А что если у негр, правда, волчья кровь? Раз его соболя не интересуют?
    — Ок се! — И Захар вдруг закашлялся от смеха. Вытирая слезы, сказал: — У меня один такой верховой олень имеесса. Я верхом соболюю — он еле ноги тассит, соболя гнать не хочет. Я думал — он ленивый олень! Значит, я дурак был: его тозэ волчий кровь, э?
    Что-то на старика накатило веселье. Подавленно помолчав, Пашка спросил:
    — А если поднатаскать — пойдет по соболю?
    — Хорошо учить — любой собака пойдет.
    — Возьмите его недельки на две! — взмолился Пашка. — Пускай возле Кучума подучится!
    — Волокита! — Старик нахмурился и стал накладывать в миску пельмени. Пашка опустил голову. Что ж, все правильно. Мало старику и так с Пашкой хлопот? Все правильно...
    — Че губы надувал? Ешь давай!
    Подцепив пельмень ложкой, Пашка дул на него, мигал глазами.
    — Учить мозно. Пойдет мало-мало. Однако плохой будет. Ленивый.
    Пашка молча жевал.
    — Ты мне не веришь? — удивился старик.
    — Почему ленивый?
    — Сырой больно, грузный. По снегу бегать — уставать будет. След бросать.
    — А жир скинет?
    — Э!.. Тоссий — совсем дрянь будет. Порода такой сырой. Его не волчий кровь, зулик наврал. Его кровь этот... такой военный собака бывает...
    — Овчарка? — процедил Пашка.
    — Вот-вот! Овчарка — такой кровь есть. У мен» был овчарка. Ок, тязо-олый! Снегом еле-еле ходил. Ругать зря, бить зря — шибко грузный, не виноват...
    Пашка глотал пельмени, не чувствуя вкуса. А голодный Марсик за стенкой палатки совсем извелся от запаха пищи. Покрутился у застегнутого полога, нашел щель и просунул голову внутрь. Поймал взгляд хозяина, облизнул крокодилью пасть, заскулил.
    Пашка поглядел в жалобные желтые глаза и поразился: что он видел в них волчьего? Король помоек! Нашлись же весельчаки в Оскоре — на тебе, Толик, волчью кровь...
    — Пшел, гад! — рявкнул Пашка.
    Марсик зажмурился, высвободил голову из щели. Зашуршали ветки подстилки, послышался его вздох, горестный, несобачий. «Как кабан, пыхтит», — подумал Пашка.
    Захар, наливая чай, задумчиво сказал:
    — Такой собака имеесса — сё равно выгодно.
    — Какая выгода?
    — Так не говори! — Захар строго поглядел на него. — Сейчас модьбедь опасайся. Шатун. Пуля всегда в патроннике дерзы. Собака рядом — хорошо. Он модьбедь почует — тебе сказэт. Хоть ссенок — сё равно надезней, чем один будешь. Военный кровь — он смелый бывает, верный.
    Он слил остывший пельменный отвар в мятую старую кастрюльку, туда же наломал лепешку.
    — Всяко мозэт быть. Вдруг сохатого поставит. Или соболя загонит — если близко, на тропе. — И протянул Пашке кастрюльку: — Иди корми свой волчий кровь.
    Старик слишком жарко топил печку, и Пашка, выбравшись на холод, вздохнул с облегчением. Пороша сеяла, приятно покалывая лицо; в небе, там, где стоял месяц, пробивалась лишь светлая муть. В отдалении, шумел не замерзший еще перекат, а ботала брякали совсем рядом: ягельник тут был неплохой.
    Марсик ел жадно, но стоило Пашке шевельнуться, как он начинал молотить хвостом, не отрываясь от еды. Опустевшая кастрюлька опрокинулась под бешеными ласками собачьего языка. Пашка потянулся поднять ее — и горячий язык Марсика мазнул ему руку.
    Пашка удивился: за последние сутки что-то с псом сделалось. Как пришибленный, трусил сегодня за оленями, боязливо попятился из палатки от окрика, а теперь вот руку лижет!.. Видать, растерялся в тайге и почуял, что только в Пашке найдет теперь кормильца и хозяина.
     — Эх, ты! — Пашка потрепал ему ухо.
    Пес прыгнул, надавил ему на грудь толстыми лапами, пытаясь лизнуть лицо. Пашка с досадой отпихнул его: «Да пшел ты!..»
    Укладываясь на оленью шкуру, Захар сказал:
    — Тут место богатый. Капкан побольше ставляй — соболь возьмешь. Будуссий год найдем тебе собака.


    Как ни слабенько сеяла пороша, а за ночь слой снега толщиной в палец покрыл скаты палатки. Утром солнце, сверкнув, как зеркальце, вылезло из-за синей горы, и тайга засияла подновленной белизной.
    — Хорошо след обмыло! — Захар подумал, кивнул на Марсика. — Пробуй, всякий случай. Мозэт, загонит тебе соболь.
    Он завьючил на оленей опустевшие переметные сумы, сказал напоследок:
    — Сторозно ходи. Ногу поломал — сам дурак. Воду провалился — тозэ сам дурак. Кричи не кричи — кто выручит? Себя одного надейся!
    Оперся на посошок, забрался в седло, цокнул языком. Маленький рогатый караван почти бесшумно пронесся мимо Пашки. Вертлявый зад последнего оленя наспех брызнул в снег черным горохом — и пропал в деревьях.
    Стало необыкновенно тихо. Пашка услышал звон в ушах — звон собственной крови. Человек и собака посмотрели друг на друга.
    — Начнем, Марсик? — сказал Пашка, стряхивая оцепенение.
    Значит, весь расчет теперь — на капканы. Ставить и ставить, пошел и пошел. Сейчас бы и начать — да приманки нет.
    Вот с этого и начать: настрелять приманки. Пашка переломил «Белку», зарядил верхний ствол малокалиберным патрончиком, а нижний — большим, с круглой пулей. Ружейный замок закрылся с тугой и мягкой отдачей в ладони.
    Они прошли островок прибрежного пихтача, где стояла ловушка (Марсик памятливо покосился на глухариную голову), — и открылась просторная марь. Солнце било в лицо. Пашка, щурясь, оглядел сонную белизну. Кроме редких гнилых лиственок, взгляду не за что было зацепиться. Человек и собака пошли через марь, следы за ними изливались тенью, как синей водой. Далеко впереди темнел ельник: там впадал в реку большой ключ. В ельнике могли табуниться рябчики — приманка.
    Пашка старался идти по прямой. Река вильнула далеко влево, так, что заглох шум перекатов, а потом прибрежные лозняки снова оказались рядом. И Пашка вздрогнул, когда в этих лозняках, чуть не под ухом, испуганно залаяла собака. Только теперь он заметил, что Марсика нет рядом.
    Марсик лаял взахлеб. С ружьем наготове Пашка свернул к кустам. На реке послышался треск льда, хлюпанье воды. Что-то темное выскочило из лозняков навстречу, и Пашка чуть не нажал на спусковой крючок, но это оказался Марсик. Он даже не глянул на хозяина: нюхая снег, весь деловитым какой-то, со вздыбленной шерстью, обежал непролазную заросль, выскочил на самый берег, пролаял уже не испуганно, а угрожающе — и исчез.
    Снег в лозняке был истоптан копытами сохатого, усыпан узкими рыжими листочками, верхушки лозин были обкусаны. Пашка продрался к берегу. Замерзший плес ровно белел снежком. И эту белую гладь распорола от берега до берега узкая полоска черной воды и ледяного крошева. Льдинки тихо шуршали.
    Пашка разинул рот: вот здесь, какие-то секунды назад сохатый ушел за реку, вспоров тонкий лед.. Следы Марсика чернели по снежку вдоль этой тихо шуршащей полосы. Пашка ступил на лед — под ногой затрещало.
    А Марсик залаял на том берегу. Пашка бросился к перекату. Переходя по камням, оступился и зачерпнул в один сапог. На другом берегу прислушался, уловил отдаленный лай и побежал. И уже ничего не слышал, кроме шорканья кустов по одежде, чмоканья воды в сапоге и своего оглушительного дыхания.
    След сохатого, размашистый и прямой, уходил вверх по отлогому склону. Пашка, задохнувшись, пошел шагом. «Сохатого... тебе может... поставить...» стучали в голове слова Захара.
    Потом начался спуск, потом новый подъем. Он делал остановки, отдыхая и слушая, но лая не слышал. А след зверя был по-прежнему прямой и размашистый, и Пашку стали грызть сомнения. Сохатый, похоже, и не думал останавливаться и отгонять собаку передними копытами, как это положено делать глупому сохатому, пока умный охотник не влепит в него пулю.
    «Что-то я не то делаю. Назад повернуть?» Но тут же ему представлялось, как где-то неподалеку, — может, вон за той горкой — Марсик кружит возле усталого зверя, сам изнемогая, а тайга глушит его хрипящий лай. И Пашка из последних сил тащился дальше.
    Вскарабкался на бог знает какой по счету подъем. Навстречу, нюхая собственные следы, пробирался запаленный, засыпанный снегом Марсик. Он махал хвостом и, наверно, был доволен, что отогнал врага достаточно далеко и хозяину теперь нечего бояться...
    День пропал ни за грош: успеть бы хоть до темна к палатке.
    Ночью снова выпала пороша, но Пашке было как-то наплевать, что снова «след обмыло». Никаких следов! Рябчики — вот что нужно. Приманка! Он был рад, что на этот раз без приключений пересек марь и добрался до ключа.
    Тут, на краю мари, кое-где торчали из снега макушки голубичных кустов. Пашка сорвав несколько ягодок. Они сморщились от мороза, но были еще мягкими, и загустевший кисло-сладкий сок пах спиртом.
    На опушке ельника он взял Марсика на поводок, чтобы тот не разогнал рябчиков, если они попадутся. Но в следующую минуту забыл о рябчиках. Глубокая ямка в сугробе темнела взрытым торфом. Возле ямки валялись перышки, сухие травинки и мышиный помет. И все вокруг было истоптано мягкими лапками.
    Значит так. Здесь соболь почуял под снегом мышь. Нырнул в сугроб, врылся в сухой торф, схватил ее, окоченевшую от ужаса, прямо в гнездышке и вытащил наружу вместе с постелькой из птичьих перьев и сухой травы.
    Поглядев внимательнее, Пашка подумал, что соболь, кажется, не стал есть мышь тут же: никаких признаков завтрака не было видно. От развороченной норки след тянулся вдоль опушки ельника, вверх по ключу. Соболь бежал отсюда неторопливым шажком и, похоже, с мышью в зубах. И совсем недавно!
    Пашка пошел по следу. Марсик рванул вперед, натянув поводок. Вспомнив: «Спробуй, всякий случай...» — он отпустил пса. След свернул в ельник — и Марсик туда же. Скрылся. Пашка прибавил ходу. На пути встретилась старая ночевка рябчиков — округлые лунки в снегу с веерными отметинами крыльев. Это хорошо, что есть тут рябчики, да только некстати они сейчас, не ко времени...
    — Фр-р-р! — послышалось впереди — будто лошадь фыркнула.
    «Дело дрянь!» Он взбежал на горку, огляделся — так и есть! Марсик, забыв про соболя, с упоением гонял рябчиков. Фыркая крыльями, они разлетались по веткам. Тут, на горке, была голубичная полянка, и рябчики клевали ягоды, пока не разогнал их этот идиот.
    Пашка кусал губы. Вот она, приманка-то. Но стрелять — значит как бы похвалить Марсика: молодец, мол, всегда так делай, бросай соболя ради рябчиков, ради мышей... Он стал отзывать пса — но тот как обалдел. Фырканье крыльев пьянило его.
    Рябчики попрятались в елях по ключу. Поймав, наконец, Марсика, Пашка привязал его к кусту и несколько раз угостил палкой. Вот так. Главное — вовремя поучить. На примере поучить. У, скотина!..
    Он отыскал брошенный след. И обрадовался: задушенная мышь лежала на снегу! Рыжая, с круглыми ушками и голыми розовыми лапками. Соболь в самом деле нес мышь — и это Пашка угадал сам, без всякого Захара!
    Так-так... Видимо, здесь соболь, положив мышь, наблюдал за рябчиками, а почуяв собаку, забыл свой трофей и удрал вверх по ключу.
    — Ищи!
    Пес понюхал след — и виновато поджал уши. «Переучил!» — с досадой подумал Пашка и зашагал вперед. Решил тащить пса на поводке и гнать соболя неотступно, пока он не залезет в какое-нибудь укрытие. А уж из укрытия Пашка его, в лепешку расшибется, а вытурит. Даст Марсику понюхать добычу, сахаром угостит...
    На заснеженной толстой валежине соболь вытоптал пятачок размером с рукавицу: тут он, наверно, выслушивал погоню.
    Дальше пришлось долго продираться сквозь тесный еловый молодняк. С собакой на поводке это было просто мучение. Потом пересекли ключ. На другом берегу, среди старых лиственниц и елей, было просторно, зато всюду громоздился бурелом.
    След нырнул под груду валежника. Вынырнул назад и повернул к толстой ели. Под елью соболь топтался, кружил... Опять повернул к валежнику... Он будто выбирал, куда спрятаться. Но что же он выбрал? А ведь рядом, наверно!
    — Ищи, Марсик!
    Пес преданно завертел хвостом. Пашка плюнул. Обошел вокруг ели: она была густая, вся в обдутых ветром снежных пузырях, — не ель, а терем многоярусный, там и человек спрячется. Поколотил палкой по стволу. Швырнул ее вверх... Ни шевеления, ни звука. Значит, под валежником? Излазил всю кучу — без толку. Не было нигде продолжения следа!
    Так. Но Захар ведь говорил, что соболь может долго пробираться под снегом, не оставляя следов сверху — особенно вот в таких захламленных, с пустотами местах. И нужно делать охватный круг, чтобы подсечь, где он вышел.
    Пашка торопливо продрался по бурелому вкруговую и замкнул довольно большую площадь. Ничего он не подсек.
    Не психовать... Как Захар говорил? «След потерял — круг давай. Не нашел — совсем большой круг давай. Опять нету — внутри круга его исси. Ему нет привычки далеко бегать».
    И он полез давать «совсем большой круг». Бурелому, казалось, не будет конца. А тут еще Марсик на поводке путался, дергаясь то туда, то сюда... Но хуже всего было то, что Пашка не знал, то ли он делает, что нужно. Чем дальше он лез в этот бурелом, тем делался неувереннее. Разодрал сучком штаны, оцарапал бедро. Вспотел, распаренной рукой лепил снежки и грыз их на ходу...
    И подсек-таки след! Вынырнул следочек из-под валежины. Ах ты, родимый! И главное (видно было по этому следочку) — соболь уже успокоился, уверенный, что ушел от погони. Он, миленький, снова передвигался небольшими прыжками, а где и шажком, обследовал укромные местечки, под выворотнями, пытался мышковать. Он не торопился!
    Пашка с новой силой бросился штурмовать бурелом. И тут — уж действительно, если везет, так везет! — завалы кончились. Пошел чистый светлый березнячок. Он припустил бегом.
    След повернул в распадок. Пашка сбежал по косогору, перешел ключ и стал торопливо подниматься из распадка. А Марсик-то — вот тебе и Марсик! — вдруг рванул вперед и так мощно натянул поводок, что Пашка с его помощью легко взлетел наверх, на ровное.
    Увидел что-то развороченное, натоптанное... Не поверил глазам. Глубокая ямка в сугробе темнела взрытым торфом. А вокруг перышки, мышиный помет, И его собственные следы...
    Марсик с удовольствием обнюхал знакомое место, задрал лапу под кустиком и стал глядеть в ту сторону, где за марью была палатка. Вот он почему так рванул. Домой, жрать...
    Ладно, что ж теперь... Раз капканы, — значит, капканы. Приманка нужна. Пойти убить пяток рябчиков — солнце еще не очень низко.
    На голубичник рябчики не вернулись. Пашка спустился искать их в ельник, а пса оставил на привязи. Но Марсик еще утром успел сделать свое дело: перепуганный им табушок рассеялся по всему ключу. Одиночные рябчики, заметив Пашку, улетали в глубь чащи. Впустую пробегав по ельнику до заката, он повернул назад.
    Выбравшись на опушку, поднял голову. Одинокий рябчик прогуливался по ветке березы, склевывая почки. То вытягивал, то почти совсем убирал шею. Розовое небо, серебристая от инея береза, четкий силуэт птицы.
    Пашка выстрелил, услышал, как пулька тукнула по перу. А птица уже падала комком, — и он кинулся ее поднимать, страшась, что рябчик утонет в снегу, и тогда его не найти: Пашка не мог сегодня пренебречь добычей, какой бы жалкой она ни была... И он с волнением увидел торчащий из снега хвост. Ну вот. Один рябчик. За два дня беготни.
    Он плелся; еле таща ноги. Марсик залаял, а увидев хозяина вблизи, распластался, счастливо заскулил, натягивая привязь, чтобы лизнуть сапог. Захотелось изо всей силы врезать сапогом по этой умильной пасти. Пашка сам поразился, откуда в нем такая тяжелая злоба к этой собаке... Откуда? Да оттуда! Уж рябчиков-то он сегодня спокойно сшиб бы с десяток, не будь с ним этого гада!
    Да, но не в рябчиках одних дело. И потом, Марсик Марсиком, но ведь Пашка и сам... «Двойник! — ужаснулся он. — Марсик — мой двойник!..»
    Разве не так?.. Пес — бестолочь и нахлебник. Правильно. А сам Пашка разве не такая же бестолочь в тайге? Не такой же нахлебник у Захара?.. Сколько старик для него сделал! Ружье дал, лыжи обтянул камусом, унты сшил, теперь другие... Участок отвел, барахло сюда перевез... Совестно даже пальцы загибать, да и пальцев не хватит... А Пашка что доброго ему сделал? Дров напилил? Ха! Жил старик всю жизнь без его бензопилы, не помирал... А вот что бы без старика Пашка тут делал?..
    Он — тот же Марсик. Зависимый и бестолковый. Вот откуда злоба к собаке. От стыда.
    — Это мой дружеский шарж! — громко сказал он, остолбенело глядя в пустоту, в сумерки. И нервно хихикнул.


    На ужин он сварил сохатину с рисом; сохатиной снабдил его Захар. Они с Марсиком жадно съели эту не ими добытую пищу.
    Потом достал своего рябчика. По-хорошему, из него можно приготовить три-четыре приманки. А если завтра он вообще ничего не убьет? Значит, поставит три-четыре капкана? За целый-то день? Лучше уж вернуться тогда в поселок, не смешить людей.
    Стал вертеть птичью тушку, соображая, как выкроить побольше приманок. Вертел, вертел... И вдруг заметил, что увлеченно разглядывает рябые мелкие перья, толстой кольчужкой одевшие грудку. Странно!.. Когда-то, еще до армии, он притащил домой фазана и суток пять им любовался, не давал тетке ощипывать, чуть не проквасил птицу. Но там был цветистый петух, а тут — серенький петушок. Рябчик — он и есть рябчик: в нем и жевать-то нечего, как говорят в Балыктаке, а не что смотреть. А вот посмотрел как следует — и, оказывается, — ого! — целая россыпь в оперении оттенков серого, пепельного, рыжего. Каждое перышко носит тонкий дымчатый рисунок и каждое обведено черным полумесяцем. Красивая птица! Пашка поразился: сколько он их переколотил под поселком — почему же ни разу этого не замечал?
    Особенно хороша была голова: бровь алая, бородка черная. Злодей-чародей... В Пашке шевельнулось далекое, детское ощущение леса, когда он еще и в глаза не видел тайги, а знал по книжкам только сказочные чащи. Вот он первоклассник. Мать жарит на кухне картошку, а он сидит в комнате на большом сундуке и читает о том, как среди снежных елей идет медведь — «на липовой ноге, на березовой клюке... Все по селам спят, по деревням спят...» Жуткая, красивая ворожба! И вот теперь эта серая птица, с зобом, раздутым от голубицы и березовых почек, эта обычная лесная курятина каким-то тайным путем увела его память к тем сказкам.
    А каков рябчик был сегодня на березе! И вообще — разве есть среди лесных жителей некрасивые? А соболь, а олень, а глухарь?.. Даже сегодняшняя мышь с розовыми лапками — и та... Звери, птицы — все красивые. И умные: знают, как добыть пищу и как спасаться. Как жить! Все они здесь на своем месте. И Захар в тайге тоже, как зверь и птица, на своем месте. И только они с Марсиком — два недотепы...
    Ладно, хватит.
    Он разделил рябчика не на три и не на четыре, а на десять маленьких комочков мяса и перьев. Попытался, так и сяк расправляя перья, придать этим жалким комочкам заманчивую пышность, но только еще больше измочалил их. Чтобы не растравлять себя, вынес поскорей приманку наружу — морозить. Привязал повыше: Марсик слопает — тогда вообще...
    Сунул в печку связку капканов, чтобы обгорела вонючая смазка. Достал напильник, плоскогубцы — и время полетело незаметно: стачивал заусеницы на дугах, регулировал длину сторожков, чересчур тугие пружины отпускал на огне. Захар учил, что капкан должен не только чутко срабатывать, но и легко настораживаться: ведь с ним придется возиться на морозе.
    За стенкой палатки Марсик сонно вздохнул, зашуршал подстилкой. Пашка, уставясь на пламя свечи, вслух сказал:
    — Дружеский шарж!..
    Он, кажется, начал привыкать говорить сам с собой. Но этот дурак на подстилке обрадованно заскулил, будто это его касалось. Хотя... кого же это касалось? Все верно.
    — Осел! — крякнул Пашка с досадой, и на этот раз в свой адрес. В самом деле — разве собака виновата, что попала в тайгу и оказалась похожей на недотепу-хозяина? Скорей уж он сам — дружеский шарж на Марсика! Вылез из палатки, ласково запустил пальцы в густую собачью шерсть.
    — Ну-ну, дурачок!
    Но все равно — тошно ему было видеть Марсика...
    Свечку он, как научил его, опять же, Захар, хорошенько намылил — чтобы не оплывала, горела экономно. И все-таки от нее остался лишь крохотный огарок, когда Пашка перебрал всю связку капканов. Зато каждый капкан теперь работал так, что приятно было раскрывать и защелкивать: хоть одно дело сделано как следует. На востоке уже светлело, но он решил, что холод разбудит его в срок.
    Однако холод не смог его добудиться, а потом солнце ударило в палатку, пригрело, и он проспал до полудня. Кислый ото сна и злой — полдня коту под хвост! — вышел на оленью тропу, ведущую к зимовью.
    Он, в общем-то, знал, где следует ставить капканы: по ключикам, в перелесочках между марями, у каменистых склонов, где много мышей и пищух, — то есть в местах перехода и охоты соболей. Казалось бы — ставь себе да и ставь.
    Но он почему-то долго не мог решить, где поставить первый капкан: все думал, что там, чуть дальше, найдется место получше. Но «там» было не лучше, а, как ни странно, хуже. А если и лучше, так не оказывалось поблизости ни елок, ни корья — ничего подходящего, чтобы быстро соорудить навес ловушки, А таскать те же еловые ветки издалека — глупо: в тайге надо экономить время, использовать то, что под рукой. И, потоптавшись, он шел дальше, все экономил время и экономил...
    Начал ставить — опять двадцать пять. То навес казался ему слишком низким — соболь приманки не увидит, то слишком высоким — капкан снегом заметет... Так же и с маскировкой: он то тщательно обкладывал капкан сухим мохом, то, спохватившись, осторожно убирал лишний мох — и, взвыв от боли и досады, ругался, когда капкан вдруг хватал его за палец.
    — Первый блин комом! — сказал он Марсику! Тот согласно вильнул хвостом. Еще бы: кому, как не им двоим, быть единомышленниками...
    Со вторым капканом было не многим лучше. А на третьем — вечерняя заря погасла.
    Ночью ему приснился Марсик, который в то же время был как бы и человеком и говорил: «У нас в Брянской области иной год белым наливом свиней кормят». Тут Пашка увидел, что это не Марсик, а Толик, и обрадовался: «А-а! Значит, это не я, а ты — дружеский шарж на Марсика!» — «Нет, ты! — возразил Толик. — А я не нахлебник. С меня польза большая! Я Захару шесть рублей дал и латунную цепку от часов, чтобы он довез меня на оленях до Брянской области...»


    Услышав, как Пашка гнался за сохатым, Захар засмеялся:
    — Ты, наверно, шибко сильно за ним безал? Обогнал — не заметил, э?
    Старуха тоже засмеялась, и Настенька.
    — Зверь твой запах чуял сразу, — сказал Захар. — Человека чуял — тогда сё пропало, собака узэ не поставит его. Тебе первый день — сразу зверь давай? Терпи маленько!.. Капкан сколько ставлял?
    — Вчера три, — через силу сознался Пашка. — А сегодня, пока к вам шел, пять,
    — Че так мало? — воскликнул старик.
    Пашка застрадал, уткнувшись в кружку с чаем. Захар понимающе усмехнулся:
    — Копался? Думал долго? Первый раз — ниче. Тетерь шустро делай! Шевелись!.. Где ключик — там от воды подальше ставляй!
    — Почему?
    — Наледь полезет — лед заберет капкан.
    Пашка прокрутил в уме этот совет, чтобы запомнить.
    — Меня тозэ дело плохо, — сказал старик.
    Пашка с недоверчивой завистью глянул на потолочную балку: ничего себе плохо, когда три новые шкурки сохнут!
    — Че смотришь! — вздохнул Захар. — Охотился я, как зэ время терять!.. Оленей эти дни совсем не искал. Ты там у себя который олень найдешь — гони на зимовье. А то пропадут.
    А старуха сидела на полу, на той же шкуре, но уже перевернутой шерстью вверх. Добривала шерсть ножом. Потом, принялась скрести по бритому, и Пашка опять заснул под шорканье скребка.
    Наутро Захар попросил его помочь перетянуть ослабшие ремни на нескольких нартах. Снегу было еще маловато, но старик считал, что на Эльгу можно уже кочевать не вьючно, а нартовым поездом. Пашка полдня работал в поте лица, натягивая грубые, как железо, засохшие ремни из сырой сохатиной кожи, которые связывали все сочленения нарт.
    — Тебе силы мыного, хе-хе!
    А когда с нартами покончили, его позвала старуха:
    — Помогай!
    Возле зимовья стояла пирамидка из черных от копоти шестов. Старуха велела развести под этой пирамидкой огонь и завалить его гнилушками. Едким дымом аж слезу вышибло. Потом Пашка выволок из зимовья шкуру. Отскобленная с обеих сторон, она все еще была тяжелой и грубой. С помощью старухи он обернул шкуру вокруг шестов. Получился маленький чум, наполненный дымом.
    — И долго ее коптить? — спросил Пашка.
    Старуха что-то зло буркнула. Пашка не решился переспросить и виновато сказал подошедшему Захару:
    — Ну и канительная работа! Много еще возиться-то?
    — Э, мыного! — махнул рукой Захар. — Ессе скоблить долго. Мани варить — натирать.
    — Чем-чем натирать?
    — Мани. Оленя мозги это.
    Старуха сказала что-то коротко. Захар кивнул:
    — Да. Руками мять надо. Долго мять.
    Уходя с табора, Пашка захватил край шкуры и сжал. Она погнулась, но не смялась в его руке. «Тебе силы мыного...»


    — Марсик, нельзя!
    Он палкой отогнал пса от оленей. Стал осторожно подбираться к важенке. Но она и не пыталась отскочить: стояла с низко опущенной мордой, и ременный повод, свисавший с уздечки, уходил в снег. Вон оно что? Зацепилась чангаем, который глубоко под снегом засел под корягу. Как это ее угораздило? Пашка дернул чангай — крепко сидит. Потянул изо всей силы — и ахнул: вместо легкого обрубка жерди из-под коряги вылезла пудовая ледяная булава.
    Он огляделся. От коряги, петляя по мари, тянулась, глубокая борозда: оленуха, не в силах поднять обледенелый чангай, тащила его по снегу, пока не зацепилась, намертво. Борозда была уже притрушена порошей. Сколько ж это она промыкалась у коряги? Сутки? Двое?.. Надо же — ведь точно сдохла бы с голоду!
    Он топориком принялся скалывать ледяной нарост. Тут было не столько льда, сколько замерзшего вязкого ила. Где-то на мари олени попали в талую болотину и, видимо, долго не могли выбраться, раз нацеплялось столько.
    Потом он поймал другого оленя — бычка лет трех-четырех, и ему тоже очистил чангай, на который, правда, намерзло поменьше.
    А третий олень — тугутка, полугодовалый чертенок с рожками без отростков, — с веселым видом объедал черный лишайник-бородач с гнилой листвянки. Он был налегке, маленьким чангаев не вешают.
    Оленуха и бычок, не двигаясь, тупо смотрели на человека. А он смотрел на них с досадой и раздумывал над просьбой Захара: «Найдешь — гони на зимовье...» Может, пойти своей дорогой? Он ведь и так сделал великое дело: оленуха теперь не околеет с голоду... А он потом скажет Захару, в каком месте их искать. Захару-то сюда верхом быстрее сгонять, чем Пашке тащиться на своих двоих.
    Нет. Придется гнать, иначе выйдет свинство: у Пашки нет времени постараться для стариков, а у них с его унтами возиться — есть время?
    А как сегодня удачно начался день! Он рано вышел с разведкой по большому ключу, впадавшему в Илькан немного выше его палатки. Далеко продвинулся по ключу, помечая новый путик затесами, и даже поставил три капкана между делом. А тут — на тебе... Их ведь отсюда к зимовью гнать придется до самой темноты. Опять день насмарку.
    — Ну, пошли! — заорал он, замахнувшись на оленей палкой.
    Марсик ринулся на них с лаем, и Пашка врезал ему палкой: еще и этот дурак будет путаться. Олени испуганно рванули с места прыжками, чангаи гулко застукали по ногам. А чангаи-то все были в острых сколах льда, а ноги-то оленьи сколько уж дней биты-колочены... Пашка перестал орать: пускай уж идут потихоньку.
    Но и потихоньку оленуха сделала шагов двадцать — и легла. Пашка пинал ее, палкой бил — все напрасно. Может, без чангая пойдет? Попытался развязать узел, но ремень крепко припаяло к дереву льдом. Снять, что ли, уздечку да повесить пока на куст? Или сунуть ее в рюкзак, обрубив чангай, чтобы легче нести?.. Плюнул — и вынул нож: мудрить тут еще по пустякам! Обрезал ременный повод и зашвырнул чангай с обрезком ремня подальше, чтобы оленуха поняла, что нет на ней больше ненавистной палки.
    — Ну, вставай!
    Ее большие фиолетовые глаза были равнодушны — лишь запавшее брюхо вздрагивало в ответ на пинки. Обессилела от голода.
    Пашка обрадовался: а ведь он теперь с чистой совестью может оставить их тут! Как же ее гнать-то? Пусть сперва подкормится!.. Но потом представил, как будет бормотать старику оправдания, и снова затосковал. Вынул из рюкзака пресную лепешку. Но оленуха ее даже нюхать не стала. Пашка отщипнул кусочек, жадно съел — и снова поднес лепешку к ее ноздрям.
    — Ешь!..
    Захар говорил, что у него в стаде два или три оленя были сущие бандиты, ночами они так и шныряли по табору, совали морды в сумки и мешки, жрали лепешки, сухари, макароны, даже мороженые пельмени. Все дело в том, что они знали вкус мучного. А эта, как назло, оказалась «необразованной».
    — Да жри же ты! — заорал он, суя лепешку ей в морду. — Она зажмурилась, ожидая, что ее будут бить снова. — Дура! — чуть не заплакал Пашка. — Что я тебе — ягель пойду копытить?
    Отломив кусок лепешки, он одной рукой крепко обхватил голову оленухи, а другой стал насильно толкать кусок в слюнявые губы. Поневоле она куснула раз, другой... Сжевала и проглотила. Следующий кусок, шумно понюхав, приняла охотно. И дело пошло.
    — Кушай, бедолага! — растроганно говорил Пашка, поднося ей кусок за куском. Она ела трудно и жадно, — заводя глаза, тяжело сопя. Съела все до крошки и облизала ему ладонь, а потом вздохнула и закрыла глаза. Кажется, кормежка отняла у нее последние силы. Придется дать ей отдохнуть.
    Разводя костер, он усмехнулся: еще одну воровку воспитал Захару на голову. Натаял снегу в кружке, вскипятил чаю. Торопиться теперь было незачем: и так ясно, что их придется гнать в темноте. Жаль, поесть ничего не осталось, кроме трех кусочков сахара.
    Оленуха дремала. Бычок рыл копытом снег, отгоняя тугутку от своей копанины. Он и Марсика отогнал, наставив рога, когда тот полез вдруг обнюхиваться.
    Пашка снова набил кружку снегом. Хорошо было сидеть, думая о том о сем понемногу. Костер держал при себе, как магнит, отнимая всякое желание куда-то идти, а короткий зимний день как бы остановился...
    Но вот он увидел, что оленуха уже не дремлет, а жует жвачку. Одыбалась! Солнце уходило за дальнюю сопку. Он переложил фонарик из рюкзака в карман куртки, чтобы не останавливаться лишний раз, когда стемнеет. Пнул оленуху. Она встала и пошла.
    Гнать их напрямую он не рискнул: мало ли в какое гиблое место залетишь впотьмах? Лучше уж вкруговую: по своему сегодняшнему следу к реке, а там по оленьей тропе к зимовью. Шли медленно. Пашка опасался, что оленуха выдохнется, и не торопил их.
    Тугутка часто сворачивал в сторону, надолго исчезал. А оленуха продолжала идти, не окликая сына — сил у нее на это не оставалось, что ли. Пашка сам хоркал, сложив ладони рупором (видел, как это делал Захар). Обманутый олененок откликался, выскакивал из чащи и с разбегу поддавал матери мордочкой в пах, где пряталось пустое вымя. Весело скакал вокруг, игриво нацеливал рожки на Марсика, не смевшего при хозяине огрызаться, а потом снова исчезал — и снова Пашка терзался: не дай бог потеряется!
    Темнело. Все хуже видя землю под ногами, он стал спотыкаться. Упав несколько раз, полез в карман — нету фонарика! Вывалился. Наверно, где-то там, где Пашка падал. Значит, что же?..
    Он остановился. Значит, мало того, что ему придется всю морозную ночь, на голодное брюхо, гнать скотину тайгой, — так еще и вслепую придется гнать?
    Нет, он, конечно, погонит... Но кому, кому все это нужно? Ради чего старик морит скотину голодом, а бабка мнет ту дубовую шкуру, а Пашка врет старикам и сам мучается с этими оленями?.. Ему вспомнилось умоляющее лицо Толика. «Взаимообразно...» Неужели все это — ради того, чтобы пьяный отпускник смог повыпендриваться перед родней красивыми унтами?
    — Ну, сволочи! — замахнулся Пашка на оленей, которые тоже остановились. Вгляделся в темноту — тугутки нет! Сложил ладони у рта и попробовал хоркнуть, но от накатившей обиды перехватило горло, и вышло не хорканье, а дохлое кхеканье. А тугутка, оказалось, стоял сзади и лизал край куртки...
    Темнота загустела. Ветки тыкались в лицо, приходилось сторожиться, чтобы в глаз не ткнуло. Олени брели неохотно, часто останавливались, поворачивая морды в сторону. Они чуяли, что их гонят туда, где мало корма и где надо работать. А ну как отвернут с путика и заведут его черт-те куда?
    Он взял оленуху за обрезок повода и пошел впереди, ногами отыскивая в темноте свои утренние следы. По его расчету, не только тугутка, но и бычок должен был следовать за оленухой: она ведь в этой тройке была вожаком. Но, пройдя сколько-то, оглянулся — нет тех двоих! С руганью повернул назад; таща за собой оленуху.
    Бычок деловито копытил ягель, и тугутка, паршивый сынок, отирался тут же. И Пашка снова погнал их впереди себя, дурея от своей слепоты, и всякий раз становился счастлив, если вдруг различал на дереве чуть светлеющее пятно свежего затеса...
    Все-таки добрался наконец до оленьей тропы.
    «А зачем гнать их к Захару прямо сейчас? Какая нужда?» Эта мысль поразила его, и он стал как вкопанный, быстро замерзай на речном ветерке. Если пойти сейчас по тропе направо, то через полчаса он будет в палатке, в тепле, суп разогреет. Ягельник возле палатки богатейший, олени с него никуда не уйдут, а наутро можно гнать их спокойно. Что думать-то? Конечно, направо, к палатке!
    Взмахнул палкой... И погнал их налево. К зимовью... Зачем? А затем! К чертовой матери и палатку, и суп. Голодный — хорошо. Фонарик потерял — прекрасно. Время зря теряет — чудесно. Чем хуже, тем лучше. Он виноват перед стариками, но он искупает вину. Мало того, что спас оленуху от верной смерти, он еще и сам пригонит ее к месту.
    Старик, конечно, рассердится: мол, зачем было ночью мучиться, пригнал бы днем. А вот Пашке надо так — ночью!..


    ...Как во сне, увидел он себя в знакомом ельнике, у лабаза. Но это был не сон. Дело шло к утру: восток начал светлеть. Олени перешли Илькан, они уже у избушки, и Марсик умчался туда же, и там по-стариковски глухо залаял Кучум.
    — Вот так! — сказал Пашка вслух, но почти не услышал себя: голос пропал от усталости.
    Захар в накинутой дошке; белея кальсонами, привязывал пригнанных Пашкой оленей. Сонная старуха растапливала печку: в эту рань для нее, как обычно, уже начинался день. Ну что ж, а для Пашки день только кончался — день длиной в сутки. Вот так.
    Стащив сапоги и куртку, он плюхнулся на нары. И не уснул немедленно лишь оттого, что был слишком взволнован и горд. Лежал с открытыми глазами.
    Вошел Захар и сердито заорал с порога:
    — Зачем резал?
    Он тряс в руке уздечку с обрезанным поводом.
    — Совсем новый уздечка портил!
    Пашка нерешительно улыбнулся: может, это он в шутку?
    — Ессё смеесся? — взвизгнул старик.
    Всерьез, значит?.. Пашка медленно приподнялся и сел. Так. Вот это заработал спасибо! Из-за двух метров паршивого невыделанного ремня...
    — Тебе башка где был?.. А? Где башка был, спрашиваю?
    — А... олени где были — знаете? — Пашка еле сдержал слезы. — Они... аж в том ключе, где болотистая марь!.. Провозился бы еще с вашей уздечкой... И так всю ночь шел!
    — У-у, ты какой! — озадаченно протянул Зазах. — Два смирный олень гнал — узэ работа тязолый? Двасать голов будет, олень хитрый, брыкливый — как погонишь?
    — Я что — оленевод? Я охотиться пришел!
    — «Охотисса!..» Тьфу! Ты на палатке спать пришел, чай пить, на заднисэ сидеть, а не охотисса!.. Седня уздечка тебе пропадай — завтра все пускай пропадай? Мороз придет, капкан тязэло ставлять — тозэ пропадай капкан? Добыча пропадай?..
    Усталость вылетела вон, уши у Пашки горели.
    — Э-э! — Захар сбавил тон. — Тайге зыть — терпеть надо!
    Пашка поел, попил чаю, старики тоже выпили по кружке. Потом Захар закурил, а старуха потянулась к своей суме, достала из берестяной коробочки кусок высушенного оленьего сухожилия и принялась готовить нитки. Отделяла от жилы волоконца и сучила их, катая ладонью на бедре. Готовые нитки, сантиметров по тридцать, каждая, ложились одна за другой на стол. Это была легкая работа — как бы утренняя зарядка старухи.
    Пашка заметил шкуру в углу. Пощупал — уже мягче.
    — Теперь кроить можно?
    — Нет, — сказала старуха.
    — Еще отминать? Да вы шибко не старайтесь!
    — Бабушка сам знает! — сказал Захар.
    Спать почему-то не хотелось, а старики молчали. От их молчания тяжело было Пашке. Он кивнул на шкуру:
    — А зачем ее вареными мозгами натирать?
    — Смазка, — сказал Захар, не вдаваясь в подробности.
    — А мозги где? Вы ж нынче оленей не убивали?
    — Найдем, — неохотно ответил Захар. Ткнул трубкой под нары. Там лежали оленьи ноги и голова.
    — Убили! — воскликнул Пашка. — О-о!.. — Выволок на свет рогатую голову. Большая голова: дикий бык, наверно... Он произнес уважительно: — Сокжой!
    — «Сокджёй!» — презрительно фыркнула старуха.
    — Хорошо смотри! — сказал Захар хмуро.
    — Что — матка дикая? Такая здоровая?
    — Какой дикая!.. Настя-миннэр это! Не узнавал?
    Пашка удивился: значит, это голова того самого верхового оленя, на которого в первый день наскочил Марсик? Странно. Вроде такой еще сильный олень был...
    — Зачем вы его зарезали?
    — Волки, — сказал Захар глухо. — Волки задрал.
    — Что... он это... далеко от зимовья ушел?
    — Далеко. Самый Эльга ушел.
    Пашка положил мертвую голову туда, где она лежала, присел на нары и долго молчал.
    — Эх! — стукнул кулаком по столу — так, что бабка вздрогнула и зашипела. — Это из-за меня все! Из-за унтов этих!
    Захар поглядел на него и сказал:
    — Волк есть волк. — Опустив голову, подумал и добавил: — Волк оходник одменный. Он свое дело справляется. Ты тозэ давай! А не шалям-валям...
    Прошло еще несколько дней. Вернувшись поздно в палатку и засветив свечу, Пашка увидел на свернутом спальнике готовые половинчатые унты. Они были сложены вместе аккуратным пластом и перевязаны кожаными тесемками. Гладко отскобленная желтоватая «половинка» была теперь мягкой. Унты еще пахли дымом. Под тесемками торчала свернутая трубочкой обертка от плиточного чая. Пашка развернул ее, увидел на обратной белой стороне какие-то каракули, ничего не разобрал в них, бросил бумажку... Сердце тревожно стукнуло, он развернул спальник, сунул руку внутрь — лапчатые были на месте... Чего психовать? Больно надо Захару рыться в его вещах.
    Снова взял чайную обертку и с трудом разобрал:
    «Елга качивал старозна хади сатунов пони».
    Какие такие пони? «На Эльгу кочевал. Осторожно ходи...» А что за «пони»?.. Ах — «помни»!.. «Про шатунов помни». Ну-ну.
    Честное слово, не подозревал Пашка, что старик умеет писать. Интересно — сыновья его учили или он кончал какой-нибудь там ликбез?
    Пашка грустно усмехнулся. Чего это старику взбрело на ум писать записку? Разве по готовым унтам и так не понятно, что он откочевал? И про «осторожно ходи» говорено не раз... Скорее всего, решил старый блеснуть грамотой!.. Уродливые загогулины, в которых едва угадывались буквы, имели светло-серый с отливом цвет: Захар писал кончиком свинцовой мелкашечной пульки. Долго, небось, сидел-выводил: так долго, что от усталости пропустил «м» в слове «помни»... А может, старик просто забыл, как пишется эта буква? У Пашки вдруг защипало в горле...


    То объяснение с Захаром — насчет уздечки — засело в Пашке как заноза. А занозы надо как-то вытаскивать.
    Первым делом сходил и отыскал фонарик: без него много не наработаешь, дни короткие.
    Тот ключ, где они с Марсиком разогнали рябчиков, назвал Еловым, а тот, где они встретили Захаровых оленей, — Маристым. По обоим этим большим ключам он решил расставить капканы до самых вершинок, а вершинки соединить. Чтобы потом можно было, проверяя капканы, подниматься по Еловому, а спускаться назад по Маристому. Получится длинный кольцевой путик. Пешком за день такое расстояние не покроешь, но скоро навалит большой снег, и можно будет встать на лыжи.
    И еще решил так: Марсика с ним как бы нет. Есть капканы — и только капканы. Случалось, Марсик тявкал в стороне раз-другой. На белку? Или на синицу? Случалось, громко и долго лаял. Может быть, на сохатого? Который — тоже может быть — уже умчался за километр? Пашка слушал лай, мучаясь неверием в пса и в себя самого, и продолжал рубить колья для ловушки или торить тропу. Впрочем, Марсик в основном топтал мышей неподалеку или лежал, наблюдая, как работает хозяин.
    Всякий раз, когда Пашка подходил к уже стоящей ловушке и видел издали, что капкан спущен, — сердце замирало. Но в капкане оказывалась то сойка с голубым пером, то рыжая сестра ее кукша, а то и вовсе мышь. Поначалу он и кукшам радовался, потому что они годились на приманку, однако с приманкой скоро наладилось: распуганный табушок рябчиков снова собрался, и Пашка его ополовинил, а потом убил глухаря. Приманки теперь было больше, чем расходовалось.
    Засветло он никак не успевал поставить столько капканов, сколько намечал с утра. Работу заканчивал впотьмах, подсвечивая себе фонариком, зажатым под мышкой, и в палатку возвращался к полночи. А надо было еще варить еду, печь лепешки, зашивать рваные штаны, разделывать приманку, готовить капканы. Иногда, поставив на печку чайник и котелок, он не выдерживал: настругивал мерзлого мяса, съедал его с солью и перцем, запивая теплой незакипевшей водой, — и засыпал.
    Но как ни подгонял он сам себя, а с каждым днем капканов ставил все меньше. Чем дальше в сопки уходили оба путика, Еловый и Маристый, тем больше времени тратилось на ходьбу. Тогда он начал вести еще один путик — от палатки вниз по реке, — чтобы хоть через два дня на третий не ходить далеко и ловушек ставить побольше.
    Снег, снег нужен был поглубже. Чтобы надеть лыжи. Но на ноябрьские праздники случилась небывалая оттепель. Даже — чудеса какие-то — дождик моросил. Два дня стояло сырое тепло. Потом ночью похолодало, выпал небольшой снежок, а наутро ударил такой мороз, что впору Для декабря.
    И Пашка, собираясь на Маристый ключ, надел половинчатые унты. После тяжелых резиновых сапог идти в мягкой и легкой обуви было просто радостью.
    В Маристом первые три капкана оказались пустыми. У четвертого он остановился потрясенный. Соболь побывал в ловушке! Стащил приманку, наступал на самую тарелочку, совсем тонко замаскированную, топтался по ней, как хотел, — тут и мышь бы попалась... Пашка вытащил капкан, тряхнул его — он не защелкнулся. Тряхнул сильнее — молчит капкан. Пригляделся: вон что! Лед припаял тарелочку к сторожку. Оттепель сделала свое дело! Он кинулся к следующим ловушкам... На другой день прошел Еловый путик, на третий — проверил капканы по оленьей тропе; переночевал в опустевшем зимовье.
    Это были, жуткие дни: морозные, освещенные мутным солнцем. Почти все до единого капканы были запаяны льдом, и все их пришлось насторожить заново. Только теперь он понял слова Захара о том, что такое в мороз «капкан ставлять». Пальцы — они еще ладно, терпели, их еще можно было как-то оттереть, оживить, а вот запястья к середине дня перемерзали настолько, что руки делались до смешного бессильными — ни пружину сжать, ни дуги развести. Иногда он швырял капкан ненастороженным и бежал что есть мочи к следующей ловушке. В беге разогревался, и руки немного отходили.
    Но не это было самое худшее. Он насчитал целых пять ловушек, в которых соболя топтались по замерзшим капканам! Ну какого черта они полезли на приманку именно после оттепели... И ладно бы — один, а то — пять! Треть плана... Издевательство какое-то.
    Потом мороз отпустил, а может, просто сам Пашка притерпелся и к морозу, и к отчаянию, но ему было и теплее, и спокойнее, когда он вышел проверить четвертый путик — вниз по Илькану. Здесь, чтобы меньше продираться сквозь прибрежные кусты, он местами проложил тропу прямо по речному льду. Одна из ловушек стояла на крутом берегу, и ее пихтовая крыша, одетая снегом, картинно смотрелась с плеса. Как часовенка какая стояла. Он издали заметил, что под навесом что-то вроде чернеется. Рванул во весь дух. У берега ледок, укутанный сугробом, был тонок. Пашка по колени провалился в воду, но только хохотнул, дохлюпал до берега и на четвереньках взлетел вверх.
    Наконец-то. Один есть!
    Стылая тайга, еще вчера издевавшаяся над Пашкой, вдруг показалась ему ворчливой доброй бабушкой.
    Вот он лежит, соболек. Оскаленный, уже каменно за-твердевший на морозе. А мех мягок и нежен — темный мех, присыпанный снежком, с примерзшими кое-где клочками мха. Еще до оттепели влез. Крупный самец — с кота доброго. И видать, старый: на голове прощупываются мощные бугры, это, как Захар говорил, верный признак, что ему года три, не меньше. И зубы желтые, будто прокуренные, а один клык обломан. Первая награда Пашке за его старания... Ах ты, милая ловушка, часовенка ты моя на крутом бережку! Сроду не видел Пашка часовенок и очень неуверенно представлял, как они выглядят, — но само клеилось к ловушке это ласковое слово. С этих пор, проходя путиком, он всегда будет думать весело: вон за тем поворотом — часовенка! Правда, этого он еще не знал, когда стоял, упоенно разглядывая соболя.
    А ноги замерзли. И до него дошло, что они мокрые. Черт возьми! Ему бы, выскочив из воды, не к ловушке кидаться. Ему бы немедленно влезть в сухой сугроб и натереть унты снегом, чтобы снять с них воду. Теперь поздно. «Половинка» втянула воду, как промокашка. Намокли и меховые чулки, и носки, а сами унты обледенели и затвердели. Будто в железных сапогах стоял Пашка.
    Он быстро проверил до конца этот короткий путик и повернул назад: новых капканов не хотелось ставить, и даже не из-за мокрых ног, а оттого, что слишком празднично было на душе. На обратном пути еще раз влетел в воду по дурости, и на мокрые унты понамерзло столько снегу, что они стали похожи на две ледяные глыбы.
    Чтобы соболь оттаивал, но не парился, Пашка подвесил его к потолочной жерди подальше от печки.
    А унты не смог сразу снять: ноги были как бы вмурованы в ледяные глыбы. Он сидел, обстукивая лед обушком ножа, пошевеливая застывшими пальцами ног — при этом внутри унтов похлюпывало, — а сам все поглядывал вверх, на соболя. И уже десятки будущих соболей восхитительно скалились ему из ловушек.
    Когда унты подтаяли, он обмял лед, а потом ножом, как скребком, долго сгонял с «половинки» мутную жижу. Повесил унты рядом с соболем: у печки сушить нельзя, недубленая замша попросту сварится. Все это он делал так, как велел Захар... Да, то ли дело — лапчатые! Вылез на сухое, смахнул воду с плотной шерсти — и никакой мороки...
    К полуночи соболь оттаял. Он обдирал его робко и так долго, что Захар успел бы уже обработать десяток соболей. Зато шкурка снялась чисто, нигде не порвалась — только на одной лапке дырка, у когтей, — да это пустяк. Вывернутую наизнанку шкурку он напялил на ивовую рогульку и сделал положенную короткую посадку. Шкурка стала короткой и широкой, похожей на огромную осклизлую лягушку, только с пушистым хвостом.
    Дело шло к рассвету. Но долго еще он ворочался, зажигал свечу, поправлял посадку и гладил шелковистый черный хвост.


    А утром, с трудом продрав глаза, выглянул из палатки и увидел, густой и тихий снегопад. Было тепло. Он долго смотрел, как валятся хлопья. И почему-то не слышал в себе вчерашней бурной радости. Накатила тоска, шевелиться не хотелось.
    «Не пойду на путик, к черту все! Выспаться хоть раз по-человечески. Лепешек напечь дней на десять, дров наколоть. У маленького топора топорище треснуло — пойти вырубить березовую заготовку... Да что там — просто надо прийти в себя после всей этой беготни...»
    Он стал думать о Тане. В поселок потянуло невыносимо. А что, можно ведь сбегать! До Балыктака два дневных перехода, это ерунда: день бы шел, ночь шел — и к утру там. Двое суток в поселке, да еще сутки — назад. Четыре-пять дней — невелика потеря. Заодно унты Толику швырнуть, пусть не ноет.
    Он лег ничком на спальник. Нет, ничего не выйдет. Как являться на люди с одним разнесчастным соболем? Любители вон рядом с поселком берут за сезон штук по пять, тот же Пасюра прошлый год двенадцать поймал... И еще эта «волчья кровь» — издевок не оберешься. Если б можно было погостить тайком, чтобы его никто, кроме Таньки, не видел, — но разве в Балыктаке что-нибудь сделаешь тайком? Да и к ней как являться с поджатым хвостом? Хоть ей и плевать на всю его охоту, но все равно. И даже — тем более невозможно.
    Пашка поел и попробовал уснуть — но не смог, хоть и не выспался. Пойти все же вырубить топорище? Снял унты с жерди. Они высохли и затвердели, как деревяшки. Обувать их в таком виде нельзя: раз обуешь, другой, а потом «половинка» начнет ломаться — и крышка унтам. Он разминал их с полчаса — так, что на сгибе пальца вспух волдырчик. Теперь десять раз подумаешь, прежде чем лезть в воду!..
    Марсик, весь запорошенный снегом, поглядел вслед хозяину, увидел, что тот без ружья и рюкзака, с одним топором, и снова задремал на подстилке.
    Пашка понуро брел вдоль берега, от березы к березе, выбирая, какую пустить на топорище. Дрянь были березы. Дрянь, как и все остальное...
    Вдруг наткнулся на след сохатого. Зверь с мари спустился на реку и шел спокойно: ветерок относил от него дымок палатки. Пашка стоял и смотрел, как густой снег на глазах заносит следы: минут через десять их совсем не будет... А минут десять назад их, значит, еще не было.
    «Так чего ж я жду?» — подумал он вяло. Побежал в палатку. Бежал через силу, будто кто его неволил. Взял все патроны с круглыми пулями, в рюкзак положил большой топор, а Марсика привязал у палатки. «Сиди тут, зараза!»
    Следы тянулись вверх по реке, наискось пересекая туда-сюда застывшее русло. Зверь пасся понемногу в тальниках, то на одном, то на другом берегу.
    Пашка вспотел и устал. Сырой снег валил навстречу, залепил спереди всю куртку, но лень было отряхиваться. Снежинки роились, мешая смотреть и нагоняя сонливость, а он и без того не выспался. Спать ему хотелось, спать — и ничего больше. Глянув случайно вбок, увидел в трех шагах нахохленную кукшу на ветке. Птица сонно смотрела на проходившего человека: тоже не хотела шевелиться в это тихое ненастье. На голову ей, как на пенек, намело снежную шапочку.
    Такой снег — хорошо, думал Пашка. Завтра можно встать на лыжи. Еще он подумал, что отсюда уже ближе до зимовья, чем до палатки, а если зверь и дальше пойдет по реке, можно заночевать в избушке: после палатки это же райский отдых! Только бы там не оказалось никого из балыктакских рыбаков, а то начнется: сколько штук взял да как там волчья кровь... Ну-ка их всех!
    Но следы отвернули от реки и потянулись вверх вдоль ключа, впадавшего в Илькан. Теперь снег облеплял Пашку слева. Идти на подъем стало тяжелей. Он здесь не бывал раньше, но из карты знал, что если подниматься по этому большому ключу, то в конце концов перевалишь на Эльгу, где в новой избушке стоит сейчас Захар. Но до той избушки — ох, как далеко, да и не найти ее в такой снегопад. А если сохатый опять уйдет? Не повернуть ли назад, пока не поздно?..
    Остановился, раздумывая. Поднял голову, увидел впереди за кустами огромную темную коряжину, сверху присыпанную снегом, — и остолбенел. Это была не коряжина. Это стоял сохатый с припорошенной снегом спиной. Он пасся: поматывая рогатой головой, обкусывал веточки. Пашка потащил с плеча ружье, но зверь взвел уши и повернул морду прямо к нему.
    Пашка напрягся, боясь шевельнуться. Между ними была сетка ольховых ветвей и мельтешение снега. Уши сохатого, вздрагивая, поворачивались так и сяк. Шагов сто до него? Меньше, меньше!.. Пашка не дышал почти...
    Сохатый отвернул морду и снова замотал головой. Пашка вскинул ружье и выстрелил туда, где, кажется, была лопатка. Темное тело неясно мелькнуло в прыжке — и пропало.
    И ничего больше не было впереди — только кусты да тесный полет снежинок. То ли был зверь, то ли почудился. Да нет, был. Ранен хоть, нет ли?.. Затолкав новый патрон, Пашка боязливо пошел вперед.
    Сохатого он увидел неожиданно и близко: толстая валежина загораживала его, не дав заметить издали. Он лежал на боку, вытянув ноги, спиной к Пашке. Совсем близко чернела грубая шерсть на холке. Показалось, что зверь вот-вот дернет шкурой, вскочит на длинные ноги, на эти копыта, удар которых... И эти рога... Пашка навел запрыгавшее ружье на огромную откинутую голову, прицелился в ухо, выстрелил в упор — и промазал.
    Пуля в полуметре от головы зверя срезала тонкую ольшину. Та дрогнула всеми веточками и плавно опустилась на тушу. А зверь не вздрогнул. Вывалившийся язык был прикушен, открытые глаза казались отлитыми из мутного стекла.
    Сидя на теплой и все еще страшной туше, Пашка счастливо изумлялся: «Как это я его!..»
    Ну что ж, теперь жить было не стыдно. Половину мяса — Захару. Да что — половину? Сколько хочет — пусть столько и забирает.
    Да, теперь жить было можно.
    Но пора и за дело. Он встал и уже растерянно оглядел тушу, вспоминая, как они прошлой зимой свежевали с Захаром сохатого. Пашка тогда только помогал, а больше глядел, да плохо, видать, глядел. За Захаром успей-ка углядеть: шустрый, как черт, раз-два — и все уже сделано... Так. Они тогда, кажется, первым делом развернули тушу за ноги на спину, чтобы удобнее было работать.
    Взялся разворачивать обмякшую громадину, но одному это оказалось не так-то просто, он весь взмок, пока развернул. Вспорол шкуру от горла до паха и стал ее снимать. Руки мерзли, он бросал нож и вжимал ладони в оголенную горячую брюшину.
    Вечерело. Снегопад кончился. И ему стало ясно: с его сноровкой он засветло тушу не разделает. Если как попало, то, пожалуй, можно успеть и засветло. Но потом Захар посмотрит на такую работу и опять скажет, что он пришел не охотиться, а «на заднисэ сидеть...»
    Взял топор и огляделся. Место в смысле дров было — хуже не придумаешь: сплошной ольховник прилегал к ключу, а сухостойные лиственницы редко маячили в отдалении...
    Уже стемнело, а он все выискивал нетолстые сушины, рубил их и таскал на плече, спотыкаясь в снегу. И все думал: как вышло, что зверь подпустил его?.. Наверно, потому, что облепленной снегом Пашка был, как в маскхалате, а сырая погода глушила шаги, и ветерок относил запах... Но удивительно: в упор — смазал, а издали — попал, почти не целясь! Случайная удача?.. Ну-ну! «Случайная!..» Убейте сперва сами, товарищи дорогие, а потом рассуждайте, а то много вы понимаете... Да, теперь жить можно...
    Костер запылал — и от одежды повалил пар. Не на шутку поволокло в сон. Пашка приладил кружку со снегом — вскипятить чаю. Сидя на корточках, мгновенно уснул — и тотчас проснулся, отпрянув от огня. Запахло паленым волосом. Нет, теперь по ночам он будет спать, а не жрать глазами, как псих, пойманных соболей.
    Попил чаю, натер лицо снегом. В ускользающем свете костра склонился над тушей. Теперь ее надо облегчить, чтоб не так тяжело было ворочать. Вспорол брюшину и принялся вываливать кишки и желудок. Все это было скользкое, тяжеленное и вырывалось из рук, будто нарочно сопротивляясь. Вдруг его поразил приятный, весенний какой-то запах, и померещилась чертовщина: будто он с удочкой пробирается к реке сквозь сырые, пахучие тальниковые кусты... Но оказалось: задел ножом желудок — и жеваная древесина, кашица из опилок, — полезла, благоухая весенними тальниками. Пришлось потом долго чистить вспоротое брюхо снегом.
    Поджарил на прутиках что-то вроде шашлыка из печени. Хорошо было сидеть у огня, но и мучительно: глаза закрывались сами, он, вздрагивая, таращил их, а они снова... Надо скорее снять шкуру, завернуться в нее и уснуть. Захар учил его, как правильно спать в сырой шкуре. Дураки как делают? Они заворачиваются в шкуру, пуская ее мехом внутрь, к себе, а мездрой наружу: им, видите ли, мягонько спать хочется, сухонько, а мездра им, видите ли, склизкая... А мороз прохватит сырую мездру и к утру так скует шкуру, что ее до весны не развернуть. И бедняги лежат в ней, как связанные, ни рукой, ни ногой... Нет, Пашка не побрезгует, ляжет в склизкое, а шерсть снаружи пускай — ее-то мороз не прохватит... Здесь дураков нет... Дураки — они глупые, причем поголовно...
    Мозги сейчас лопнут — так спать хочется. Вскочил, снова натер лицо снегом, и стал снимать шкуру.
    Нож затупился. Пашка острил его о лезвие топора, но это помогало плохо, а брусок он забыл прихватить. Мерзнущие пальцы совал в мясо, где потеплее. От костра наволакивало дым в глаза, спина затекла от напряжения. Он снимал шкуру медленно, медленнее даже, чем мог бы, опасаясь порезать ее при таком освещении. Он хотел отдать шкуру Захару, а порезанную отдавать стыдно... Хотя стыдно будет и признаться ему, сколько он тут ковырялся...
    Сняв, наконец, шкуру, он перетащил ее, тяжело обвисшую в руках, на удобное место у костра. Расстелил шерстью вниз. На один край улечься, другим прикрыться.
    Подумал, подумал и свернул ее тугим пакетом — так, как сворачивал шкуры Захар для перевозки в нартах. Уселся на этот мягкий меховой пакет. Удобное сиденье. Еще заварить чайку... В самом деле — какое спанье? К утру мясо остынет — ковыряйся в нем тогда голыми руками.
    Тушу оставалось разделать на части. Он хотел сначала расчленить ее ножом по суставам, как положено. Тыкал ножом в мякоть, отыскивая суставы, но всюду сталь натыкалась на кость. Тогда взял топор и стал рубить, как придется, по кости так по кости.
    Небо совсем очистилось, звезды разгорелись и мороз окреп. Он сложил в костер все оставшиеся дрова. Сон уже не валил его с ног: открытые глаза, казалось, спали сами по себе, но в то же время все видели, и он работал и работал себе потихоньку. Куски туши разложил по отдельности, чтобы не смерзлись, и засыпал их снегом — от ворон, а снег плотно притоптал — от мышей. Мыши, конечно, все равно доберутся, но, может, хоть не сразу... Эх, дурак, не взял капканов! Наставить бы у мяса — глядишь, соболь бы и влез, а то и парочка, а то и три-четыре... пять... Соболя вдруг так и зашныряли перед глазами, урча на мясо, как коты. Пашка затряс головой: так и чокнуться можно.
    Свернутую шкуру он тоже присыпал снегом: все равно для ночевки не осталось дров.
    ...Уже рассвело. Покачиваясь, он стоял у палатки, черный от копоти, и красными дикими глазами смотрел на Марсика. Пес дыбил шерсть на загривке, внимательно нюхал унты и штаны хозяина, задубевшие от звериной крови.
    Пашка бросил ему кусок печени и просипел:
    — Лопай, тунеядец!

          

   

   

   Произведение публиковалось в:
   "Приамурье мое-1983". Литературно-художественный сборник – Благовещенск, 1983
   "Пара лапчатых унтов": повести и рассказы. – Благовещенск, 1984. – 256 с.