Детство Осокиных. Часть 12

     Ранее:
     Детство Осокиных. Часть 11

   

     Зимой редкий день обходился без того, чтобы на заимке не было заезжих и захожих гостей. По старой памяти у дедушки останавливались охотники, дегтярники, углежоги, лесозаготовители - русские и татары.
     Отпрашиваясь у матери, Генка с Лешкой частенько ночуют в дедушкином доме. Тут есть санки, на которых они катаются с косогора, есть маленькие лыжи и еще есть наган - ручка деревянная, ствол из патрона тридцать второго калибра. Из нагана, если зарядить его порохом, можно стрелять так же оглушительно, как из ружья. Сережа с Тимой как-то из него стреляли. Но пороха у маленьких нет, без спросу его брать нельзя, боже упаси, а просить и не думай, все равно не дадут и даже пристращают. И вот пока что приходится пустым наганом играть.
     Когда к дедушке заходят охотники, - а их сразу видно по обшитым лыжам, ножам на поясах и ружьям за плечами, - Генка, Лешка и Пронька спешат занять места на полатях и ждут не дождутся, когда начнутся разговоры. Нет ничего интереснее, чем слушать рассказы про тайгу, зверье и про то, что случилось с кем-нибудь.
     Вот один гость сидит с дедушкой за столом. Это давний знакомый Осокиных, татарин Кабулдай. Лицо у него темно-медное, прокаленное стужей, скуластое и непроницаемое. Чай он пьет не спеша и не глядя но сторонам, всем видом и движениями заявляя о собственном достоинстве и уважении к хозяину. На Кабулдае холщовая рубаха, холщовые штаны и наполовину холщовые же обутки, напоминающие дедушкины ичиги - просторные, с широкими голенищами, только голенища из холста, а головки кожаные. Каблуков нет, а носки загнуты вверх. В таких обутках татары ходят и зимой, и ле-тоад. В сильные морозы выручает их все та же травка-загад, которую запасают в середине лета и хранят в пучках на чердаке. Устелив ею обутки и навертев на ноги вместе с портянками, они могут весь зимний день ходить в тайге по морозу и не страдать от холода. Русские, кто победней и не имеет пимов, тоже спасаются загадом.
     Кабулдай заканчивает чаепитие и осторожно опрокидывает чашку на блюдечко.
     - Пасиб. Ишо шашка пьем, - говорит он с. легким поклоном.
     Это означает, что он благодарит хозяев, еще бы выпил, да некуда уж.
     Сказывали, что одна гостеприимная хозяйка, не поняв, что означает: «Ишо шашка пьем», сразу же хватала опрокинутую чашку и наполняла горячим чаем. Гость, чтоб не обидеть хозяйку, выпивал еще чашку и снова опрокидывал ее на блюдечко с теми же словами. И вновь хозяйка расторопно наполняла ее чаем. Взопревший гость сначала ослабил пояс, потом, когда уж совсем стало невмоготу, злой и красный выскочил из-за стола, одной рукой поддерживая штаны, а другой опрокидывая на блюдечко чашку.
     - Ишо шашка пьем! -в отчаянии взматерился гость по-русски и поспешил на выход.
     После чая дедушка и Кабулдай уселись у печи под порогом на широкую, крашеную охрой скамью. Кабулдай - ближе к одному краю, дедушка - к другому. Сидят важно, широко расставив колени и опершись о них ладонями. Дедушка знает татарские привычки и ведет себя почти так же, как гость.
     - Ну, Кабулдай, теперь давай покурим.
     Дедушка не спеша поднимает полу толстовки и, выпрямляя ногу, запускает руку в карман за кисетом. Карман у дедушки необъятный.
     - Тавай. Твоя какой табак? Дюбек? Мириканскай?
     - Смешал простой с американским.
     - А-а. Тавай. Карашо. Я тайга псе куриль.
     Иногда они говорят по-татарски, и домашние яе знают, о чем это они.
     Взяв у дедушки кисет, Кабулдай погрузил в него громадную двухколенную трубку, окованную медью, и набил ее табаком. У него, как и у дедушки, есть огниво и трут. Вставив трубку в зубы, ловко высек искру из синеватого камушка, потом, спрятав огниво и камушек в кожаный мешочек со шнурком, помахал трутом туда-сюда, раздул огонек и дал прикурить дедушке, потом прикурил сам. Курят они не спеша, раздумчиво, и видно, что курить после чая - одно удовольствие. Дымят ©запуски - дедушка самокруткой, Кабулдай - трубкой. Молчат. Лишь иногда Кабулдай шлепает губами, посасывая чубук.
     - В Кузып-кан ходил? - спрашивает дедушка.
     - Ага. - Пух-пух трубкой, шлеп-шлеп губами. - Ага, Кузып-кан кадиль.
     И опять молчание.
     - Как зверь-то нынче - есть там?
     - Та есть, мал-мал. - Пух-пух, шлеп-шлеп. - Мал-мал есть.
     - Медведя не встречал? Пух-пух, шлеп-шлеп...
     - Пашто не стричал? Стричал. Кудой шибко. - Кабулдай опять замолкает, попыхивая трубкой, пошлепывая губами, поплевывая на пол. - Ишо летом стричал. Пряма у ку-лемка. Я его гляжу, он меня глядит. Глядел, глядел, да ка-ак лог.лядит!.. И пошел своя тарога. - Еще помолчал, покурил Кабулдай и добавил, щурясь в улыбке: - Я его материл, мал-мал. Его совестно стал.
     Это была шутка. Но Кабулдай и дедушка усмехаются не дольше, чем требуется времени на одну затяжку. И опять сидят беспристрастные, сосредоточенные.
     - Давно дома-то не был? - спрашивает дедушка.
     - С самой писна не был. Пашти полгод не был. Крот имал, белка стрелял, каланок добывал, орека запасал, пчелка три колодка нашел.
     - Как орехи-то нынче?
     - Сиредний арека. Много кедра сапсем голый. Потом голодный белка прибежаль откуль-то. Псе сраза съель.
     Беседуют они о всяком разном: кто как поохотился, в ка-ком колхозе сколько на трудодни дали, что почем стоит, как лучше заключить договор - единолично или от колхоза. Говорили о Ягулове, которого и след простыл.
     Но больше всего младших Осокиных взволновал, конечно, рассказ о медведе, который глядел, глядел, да как поглядит!
     Сами они никогда живого медведя не видели, а дедушка и Кабулдай почти каждый год видят. Но шкуру медвежью и они видели - бурая, лохматая и тяжеленная. И еще им известно, что у медведя страшная сила. У лошади сила - как двенадцать человечьих, а у медведя - двенадцать лошадиных. Вон какой зверюга!
     С печи окликает Михеевна:
     - Федька, подыми меня. Покурю. Да сверни мне сам па-пирёсину-то.
     Совсем плохая стала Михеевна. Лежит и лежит, даже пролежни появились.
     Дедушка свернул папиросу, поднялся на печной приступок и помог Михеевне. Теперь они дымят втроем, и на полатях, где лежат маленькие Осокины, совсем уж дышать нечем.
     - Не курите ребятешки, когда большие станете, - тяжело дыша, говорит. Михеевна.
     Теперь она - кости да кожа, но все равно широкая и тяжелая. Раньше Михеевна шибко похожа была лицом на царицу, которая нарисована на старых деньгах. Теперь в ней было что-то птичье и жалкое.
     - А шама, бауска, все курис и курис, - говорит Лешка с полатей.
     Михеевна скрипуче смеется и колышится.
     - Золотой ты мой. Верно говоришь. Да я-то уж помираю, дак мне все равно. Я-то уж смальства курю. А вы не привыкайте.
     Бабушка устала, сказав такую длинную речь, и долго не могла потом отдышаться.
     - Федька, это кто с тобой сидит-то? - спрашивает она.
     - Кабулдай, мама. Не узнала, что ли?
     - Кабулдай! Ну, здорово, что ли.
     - Старова живешь, Микеевна! Как живешь-та?
     - Умру я скоро, Кабулдай. Умру. Пора мне.
     - Тибе, однака, сто годов есть?
     - Есть, Кабулдай, есть, однако.
     - Ишо поживи маленька.
     - Ой, хватит. Пожила. Да смерти-то все нет. Заблудилась она где-то, позабыла обо мне.
     Все это сказала она спокойно и искренне. Видать, и вправду хотелось ей помереть. Но маленьким Осокиным очень горестно сделалось от таких ее речей.
     Долго беседовали дедушка с Кабулдаем, а они все слушали. Потом во дворе заскрипело - приехал какой-то обоз, и дедушка с Кабулдаем пошли встречать. Маленькие Осоки-ны скатились с полатей и высторсжились в кухонное окно. Обоз длинный. Лошади заиндевели, дышат паром, воза тяжелые- сено, овес для лошадей, бочка с керосином, бочка с постным маслом, мешки с мукой, целая туша мяса, круги жмыху. Да еще пилы, топоры, тулупы, дохи.
     Мужики обветренные, безбородые, не похожие на дедушку, и шапки на них самые разные - собачьи, мерлушковые, заячьи, кроличьи. А на руках - либо обшитые материей рукавицы, либо мохнашки. Под тулупам у каждого полушубок или стеженка, перехваченная опояской. Есть нарядные опояски - цветные, в крестиках, в клеточку. Все это хорошо видно в талое окно.
     Вот один из мужиков ввалился в дом, и впереди него по полу волной покатился морозный воздух. Пахнуло стуженой овчиной, махоркой, степным сеном, керосином, пшеничным хлебом.
     - Здорово живете, хозяева! - говорит он.
     - Милости просим, - отвечает бабушка Варвара, - проходите вперед.
     Мужик дер!жит в руках заиндевелую холщовую торбу, в которой бугрятся большие булки и каральки.
     - Да мне бы вот хлеб растаять, хозяюшка...
     - А вот сюды, на припечек-то, и ложьте, - указывает хозяйка. - Пока лошадей уберете, оно и растает.
     Мужик оставляет торбу на припечке и выходит на улицу помогать своим.
     Через окно слышно, как переговариваются приезжие, покрикивают на лошадей и друг на друга. Лица веселые, - наверно, довольны, что наконец-то приехали к теплу, а- может, для сугреву дорогой выпили. Среди них есть совсем молодые парни. Двое вон уже поборолись и теперь снег друг с друга отряхивают. Есть и пожилые. Вон стоит дяденька с длинными усами, а на усах сосульки. Под мышкой держит портфель и ничего не делает, только переминается с ноги на ногу да рукой что-то указывает. Спросили у бабушки, кто это такой, и она сказала, что это, наверно, десятник.
     Дедушка показывает, куда ставить лошадей, а приезжие все подбирают сбрую, оббивают топорами полозья и обледеневшие копыта лошадей, стаскивают мешки в амбар, скатывают бочки, сметывают сено с саней прямо на снег. Наконец все разгрузили, а сани поставили рядком - оглоблями вверх. Под оглобли у головок саней поставили дуги. Одни согнуты кое-как, оструганы неровно, кривобокие, с надломом, другие- как игрушки, гладенькие, крашеные, расписные, окованные поверху и с колечками посередине.
     Стемнело. Мужики, раздевшись, завалили тулупами весь угол под порогом и сидели в ожидании самовара.
     И вот опять, свешиваясь с полатей, допоздна слушали Генка с Лешкой, о чем мужики говорят.
     Эти приезжие были из степи и сказывали, что там у них не только колхозы, но и мэтэесы - с тракторами, сеялками, жнейками, молотилками и даже такими машинами, которые сами и жнут, и молотят. А в Старой Барде, в магазине, самокаты продаются. Садись, ногами крути и шпарь по дороге! Да еще в Старую Барду из города автонабили бегали все лето - на бензине работают. Чудеса да и только! Да то ли еще будет!..
     И еще бы слушали, да глаза уж слипаться начали.
     Наутро стало известно, что мужики-лесорубы останутся квартировать у дедушки до самой весны. К тому времени они должны выполнить план по кубам. Много кубов должны напилить и вывезти в штабеля. И сами мужики называются ку-батурщики. В разговорах все упоминают, какой колхоз, куда и сколько послал кубатурщиков.
     Теперь Генка с Лешкой почти каждый день ночевали у дедушки. Дома их ругали, - мол, и без вас там тесно, а они аж слезно просились. Разве не любо слушать, о чем говорят мужики? Любо смотреть, как они из черни возвращаются.
     Вот в логу из пихтача показалась одна лошадь, другая, третья. Вот уже длинная вереница лошадей с санями. Издали лошади кажутся маленькими, как собачки. Трух-трух-трух - бегут лошадки, паром дышат, инеем покрылись, наработались, а все равно торопятся к овсу, к отдыху. Вот обоз уже совсем близко, видны раскрасневшиеся лица кубатурщиков, слышатся усталое фырканье, скрип полозьев, хруст замерзшей сбруи. Вот мужики распрягают лошадей, прибираются, вваливаются с морозу в дом, и от них пахнет лесом. Вот кто-то вынимает из-за пазухи кусок пшеничного калача и говорит, что это лисичка ребятишкам гостинчик послала. Маленьким Осокиным и верится, и не верится в доброту лисички, в ее человеческое внимание к ним, но гостинчик так удивительно вкусен и так хорош, что ни с каким хлебом не сравнишь.
     Вечерами, при свете керосиновой лампы, мужики точат пилы и топоры, заменяют сломанные топорища, перебирают и чинят сбрую. Бабушка накладывает заплатки на их порванные штаны и рукавицы. И все это с разговорами. Чего только не услышишь!
     По утрам, еще в сумерках, длинный обоз уходил в заснеженную тайгу. И почти каждый раз Генка, который вставал раньше всех, провожал обоз, стоя в кути на лавке и глядя в рассветное окно. В логах еще темно, жутко чернеют пихтачи, на небе звезды, а далеко-далеко над краем тайги, как светлая голубая льдинка, занимается рассвет. На улице мороз, тусклыми искрами поблескивает снег, скрипят настыв-шие сани, над головами лошадей и мужиков клубится пар... Вот лошади запряжены, кто-то уже выехал на дорогу, а за ним тронулся и весь обоз. Мужики в тулупах правят лошадями, стоя и помахивая концами вожжей. На повороте весь обоз виден сбоку. Лошадь - сани, лошадь - сани, лошадь - сани...
     В конце зимы, когда сильно припекать стало, с крыши зазвенела капель и повисли сосульки, .когда пихты отряхивали последние комья снега, лесорубы устроили прощальное гулянье.
     Зимой и .весной на каникулы приезжали Сережа с Тимой. Как они изменились! Волнующе и заманчиво пахли их книжки, тетрадки, пеналы с карандашами, резинками и перышками. Как много было новых слов в их разговоре, какие фокусы показывали, какие сказки говорили! То и дело они упоминали о каких-то новых своих дружках и знакомых. Слушать их интересно, но и ревнительно. Оказывается, и чужих можно любить, можно дружить с ними, удивляться им и хорошо помнить всех. А как же свои? Если любить других, то не забудутся ли свои - Генка, Пронька, Лешка? Да нет, вроде бы незаметно, что свои-то забылись. Целыми днями возятся с ними Сережа да Тима - бороться заставляют, пальцам тянуться, бодаться. И еще испытывают, кто быстрей на печку и на полати залезет. Лешка как-то сорвался с иолатей, и Сережа его уже на лету поймал.
     Вообще, у Лешки больше всех царапин и синяков. Он ни за что не хочет отстать от Генки и Проньки. Если у Генки шрам от корыта остался, то у Лешки потому, что еще маленьким в окно выпал и лбом о завалинку ударился. Шрам у Лешки аккуратный, как маленький пельменчик.
     Лбы у всех разные. У Генки еще с пеленок на лбу бороздочки обозначились - в отца выдался: у того лоб, как стиральная доска. У Лешки лоб гладенький и выпуклый, как ар-бузик, а у Проньки - пологий и невысокий. Из всех Пронька самый спокойный и осторожный, потому и ссадин, и синяков у него меньше, штаны и рубаха всегда целенькие.
     Когда Сережа был дома, он много играл на гармошке. До чего хорошо и складно играл! Любую песню! «Вот умру я, умру...», «Бежал бродяга с Сахалина», «Вставай, проклятьем заклейменный», «Красноармеец был герой», «Далеко в стране иркутской», и еще много, много других. И подгорные всякие, и подпляски, и саратовские. Когда он играл подпляски, то маленьких заставлял плясать. Пронька топтался на месте, все под ноги смотрел, а Лешка носился по кругу, подпрыгивал бочком и ладошками хлестал себя по бокам.
     Весело было, по,ка Тима и Сережа дома жили, а ушли - и тоскливо стало. А тут еще Михеевна померла. Дождалась-таки смерти. Откуда-то много незнакомых старушек собралось, снарядили Михеевну, уложили в гроб, убрали цветами, богородской травкой окурили. Появился в доме поп Миша, помолился, почитал книжицу, пахнущую ладаном, и уехал на дрожках с каким-то незнакомым мужиком. Весна была, все цвело, росло, жило и радовалось. А Михеевна в землю сырую ушла. Как тут было не горевать?..
     А дома у Генки с Лешкой отец с матерью вое спорили насчет колхоза. Отец от колхоза охотничал и мать в колхоз звал, чтоб совсем туда переехать, но она все не соглашалась. Иди, говорит, а я одна тут с ребятишками жить буду. Генке и Лешке тоже не хотелось уезжать с заимки, от дедушки с бабушкой, от Ваниной-Нашей горы, от Калташки и Маленькой речки, от всего, что было здесь. Но уже ясно было, что отец перетянет.

          

     Далее:
     Детство Осокиных. Часть 13

   

   Произведение публиковалось в:
   "Приамурье моё - 1972". Литературно-художественный альманах. Благовещенск, Амурское отделение Хабаровского книжного издательства: 1972