Собаки

     Светлой памяти Леонида Трофимовича Шатона, Художника и Человека.


     Поезд прибыл на станцию назначения ближе к вечеру. Дернулся, лязгнул буферами и остановился. Тут же до нас донеслись чьи-то громкие голоса. Там была жизнь — чужая, тревожная. Хотелось выглянуть наружу, да жалюзи, что были на окнах вагонзака, мешали. Кто-то бегал вдоль путей; яростно, с каким-то диким подвизгом лаяли псы. Мне даже показалось, что я слышу их частое дыхание — страшное, злобное, — вижу, как с их огромных, желтых клыков срываются мелкие брызги и ядовито разлетаются по сторонам. Внутри у меня похолодело: то были конвойные собаки, которые, как и их проводники, изрядно подустали в ожидании этапа, и сейчас, с приходом поезда, вдруг встрепенулись и ощетинились, принявшись за работу.
     В вагоне тишина. Тревожно ждем, когда нас станут выгонять на мороз. Что там? Как там? Хотя кое-какое представление о том, куда нас привезли, мы уже имеем — спасибо бывалым. Ничего, говорили они, место сносное — жить можно. Зона в пяти километрах от станции, вокруг тайга, воздух чистый, как слеза ребенка. Короче, подавиться можно от такого счастья.
     Раздался скрежет открываемых дверей.
     — Руки за спину! Выходи из вагонов!
     И следом:
     — Шаг влево, шаг вправо расценивается, как попытка к бегству! Стреляем без предупреждения!
     Сволочи, подумал, и минуты не дадут пожить спокойно. Все пугают, пугают — будто перед ними не люди, а быдло какое-то. Впрочем, мы и были тем быдлом, у которого не было никаких прав, вплоть до права жить.
     После вонючего и душного вагона жизнь на морозном воздухе показалась нам раем. Смеркалось. Конвоиры торопились: нужно было засветло попасть на зону. Нас выстроили вдоль железнодорожного полотна, скоренько провели перекличку.
     — Все! Нале-во! Шагом марш! — скомандовал квадратного вида прапорщик в бушлате. У него был тяжелый подбородок и недобрые, колючие глаза. Этот убьет и фамилию не спросит, подумал я.
     Мы двинулись прочь от станции. Нас было человек сто архаровцев, одетых в разное рванье. Собаки чуяли наши немытые, пропитанные запахами СИЗО тела и бросались на нас, как на своих самых заклятых врагов. Стоило кому-нибудь отстать или отклониться в сторону, как какая-нибудь здоровенная овчарка тут же хватала беднягу за ногу.
     Команды бежать не было, но кто-то из зеков задал быстрый темп, и колонна буквально понеслась рысью.
     — Эй, мудаки, куда ж вы разогнались? — злились, задыхаясь на морозном воздухе, старики. — Не в ресторан гонят — умерьте прыть.
     Но их не слушали. Напротив, кто-то нарочно старался ускорить движение. Позже выяснилось, что всю эту гонку устроила блатата. Те спешили к старым корешкам в надежде после долгого и зябкого путешествия отогреться чифирком. Такая была традиция — блатных встречать, как старых добрых друзей, новичков же унизительной «пропиской». Это такое издевательство, которое не каждый еще выдержит. Кого-то бьют ложкой по заднице, кому-то отбивают почки набитым камнями носком, кого-то, кто вдруг чем-то не глянется местным авторитетам, сразу опускают, то есть делают из мужика женщину. Без «прописки»» никуда.
     Конвоиры даже не пытались сдерживать строй. Сами торопились. Там, в таежном зверином углу их ждало тепло, кого-то даже рюмочка-другая по случаю праздничка — как-никак пополненьице в их святых угодьях. А собаки продолжали свирепствовать. Они метались вдоль строя, дико лаяли и все норовили вцепиться в чью-нибудь ляжку. Этому их сызмала учат, без этого конвойная собака — не собака.
     Я был в этом мире новичком, которому еще предстояло пройти все круги лагерного ада. Все вышло по дурости — приревновал жену к товарищу, обоим и всыпал по первое число. Жена-то быстро оправилась. Почистила, как говорится, перышки и пошла жить дальше. А вот товарищ меня подвел — слабым оказался. Чуть было Богу душу не отдал. После моей пьяной оплеухи пролежал в больнице со сломанной челюстью три недели, а потом еще и наблюдаться ходил к невропатологу. Головой стал как-то странно трясти — видно, что-то в ней хрястнуло и обломилось. Меня в суд. Присудили хулиганство с серьезными увечьями. А так как я на суде взбрыкнул, меня и решили наказать по всей строгости закона, а это четыре года в колонии усиленного режима. В общем, жил не тужил, а тут на тебе: стал самым, что ни на есть, настоящим зеком.
     Жена провожала со слезами. Мишенька, да как же я, мол, без тебя жить-то буду? А так, говорю, и добавляю в сердцах: не хрен было задницей вилять перед моим другом-товарищем. Не виляла бы — ничего бы не случилось со мной. А она: да не виляла я, не виляла. Ты это, мол, спьяну-то приревновал козу к телеге. Может, думаю, и спьяну, да только жаль мне себя стало. Глаза взмокли, кадык задергался. Ироды! — захотелось крикнуть мне на весть белый свет. Почто душу губите? А потом понял, что никому-то моя судьба не нужна, потому как вообще никто в этом мире никому не нужен. Плюнул я, выматерился — и пошел на отсидку. При этом думал так: коль удастся живым выйти на волю — уеду к чертовой матери куда подальше, чтобы больше ни жену свою не видеть, ни товарища изувеченного. Уж больно осерчал я на них, хотя, может, зря я так, может, они и не виноваты были вовсе, а и впрямь всему виной водка, которую, падлу, я жрал тогда безбожно. При этом, дурень, оправдание искал себе — дескать, жизнь не удалась, а потому мне ничего не остается, как только пить с горя.
     Но вот ежели хорошенько разобраться, то жил я на воле более или менее сносно. А ведь я был из тех послевоенных деревенских оборванцев, которым на роду было написано жизнь прожить серую и безрадостную, а вот ведь все вышло совсем по-другому. Вырвался я из нужды, в городе стал жить, семью завел, деньги стал хорошие зарабатывать. Как только закончил строительный техникум — так все и пошло у меня хорошо. Была такая организация — мы ее «мути-водой» про меж собой называли. Занимались мелиорацией, а это дело денежное. Оклады там были высокие, плюс к тому хорошие командировочные получали. В общем, жили — не тужили.
     А родился я на одной из забытых Богом забайкальских железнодорожных станций, где паровозные гудки въедаются в печенки с детства и становятся неотъемлемой частью твоей жизни. Станция была обыкновенная: несколько десятков деревянных, никудышных домишек, где жили в основном семьи железнодорожников, пустынные дворы да огороды. Бедность в поселке царила беспросветная, правда, иной жизни люди не знали и думали, что они живут не хуже других. Хотя были, конечно, среди нас и зажиточные по нашим меркам семьи. У тех и дома были рубленные в пять стен, и дворы ухоженные, где весело гомонила на все лады упитанная живность. Есть ведь люди, которые при всяком государственном порядке жить умеют. Но таких, как водится, по пальцам можно пересчитать, вот и кажется, что все мы — одна лишь сплошная перекатная голь.
     На фоне иных зажиточных соседей могло показаться, что наша семья в общем-то жить не умела, коль у нас и дом был ветхий, и двор пустой. Правда, чушку мы постоянно держали, и пару хромых куриц имели, но вот до остального было далеко. Отец мой осмотрщиком вагонов работал, а матери при станции дела не нашлось. Поэтому жили на одну небольшую батину зарплату. А попробуй, подними на такие деньги шесть душ детей, если каждого и накормить нужно, и одеть, и обуть... В общем, тянулся батя изо всех сил. Днем на службе, вечером в хлеву или на огороде. Матери тоже доставалось: нарожала детей целую армию, вот и приходилось всю эту ораву годами кормить-поить да обстирывать. Крутилась как белка в колесе — все соки из нее в конце концов и вышли. А, говорят, такая справная была, белолицая, когда замуж выходила. А тут за пять первых лет в старуху превратилась. Вместо Машеньки ее стали все называть теткой Марьей. Так и не нажилась она в молодости, так и состарилась раньше времени.
     Впрочем, во многих дворах было так. До восемнадцати лет — в девках, а потом сразу — в тетки. Эх, и короткая была у наших женщин жизнь: не успела родиться, а тут уже и старость беззубая навстречу спешит.
     Весь этот трудный уклад пристанционной жизни не мог не оставить свой отпечаток. Наблюдая за тем, как рвут свои пупы их родители, дети в большинстве своем росли нормальными чадами. Шалопаев, как правило, не было. С ранних лет помогали старшим по дому, каждый умел и скотину накормить, и воду из колодца принести, и пол помыть, и баню натопить... В общем, все путем. Хотя случались и исключения. Взять, к примеру, моего старшего брата… В четырнадцать лет его угораздило в колонию для малолетних преступников попасть. Однажды ночью они с другом забрались в вагон товарного поезда и украли оттуда мешок комбикорма. Их поймали и судили как последних уголовников. А какие они, к дьяволу, уголовники! Ведь не по злому умыслу все вышло. Голод их на это толкнул. После войны известное дело как все было: люди пухли и мерли от недоедания, как мухи. Летом куда еще ни шло: сорвал травинку-былинку и пожевал ее, а что зимой? Картоха кончилась — и все... Казалось бы, сажай ее больше и жируй, но ведь у нас в Забайкалье что ни лето, то с причудами. Если не солнце урожай спалит, то в воде он сгниет. Такая вот беда. Жили бы мы в колхозе — другое дело. Там общий котел, коммуна. Станет худо — помогут. А у нас вся надежда была на свой худой огород да на негустую живность. Правда, осенью ходили семьями по голубицу, грибы собирали, а потом тетки наши стояли на пристанционном рыночке и зазывали пассажиров из проходящих поездов:
     — Горячая картошечка! Горячая картошечка!
     — Груздочки соленые! Подходи - бери!
     — Ягода-голубика! Купите — недорого! Всего-то рупь стаканчик!
     У кого коровенка была — те и молочко продавали. Пассажирам это удобно: возьмут кулек горячих прямо с пылу-с жару картофелин, а к ним бутылку молока да баночку груздей в придачу — и вот он, обед. Как говорится, дешево да сердито. А у теток станционных приработок. Вот так в обоюдной выгоде и жили. Но это хорошо, когда есть чем торговать, а что делать тому, у кого в доме конь, как говорится, не валялся? И такое бывало. Порой доходило до того, что иные соседи, дабы не подохнуть с голоду, собак своих жрали. Недоброе это дело — жрать собак, но голод — хуже смерти. Он сводит с ума, он убивает в тебе все человеческое.
     Мне приходилось видеть тех, кого голод лишил рассудка. Страшные то были люди. Таких уже ничто в жизни не остановит. Ради жратвы они и душу свою дьяволу готовы были запродать.
     Жила с нами по соседству некая семья гуранов — Караевы их фамилия была. Бедовали они прямо-таки зверски. Вышло так, что хозяин туберкулезом заболел, и его отправили на инвалидность. А до этого он телеграфистом на станции трудился. Что до жены, то, как это бывало сплошь да рядом, она не имела возможности устроиться на работу и потому домохозяйствовала. Год тогда выдался неурожайным, вот зимой Караевы от голода и завыли. Был бы хоть припасок какой — деньги там или же провиант, а тут ничего. А у них пятеро детишек мал мала меньше. Что делать? Как жить? Был поросенок — так его быстро оприходовали. И петуха сожрали, и трех курочек-несушек. А голод на пятки наступает. Тут хозяин не выдержал и того… Спятил, значит. Ночью забрался в дом к старикам Семеновым и… порубал их топором. И всего-то лишь для того, чтобы погреб их очистить. А в погребе том, кроме мешка картошки и капкана на крыс, больше ничего и не было. Караеву «вышку» дали, а в доме у него мор начался. Вначале дети один за другим померли, а потом и хозяйка в петле удавилась. Вот такие-то дела.
     А вообще у нас поселок тихим слыл. Я его и теперь с теплом и сердечным трепетом вспоминаю. И люди какие-то тихие да приветливые в нем жили. Жизнь трудная была, а они, гляди ж ты, не заболели злом. Терпели и сносили все молча. Как будто это и не люди вовсе были, а какие-то христосики. Нет, не блаженные, а именно христосики. Те, что плоть от плоти Христа-избавителя. Такие, если и надорвутся от жизни, вряд ли худое что натворят. Это нынче люди чуть что — в трагедию все превращают. И плачутся, и скулят, и всех на свете в своих бедах обвиняют. Злые какие-то все вокруг стали, бессердечные. Одним словом, мелковонь. Как будто их не матери-святые души и не отцы-терпеливцы рождали. Как будто их ветром из далеких злых миров занесло. Я это и о себе тоже. Ну, зачем вот я жену-то свою и товарища закадычного избил? Лучше бы в церковь сходил, Богу помолился да свечку за упокой своих родителей поставил. Мир бы тогда меня обуял, чувства пришли бы в норму. Увы, мы к этому делу непривычные — безбожники, в общем. Вот потому, видно, и душит нас какая-то паразитка-змея изнутри, вот и выскакивают наружу наши нервы, как те пружины из старого довоенного дивана. Выскочат и оголятся проклятые. А жить с оголенными нервами — это все равно, что в кипятке купаться. Беда!
     Дорогой мой, мой забытый Богом пристанционный поселок... Таких — многие сотни на Транссибе. Но наш был какой-то особенный. Я даже запах его помню. Сложный это запах, душевный. В нем и дымок горящей в осенних кострах сухой огородной ботвы чудится, и щекочущая ноздри паровозная гарь, и сдобный дух маминых шанежек. Эх, вы, шанежки ржаные материнские! Как там косарям говорили? Шанежки да пирожки, так под самые корешки! Жаль, рецепт маманя не оставила. Просил однажды жену сделать что-то подобное, а она вылупила на меня свои глупые кукушкины зенки и спрашивает: а что это такое и с чем это едят? Я в псих. С хреном дедушкиным это едят, понятно? — говорю, а про себя с возмущением думаю: ну что это за бабье такое нынче пошло? Ни щей путевых не сварят, ни блинов не испекут. Что-то мышкуют там, что-то пытаются изобразить по книжным рецептам, а в итоге какое-то собачье дерьмо получается.
     Я это в сердцах про собачье дерьмо-то. Собаки здесь ни при чем. Во всем на свете люди виноваты. А собаки...
     Их у нас в поселке было много. Были и большие да злючие псы, были и маленькие брехалки. В нашей семье предпочитали иметь больших. Нет, не для того, чтобы они задницы воришкам драли — тем, что ненароком забредут в наш двор.
     Впрочем, и воришек-то у нас отъявленных не было. Время было тяжелое, но вот воровать люди не воровали. Честь и совесть берегли. Детишки да, те постоянно паслись в чужих огородах. Но да ведь это так естественно: кто из нас в детстве не нырял в чужой огород, где, как известно, и морковка слаще и редька ядренее? Я тоже с братьями и сестренками нырял в соседский огород. Бывало, попадались. Ох, и доставалось нам тогда от отца! Чтобы неповадно было воровать, он бил нас на полном серьезе, при этом бил армейским ремнем, в котором вернулся в сорок пятом с фронта. Мы орем благим матом, мать рядом ревет и слезами обливается — жалко ей нас, — а батя хрясь по заднице, хрясь... «Будете еще, кролики безмозглые, чужую морковку воровать?» — размахивая тяжелым ремнем, спрашивал он нас, ну мы тут же в голос: «Не-ет, больше не будем никогда!»
     И все-таки чаще нам доставалось не от отца, а от собак. Были у иных хозяев этакие злющие и свирепые псы, что просто ужас. На ночь их отвязывали, и они бегали по родным дворам-огородам и искали, на ком бы сорвать свою злость. В основном то были овчарки, которых брали в лагерном питомнике. Недалеко от нашего поселка была зона, обнесенная со всех сторон двумя рядами колючей проволоки со сторожевыми вышками по углам. Лагерь был большой, говорили, там сидело больше трех тысяч заключенных. На работу их водили в тайгу — благо, она была под боком. Те валили лес, рубили сучья, а из веток делали огромные костры. Потом стволы дерев пилили — кругляк в одну сторону, хлысты в другую. Подходили лесовозы и увозили лес на станцию. Там его грузили в вагоны и отправляли в разные концы необъятной нашей державы. Помню запах свежеспиленных елин. Когда грузили лес, дух на станции стоял такой, будто бы ты попал на какой-то необыкновенный праздник. Закроешь глаза и видишь себя на новогоднем балу среди сказочных героев, но вот откроешь их — и все становится прежним. Тот же проклятый унылый пейзаж — серые дома, груженые лесом вагоны, снующие взад- вперед изможденные фигуры зеков… Не переставая лают собаки, поедая бешеным взглядом заключенных. Проводники с трудом сдерживают их, но те брызжут слюной и все рвутся и рвутся вперед, пытаясь сорваться с поводка.
     Ах, эти собаки! Я люблю их и ненавижу одновременно. Что ни говори, а в них изначально заложена и некая вызывающая отвращение порочность, и беспримерная, безоглядная преданность человеку. Часто люди ненавидят собак, считают их злыми, безмозглыми тварями. Но это несправедливо. Нельзя винить их в том, что они бывают лютыми и ненавидящими все живое — надо винить людей, которые вложили в них свои пороки. Уверен, собака рождается не для того, чтобы быть человеку врагом, она рождается ему другом. Но мы их портим. Да, да, портим…
     Это я понял уже в детстве, когда наблюдал за лагерными псами. Я часто бегал в лагерный питомник и там видел, как рождаются щенята. Они рождались добрыми и смешными. Их можно было брать на руки, и они не причиняли тебе зла. Напротив, они старались облизать твое лицо, покрыть его слюнявыми поцелуями, показать тебе свою щенячью бескорыстную любовь. А потом их в двухмесячном возрасте отлучали от матери. Проводник-инструктор запихивал их в мешок и отправлялся в тайгу. Там, в четырех километрах от лагеря, находилась тренировочная база для собак. Первоначально щенков выбраковывали. Незлобливых и игручих безжалостно топили в озере, реже отдавали жителям поселка. Один из таких, выбракованных, которого мы назвали Пиратом, долго жил у нас во дворе. Это я выпросил его у главного проводника собак дядьки Федора. Он тогда уже собирался привязать к шее щенка камень, чтобы утопить беднягу в озере, а тут вдруг я подвернулся со своей просьбой. «Отдайте мне щенка, — заканючил. — Ну, отдайте же!» «А родители согласны?» «Согласны, согласны!» «Ну, тогда забирай...»
     Нет, злым он так и не стал, но зато умным был — иной человек позавидовал бы. Мы его любили, а отец даже брал его на охоту. Вот говорят, что овчарки не охотники, а наш Пират и птицу чуял за полверсты, и мог найти затаившуюся среди кустарников козу, а потом выгнать ее на охотника. Так что без добычи наш батя из тайги не возвращался. «Молодчина, Пират, — скупо хвалил он пса. — Ты самая умная в мире собака». Любил батя собак, при этом не только Пирата. Бывало, соберутся с матерью в гости к соседям, так он обязательно вместе с бутылкой первача еще и кусочек хлебушка прихватит с собой для хозяйской псины. «Собака — главный хозяин в доме, — со значением в голосе говорил он. — Поэтому ее привечать надо".
     А вот дядька Федор, лагерный проводник-инструктор, был к собакам не в меру жесток. Этот усатый, красномордый и угрюмый человек, сам чем-то похожий на пса, старался из обыкновенных ласковых и наивных щенков вырастить свирепых зверюг. Восточно-европейские овчарки, а мы их называли лагерными или энкавэдэвскими, растут быстро, на глазах превращаясь в крепких мордатых псов. Чтобы они росли и матерели еще быстрее, их кормили как на убой. Зеки, которых держали в черном теле, знали об этом и завидовали им.
     Дрессировали собак по-особому, натаскивая на людей. Для этого дядька Федор шел в лагерную прачечную, брал зековское шмотье и затем возвращался на тренировочную базу. Здесь он заставлял кого-нибудь из помощников напялить на себя вонючую лагерную робу, после чего пытался натравить на него собак. Чтобы разозлить животных, помощник, следуя указаниям старшого, бил молодых собак палкой — те зверели и старались укусить обидчика. Так постепенно они приучались ненавидеть не только человека в зековской робе — сам зековский дух. Потом, когда псы станут взрослыми, они будут повсюду гоняться за этим запахом. И уж если они доберутся до того, от кого пахнет лагерной шконкой, — пиши пропало. Энкавэдэвские псы — это настоящие людоеды, от которых не жди пощады.
     У нас в поселке боялись лагерных псов. Казалось бы, чего бояться-то, а ведь боялись. А еще люди постоянно ставили себя на место зеков. Время было такое, когда ни от сумы зарекаться не приходилось, ни от тюрьмы. Сочтут, что ты какой-нибудь японский или английский шпион, — и ауфвидерзейн. А могли и в политической неблагонадежности обвинить. Хорошо еще, если в лагерь попадешь, но ведь бывало, все заканчивалось «вышкой». Так было почти до середины пятидесятых, это уж потом начнут реабилитировать безвинно-виноватых. Но тогда еще до этого было далеко.
     Впрочем, собаки — это одно, но ведь на станции у нас и другая беда была — дед Иван по прозвищу Купала. Это был огромного роста мужик со страшной силищей в руках. У него была густая седая шевелюра, вечно опущенные вниз глаза и какая-то виноватая улыбка на каменном сером лице. Все знали, что он обладает сглазом. Да и он сам это не скрывал. Когда выходил из дому, то обязательно кричал соседям, дескать, уберите скотину и детей — мне надо в магазин сходить.
     Зная о своем худом даре, Купала целыми днями сидел дома и не высовывал носа на улицу. Боялся навредить людям. Человеком он был совестливым и постоянно страдал от сознания, что он есть большая беда для людей. А он и был той бедой. Взглянет, бывало, ненароком на чью-то курицу или козу — считай, крышка им. Настоящий падеж скота этот несчастный порой устраивал. Не единожды Купалу собирались выжить из поселка, но всякий раз приходили к мысли, что это не по закону. Да и сердобольность человеческая была еще не изжита. «Ну, куда он пойдет? — спрашивали люди. — А семья как, а дети?»
     Так Иван всю свою жизнь и маялся в собственной неприкаянности, так и болел совестью. Говорили, что даже руки на себя наложить пытался да дети и жена не дали это сделать. Ты, отец, сказали, ни в чем не виноват — это природа так подшутила над тобой. Смирись и живи, как жил. Что ж теперь, мол, делать.
     Чтобы создать какой-то реальный противовес Ивану Купале, к нам в поселок на постоянное жительство одну старуху сманили — та была знахаркой и лечила людей от сглаза. Теперь стоило только кому-нибудь заболеть — звали эту бабку. От докторов толку было мало. Ангина там или насморк — другое дело, но коли уж был сглаз, то тут медицина была бессильна. Бессильны были и ветеринары, когда нужно было порчу со скотины снять. Опять же звали бабку. Но с животными, в отличие от людей, у нее получалось хуже. Дохли чушки, дохли козы, дохли куры. У Купалы во дворе тоже вся живность передохла. И виной тому был все тот же его дурной глаз. Вот такая беда нависла над всеми нами. Люди жили в тревоге и в недобром предчувствии, и только мой отец, казалось, был спокоен. «Это все ерунда, — говорил он. — Лишь бы войны не было. Война — вот это настоящая беда. Не приведи Господи, чтобы она повторилась».
     Отец был прав: все эти Купаловы штучки ничто по сравнению с мировой революцией. Жизнь оказалась гораздо страшнее, чем я о ней думал. Особенно тошно стало, когда попал в тюрьму. А ведь старший мой брат, который раньше меня познакомился с нарами да тюремными вшами, предупреждал меня. «Мишка, — говорил он, — все что угодно, только не тюрьма. Попадешь туда — пропадешь».
     Это он по собственному опыту знал. Стоило ему один раз попасть туда — и все, и пошло-поехало. Когда с малолетки вышел, глядь, а это уже не Санек вовсе, не мой брательник, а какой-то блатной придурок. Пальцы веером, губа оттопырена, в глазах — презрение ко всему человечеству. Неделю на воле не проходил — снова упекли… Теперь уже за групповое хулиганство. Сидел с дружками в лесочке, пил горькую, а тут молодежь зеленая подвернулась — изувечили. А потом еще был срок, и еще, и еще... Удивительное дело: из тюрьмы Санька всегда писал только умные письма — учил правильно жить, учил родину любить и почитать родителей, но вот сам он, дурак, этих своих советов не придерживался. А ведь зря. Такой Макаренко из него бы вышел.
     Лагерь, куда я попал, оказался огромным царством-государством с очень сложной структурой. Разделен он был на две зоны — жилую и рабочую. В рабочей зоне находился целый завод, где работали тысячи заключенных из десятков отрядов. Но не все зеки работали на заводе. Были отряды, которые занимались строительством, валкой леса, разными хозяйственными работами. К примеру, при колонии была конюшня. Она находилась на отшибе, и ее очень тщательно охраняли. Я спрашивал одного бывалого, отчего, мол, такой почет парнокопытным. Он засмеялся. Неужто не понимаешь? — спрашивает. Не-а, — отвечаю. Да если, башка твоя дурья, конюшню не будут охранять — в одну ночь зеки лошадей сожрут. Кормят-то здесь сам знаешь как — животы к спине прилипают...
     Мне повезло: меня определили в элитный первый отряд, контингент которого сплошь состоял из некогда солидных людей, которые теперь трудились в здешнем конструкторском бюро. Были среди них и бывшие замы министров, и начальники главков, и директора предприятий, а еще всевозможные бывшие главные инженеры, главные конструкторы и все в этом духе. Кого-то из них взяли за взятки, кого-то уличили в воровстве, кого-то в других темных делишках. Я в эту компанию попал совершенно случайно. Когда меня при распределении по отрядам спросили, какую последнюю должность я занимал, ответил, что был главным инженером. Хотя я-то понимал: ну какой из меня, к хрену, главный инженер? Временно я на этой должности оказался при этом совершенно случайно. Старый главный ушел на пенсию, а нового еще не прислали. Походи пока в начальниках, сказали мне в ПМК. Как только найдем подходящую кандидатуру — снова вернешься в прорабы. Но в прорабы я вернуться не успел, потому как попал на нары.
     На зоне, заглянув в мои документы, решили, что я и в самом деле большой специалист. Когда же через некоторое время поняли, что конструктор из меня никудышный, поставили вопрос о моем переводе в другой отряд. Я затосковал. Еще бы! В КБ я чувствовал себя человеком. Там и отношение к людям другое, и почет тебе, и уважение. Даже послабуха режимная кое-какая была. Например, нам разрешалось дольше обычного оставаться в рабочей зоне, где мы с товарищами даже могли отпраздновать чей-то день рождения или праздник. Кроме того, к нам чаще, чем к другим, дозволяли приезжать родным, чаще нам передавали с воли и посылки с письмами. В общем, там было все иначе. И вдруг всему этому должен был прийти конец…
     К моему счастью в КБ тогда освободилось место художника — меня и кинули на трафареты. А все вышло абсолютно случайно. У нас был штатный художник Жора Лукин, который по совместительству делал по ночам зекам наколки. Хочешь, например, иметь на груди групповой портрет пролетарских вождей — Жора все сделает в лучшем виде. И собор Василия Блаженного изобразит, и Кремль московский, и даже лик Христа Спасителя. Рассчитывались же с ним кто чем мог. Здесь и плиточный чай в ходу был, и сигареты, и выпивка. В тот раз с художником рассчитались одеколоном, ну Жора и принял лишка. Когда возвращался в свой отряд, на зам. начальника по режиму майора Осипенко напоролся. Жору в ШИЗО. После этого его отправили в распоряжение заместителя по воспитательной работе капитана Телкина. Стал он жен сотрудников лагеря рисовать. Говорили, рисовал хорошо, поэтому и держали его на этом теплом месте до конца срока.
     Я был рад за Жору не меньше, чем за себя. Жены сотрудников несли ему жратву, и тот жил, как у Христа за пазухой.
     В лагерном КБ я подружился с одним интеллигентным зеком из Москвы по фамилии Королев. К изобретателю ракет он никакого отношения не имел, хотя тоже раньше работал в конструкторском бюро — конструировал летательные аппараты. В КБ попал после окончания МАИ. Есть такой знаменитый институт в столице, где готовят будущих Туполевых. Через год работы он получил доступ к секретным чертежам. Сам удивлялся. Видимо, кто-то решил, что он родственник Сергея Королева. А потом начальство предложило ему воспользоваться «высокими связями» и знаменитой своей фамилией… Дескать, походи-ка по родственным КБ и попытайся выведать, чем они там занимаются.
     В общем, толкали парня на промышленный шпионаж. Коль требовалось — шел пешком, мчался на поезде, а то и на самолете летел туда, где так же, как и в его родном КБ, занимались разработкой летательных аппаратов; он встречался с бывшими товарищами по институту и слезно умолял их показать ему то, над чем они работали. После этого Королев с богатой информацией возвращался в Москву и докладывал начальникам об итогах командировки. За это Андрюхе платили хорошие деньги. Он получил квартиру, обставил ее, стал посещать рестораны, где знакомился с красивыми женщинами.
     Но на зону он попал не за шпионаж — бабы подвели. Как-то с другом они крепко гульнули у того на даче. Пригласили туда двух смазливых девиц и гульнули. А на следующий день одна из них повесилась. Как? Что? Андрюху арестовали. Дескать, ты изнасиловал девушку, и она повесилась. Поднялась ее родня, а девушка та оказалась родственницей одного известного советского поэта, который в свое время с самим Сталиным за руку здоровался. Состоялся суд, Андрюхе дали «вышак». Он на колени: не виноват я, ей-Богу, не виноват! Пощадите! Тут и адвокат свою линию гнет: да вы-де поднимите дневники девушки — все и станет понятно. Но суд остался при своем мнении. Потом была кассационная жалоба, и Королеву заменили расстрел пятнадцатью годами отсидки.
     Не знаю, в чем причина, но в приятели он почему-то выбрал именно меня. В отряде было столько умных, интеллигентных людей, а он, гляди-ка, отдал предпочтение бывшему прорабу. Может, сам того не сознавая, он увидел во мне некую силу, которая поможет ему выжить на «зоне»? Я ведь был не из их городской породы, из тех самых одуванчиков, что даже иную маленькую беду воспринимают как трагедию. Я больше знал жизнь, больше был к ней приспособлен, потому и лагерь для меня оказался не какой-то безнадежной ямой, а стартом в лучшую жизнь. Надо было только перетерпеть…
     Помнится, попервости Королев пал духом. Ходил по лагерю, словно смерть, и ничего перед собой не видел. Худющий и оттого кажущийся непомерно длинным, с бескровным, бледным лицом, он выглядел и не человеком уже вовсе, а сущим приведением. В глазах отрешенность, словно у того пустынника. Я как его в первый раз увидел, так подумал, что этот долго не протянет. Решил поддержать человека. Стал успокаивать его, даже подкармливать пробовал — благо, жена не забывала меня и постоянно присылала мне харч в виде доппайка. Тот и клюнул на мою доброту. Слова мои вместе с домашней жрачкой подействовали на него, и он стал потихоньку приходить в себя; в лице его появилась живинка, он посвежел и заговорил. А то молчал, как покойник. Он оказался интересным человеком. Много рассказывал о себе, о Москве. О том, сколько там интересного всякого происходит, о чем я и знать не знал. В общем, жизнь ключом бьет — куда там нашей сермяжной!..
     В КБ, где собрался цвет нации, светлые лагерные умы что-то там конструировали-изобретали, и их новации использовались при выполнении государственного задания. А задание было известное: работали на «оборонку». Какие-то запчасти выпускали, которые потом зеки упаковывали в большие зеленые ящики, где, не без гордости могу сказать, красовались мои белые трафаретные циферки и буковки.
     Завод работал в три смены. Задание зона выполняла с блеском. Начальство наше за это награждали, и оно было довольно. А все дело было в том, что наши «светлые умы» имели большие связи и этим пользовались, несмотря на то, что находились за колючей проволокой. Был, к примеру, у нас один бывший зам. министра — так тот умудрился через своих приятелей на воле оснастить лагерный завод современным чешским оборудованием. У нас даже паровозик по зоне ходил немецкий, и все у нас было импортное и новенькое. Начальники наши только головами качали. Ну, дескать, и мафия, эти, мол, и под землей царство небесное себе устроят. Одним словом, Москва.
     Королев оказался парнем башковитым. Когда немного очухался от неожиданного удара судьбы, принялся что-то изобретать. Я не понимал, что он там мышкует возле своего кульмана, но слышал от других, что Королев непременно что-то изобретет великое и выйдет на волю досрочно. Говорили, что так всегда бывало: сделает человек что-нибудь эдакое грандиозное на благо своего лагеря и страны — ему и скостят срок. Королев знал об этом, поэтому, видно, и стремился удивить весь белый свет. Мне он говорил так: «Здесь я долго не задержусь. Я человек, который привык к свободе, а такие взаперти не могут сидеть. У нас два пути — или выбраться из неволи, или подохнуть».
     Я верил, что у него все получится. Но время шло, а Королев все никак не мог изобрести нечто такое, что помогло бы ему выйти на волю. Он стал психовать, снова осунулся и превратился в прежнего замухрышку — в того самого, которого я встретил в первый раз.
     — Знаешь, Миша, ничего-то у меня не получается, — как-то признался он мне ночью. Наши шконки находились рядом, и я чувствовал его тяжелое дыхание. — Думал, я уже у цели, вот-вот ухвачу свою синюю птицу за хвост, но она, сволочь, все время ускользает у меня из рук...
     — А что ты там изобретаешь? — спросил я его.
     — Одну хитрую вещицу, — отвечает.
     — И для чего? — снова спрашиваю его.
     — Это будет уникальный летательный аппарат, которому, веришь, даже топливо не нужно. А двигаться он будет бесшумно и с необыкновенной скоростью.
     — И на кой хрен он тебе? — не понимаю я.
     — Не мне он нужен — Родине, — торжественно заявляет Королев, и я чувствую, как дрогнул его голос от внезапно нахлынувшего на него неподдельного патриотизма.
     Я пожал в темноте плечами.
     — И что же Родина будет с ним делать? — простодушно спрашиваю его.
     — А это уже ее дело, — говорит мой приятель. — Когда-то и Циолковский так поступил: вручил свои чертежи родному правительству, мол, нате — что хотите, то и делайте с этим. И вот видишь: в космос люди полетели... Может, когда-то и мой аппарат кому-нибудь пригодится.
     — Может, и пригодится, — соглашаюсь я. — Но прежде его нужно еще сочинить. Сам ведь знаешь: пока музыки нет — и песню не споешь.
     Он согласно кивает мне.
     — Будем стараться, — говорит. — Иначе я отсюда никогда не выйду.
     Время снова побежало по беговой дорожке нашей общей судьбы, а Королев все никак не мог завершить свою работу. Он перестал спать. Ночью ходил по бараку и все думал о чем-то, думал. Утром, наспех проглотив бурду, что подавали нам в столовке, он вместе с остальными шел в КБ, где с горящими глазами шизофреника бросался к своему пульману, от которого его потом уже трудно было оторвать. Окружающие воспринимали его головную боль с пониманием и не считали его сумасшедшим, хотя Королев тогда здорово походил на эдакого придурошного гения, которому не дает покоя бредовая идея. Он стал как-то странно вести себя; он мог неожиданно и громко рассмеяться в самую неподходящую минуту, мог сморозить какую-нибудь чушь; он заговаривался, был дерганным и выглядел совершенно нездоровым человеком.
     А однажды ночью, прижав губы к моему уху, он прошептал:
     — Миша… Послушай, что я решил… Будь она проклята эта наша Родина... Не стану я изобретать для нее летательный аппарат — я его изобрету для нас с тобой. И мы вместе улетим отсюда. Навсегда!
     Помнится, я от удивления даже крякнул.
     — И куда ж мы улетим? — спрашиваю его. — Неужели ты не понимаешь, что в нашей стране никуда не спрячешься — все равно поймают.
     — Не поймают! — горячо заявляет Королев. — Мы улетим так далеко, что туда ни одна сволочь не доберется. Устроимся на каком-нибудь необитаемом острове — и будем жить себе свободно и счастливо.
     После того разговора с Королевым что-то произошло. Он переменился в лице. Он стал работать еще усерднее и вдохновеннее, как будто от его труда теперь зависела судьба всей планеты.
     — Скоро, Миша, скоро мы с тобой улетим отсюда к едрене фене! Ты только потерпи немного, потерпи, — постоянно говорил он мне теперь. — Ведь за что сидим-то? Да ни за что! Взять хотя бы меня… Ну не насиловал я никого, не насиловал, а меня осудили... Справедливо ли? Нет же, не справедливо. Ну а ты? Ты же ведь не уголовник по натуре. А тоже сидишь. Ну набил морду человеку и что — сидеть за это?
     Когда Королев что-то там нарисовал на ватмане, он попросился в цех. Надо, мол, свои мыслишки в железо воплощать. Начальство глянуло в его чертежи — и не поняло ничего. Что это, мол, ты сочинил? А Королев им: это то, за что вам, дорогие мои, звезды Героев дадут. Понимаете? ЭТОГО нет еще нигде в мире! Ему позволили работать в цеху при этом даже дали в помощники трех высококвалифицированных токарей-слесарей, которые на воле трудились на номерном заводе.
     — Порядок! — заявил мне ночью Королев. — Скоро мы с тобой точно смоемся отсюда. Вот только соберем детали...
     Я с некоторым трепетом ждал, чем закончится вся эта наша с Королевым затея. Говорю «наша» не случайно: уж коли мой друг посвятил меня в свою тайну, то я, по сути, и был самым, что ни на есть, натуральным его подельником. Конечно же, меня мучили сомнения. А на кой, думаю, мне все это надо? Королев — дело понятное, ему еще сидеть и сидеть, но мне-то зачем бежать? Меня ведь ни сегодня — завтра выпустят. А вот ежели попытаюсь смыться, то мне к моему небольшому сроку могут добавить еще два раза по столько. А в том, что нас поймают, я ничуть не сомневался. Но с другой стороны Королев был моим корешком и я не имел права подводить его. Коль сказал, полечу с ним — значит, так тому и быть. Эх, была не была! Как говаривали наши мужики на станции, уж коль пошла такая пьянка — режь последний огурец.
     Однажды я решил одним глазком поглядеть на то, что там мой Королев делает в цеху. Но надо ж тому случиться, что в тот самый день в рабочей зоне убили Ваську Топорнина, которого все звали Топором. Его убили «блатные» — за долги. Проиграл кому-то из них в карты, но деньги не отдал. Убив беднягу, они швырнули тело в котлован, который был вырыт в цеху для нового штамповочного пресса, и забросали его строительным мусором. Но в лагере мало что остается незамеченным, потому что он кишит всякого рода осведомителями и куйгунами, или, говоря попросту, прислужниками и подхалимами. Кто-то тут же «стукнул» начальству, и через некоторое время контролеры извлекли труп из котлована. ЧП! В рабочей зоне стали наводить шмон. Все, для кого не было работы и кто шлялся без дела, были направлены на валку леса. В этой заварухе чуть было не пострадал и Королев, то есть и его хотели загнать в тайгу — но не загнали, а только вновь отправили в КБ. Мол, там твое место. Есть, мол, кульман — вот и ломай об него свои мозги. А цех — это для других.
     Но как же Королеву было без цеха, коль именно там он должен был собрать свой «пердолет»? Он загрустил.
     — Что будем делать, Миша? — спросил он меня ночью.
     Я лежал на спине, засунув под голову обе руки, и думал совсем о другом. Мне страшно хотелось жрать. В лагере всегда хочется жрать, потому что меню там известно какое: перепеченный из огрызков хлеб-вторяк, помои, которые назывались супом, и каша-размазня либо какая-нибудь лапша неопределенного, чаще грязного цвета. То, что присылала жена, съедалось в одночасье, а дней-то в месяце гораздо больше, чем посылок из дому. Вот я и страдал.
     — Ну, что ты молчишь? — занервничал Королев. — Или уже не веришь в нашу затею?
     — Тише, — прошептал я в вонючий, пропитанный запахом гнилых портянок барачный воздух. — Стукачи ведь кругом… Глянь сколько сразу ушей зашевелилось…
     Он зло усмехнулся.
     — Это крысятники, — сказал Королев. — Сегодня Академик посылку из дома получил — вот суки и ползут к его тумбочке. Сейчас услышишь, какой под одеялами хруст начнется.
     И в самом деле: не прошло и пяти минут, как в темноте кто-то громко зачавкал. Выходило, что и в нашем образцово-показательном отряде воры имелись. Проснется бывший знаменитый на всю страну ученый, захочет отведать московского сервелата, а того и след простыл.
     Подумав о колбасе, я чуть было не завыл от тоски. Е-мое, да когда же это все кончится? Когда же я наконец вернусь домой! А может, этот день никогда уже и не наступит? Тогда зачем я живу-маюсь? Зачем силы трачу на эту жизнь? Не лучше ли тогда башку свою под пресс засунуть или же от отчаяния прыгнуть на колючую проволоку?..
     Я это про проволоку не случайно вспомнил. Как раз накануне один «блатной» по фамилии Буянов умудрился перебраться через «колючку» и убежать. При этом он оставил на проволоке трех своих товарищей. Пока их охранники отстреливали, пока перезаряжали свои карабины, он каким-то макаром сумел преодолеть забор. Дошлый оказался сукин сын. Видно, все просчитал, все в башке своей спланировал. Королев еще позавидовал ему тогда. Вот, мол, счастливчик, скоро дома будет. А я ему: да какой, к дьяволу, дом! Вот увидишь: не пройдет и часа, как его с собаками отловят и тогда уж точно в крикушнике сгноят. Я это ему про штрафной изолятор, куда нашего брата за малейшую провинность сажали. Беглецы же здесь считались самыми лютыми врагами персонала. В последнее время их вообще не ловили, а просто отстреливали. Чаще бежали те, кто работал на лесозаготовках в тайге. Там привольнее, там есть шанс бежать. Но это удается немногим. Куда от собак сбежишь? Те вмиг догонят, а подоспевшие охранники с удовольствием прикончат беглеца. Потом труп бросят посреди жилой зоны на общее обозрение. Глядите, мол, псы вонючие, внимательно глядите. В следующий раз и с вами такое будет, коль попытаетесь бежать. Но Буянова ни живым, не мертвым мы так больше никогда и не увидели. Видно, ему и впрямь подфартило. Счастливчик! — снова позавидовал ему Королев.
     Так прошло какое-то время. Королев продолжал таять на глазах.
     — Миша, — говорил он мне, — наверное, я умру скоро. Ну не могу я так, понимаешь?.. Мне свобода нужна!
     — Зачем же умирать! — не на шутку растревожился я за него. — Ведь ты же сам мне сказал: скоро улетим.
     А я уже, кажется, больше него теперь желал лететь. Ради друга на что, как говорится, не пойдешь. И пусть потом будет, что будет. Конечно, нас, скорее всего, поймают, но, может, хоть это выбьет дурь из его башки. После карцера ему и барак наш вонючий покажется раем. Но как быть? Королева не допускают в цех, а ведь беда его железная именно там находится. Я к бывшим замам министров и прочей высокой публике обращаюсь: так, мол, и так, граждане хорошие, нужно спасать Королева. А для этого кто-то должен поговорить с начальством. Коллеги по несчастью меня поняли и стали уговаривать начальников, чтобы те разрешили Королеву снова посещать цех. Но те заартачились. Дескать, подождите, вот улягутся страсти — тогда и позволим. А тогда после ряда происшествий со смертельным исходом в нашем ИТУ, то есть исправительно-трудовом учреждении, высокая комиссия работала и поэтому лагерь жил напряженной жизнью.
     А мой Королев продолжал чахнуть, словно южный цветок на просторах Заполярья.
     — Умру я, Миша, умру, — постоянно повторял он мне. — Все, рухнули наши планы!.. А ведь так хотелось сбежать из этого ада! Туда, где теплое море, где растут ананасы, где мы б с тобой по вечерам пили терпкое вино и целовали красивых мулаток. Но, видно, не судьба...
     Меня эти слова задели за живое. Как же так! — думал я. — Неужели я не смогу помочь своему другу-товарищу? Чем мы хуже того же блатного заморыша Буянова, которому, как я понял, все-таки удалось сбежать?
     И я стал думать, каким образом мы можем покинуть этот «рай».
     Нет, я не был изобретателем и поэтому не мог смастерить двухместную ракету или самолет, но у меня был жизненный опыт и кумекалка с неплохими мозгами, которые были способны выбрать что-то стоящее из простейшего набора возможностей. То есть я был из тех солдат, которые и суп из топора сварят, и шилом побреются. Что и говорить, иногда бывает, что обыкновенное решение может стать гораздо полезнее сотен гениальных идей. А еще известно, что блоху у нас не академики и изобретатели ракет подковали, а обыкновенный деревенский кузнец.
     Однажды утром, сразу по подъему, меня вызвали по селектору в санчасть. Там мне сказали, чтоб я собирался — дескать, повезем тебя в областной противотуберкулезный диспансер на обследование. Я обрадовался, потому как все выходило так, как я и задумывал.
     — А как же Королев, гражданин майор? — спрашиваю нашего вечно нетрезвого доктора Клюшкина. — Он ведь тоже кровью харкает.
     — И он пусть собирается, — говорит тот.
     А кровью харкать нас научили старые зеки. Я искал способ, как устроить побег, тут-то мне этот Крысин, или Крыса, и подвернулся. Он показал, где у нас на рабочей зоне находится сурик, и растолковал, что нам нужно с ним делать. Я рассказал о своем плане Королеву. Так, мол, и так — надо «косить» под «тубиков». И одновременно молить Бога, чтобы здешние коновалы поверили в нашу болезнь. Если поверят — непременно повезут в область, потому как на месте выявить палочку Коха невозможно — нет таких специалистов. А это шанс... У Королева заблестели глаза. Знаешь, говорит он мне, если мы убежим, то забьемся в такой медвежий угол, где нас никто не достанет. Там я свой быстролет и смастерю, и потом мы полетим на нем к далеким теплым морям…
     С этого дня мы с Королевым стали демонстративно кашлять, при этом кашляли так громко, что у соседей по бараку трещали перепонки. А когда мы стали показывать им «кровь», которая якобы брызжет из наших «гнилых» легких, соседи стали обходить нас стороной. В лагере вообще все боятся заразиться чахоткой. А заразиться там просто — кругом ведь одни туберкулезники. Ну а болезнь эта проклятая быстро убивает человека. Стоит запустить ее — и вот уже она, смертушка. Сколько нашего брата погубила эта гадина, скольких из нас оставила вечными инвалидами — не сосчитать. В тайге, на зековском кладбище, много туберкулезников покоится. И никто из заключенных не хотел присоединиться к ним. Потому, когда кто-то вдруг начинал кашлять или обнаруживал у себя боли в груди, он тут же бежал к докторам.
     Майор Клюшкин, услыхав наш надрывный кашель и увидев на наших губах «кровь», которая была ничем иным, как растворившемся в слюне порошком сурика, сразу определил, что у нас с Королевым не все в порядке с легкими.
     — Поедете в больницу, — угрюмо заявил он нам. — Вот как только случится оказия — так и отправим.
     Как и было велено, к десяти утра мы с Королевым прибыли к зданию лагерной администрации, где уже находилось несколько заключенных. В основном то были пожилые дядьки. Молодых было только двое, да и те, похоже, как и мы с Королевым, явно «косили» под чахоточных. Слишком уж веселыми выглядели их лица.
     Мы стояли и ждали машины, но ее все не было. Вдруг меня осенило. Я шепнул Королеву, чтобы тот следовал за мной, и мы тут же незаметно юркнули в узкую дверь неказистого на вид кирпичного здания. Однажды я уже бывал здесь по каким-то делам. Помнится, меня тогда еще прижало — и я попросился в туалет. Меня проводили в чистенькое отхожее место, где я на минуту мог почувствовать себя человеком. Там-то мне и бросилось в глаза то, что окно в туалете было не зарешечено, а только покрыто белой масляной краской. Я нашел крохотную дырочку в этой мазне, заглянул в нее и обмер: окно выходило прямо наружу. То есть это было окно в свободный мир... Сердце мое екнуло. Вот она-де воля, а ты, дурак, стоишь… Но в следующий момент раздался зычный голос конвоира, и мой огонек надежды тут же погас.
     В коридоре было пусто и безлюдно, как в Каракумах. Я быстро сориентировался и, схватив Королева за рукав, повел его к туалету. В туалете тоже никого не было. Мы быстро выдавили стекло, и в образовавшийся проем хлынул с улицы свет.
     — Полезай первым, — говорю я товарищу. Он замешкался. — Ну что же ты, техтюй недоношенный! Давай! Быстро! — зло зашипел я на него. Раньше я бы себе этого не позволил, но теперь была не та обстановка.
     Длинному, неловкому, ему было трудно выкарабкаться наружу из небольшого отверстия, тем не менее, со своей задачей он справился. Как только в проеме исчезли его ноги, обутые в старые дышащие на ладан ботинки, в окно полез я.
     Оказавшись на воле, я первым делом осмотрелся. Никого. И лишь где-то вдали, там, где был большой луг, работали косари. Слава Богу, не зима, а то бы мы так наследили, что нас бы в момент вычислили, подумалось мне. Снег — он первый враг для беглеца.
     Не раздумывая, мы бросились в ту сторону, куда ежедневно нашу братию под конвоем водили валить лес. Там, в полутора верстах от лагеря, была тайга. Такая желанная и надежная. Мы бежали… Нет, мы мчались, мы летели навстречу своей судьбе. Казалось, мы вот-вот превратимся в птиц, и тогда уже никто никогда не догонит нас. С детства завидую птицам, потому как у них перед нами есть великое преимущество — у них есть крылья, которые всегда унесут их от беды.
     Когда мы уже были недалеко от цели, неожиданно услышали где-то далеко за спиной чей-то топот. Погоня! — решил я, и меня охватил страх. Я остановился и тут же получил толчок в спину. Это Королев по инерции влетел в меня. Все, конец… Хотя почему конец? Нет, все хорошо! Свою задачу я выполнил — я вытащил своего друга на волю. Он отведал ее, так что теперь можно и сдаваться. Вот только бы собачки нас ненароком не покусали. Я втянул голову в плечи и осторожно оглянулся… Никаких собак там не было. Вместо них увидел двух молодых зеков, тех самых, которые должны были вместе с нами ехать в город. Я удивился. Вот дьяволы! — подумал. И как это они догадались, что мы решили бежать? Хотя что удивляться — зек он и есть зек. У него нюх почище собачьего…
     Теперь нас стало четверо. Мы бежали, с шумом пропуская через свои легкие пряный воздух свободы. Я мельком глянул на Королева, думал, увижу на его лице муку, а увидел светящиеся счастьем глаза. И от этого мне самому стало радостно.
     Ну, вот и тайга... Огромная, бескрайняя. Ее холодное и спокойное дыхание вмиг остудило наши тела. Она впустила нас под свою сень и спрятала. Вот только надежно ли? Не дотянется ли костлявая рука смерти до нас? Не поймают ли? Не растерзают?.. Когда мы углубились в чащу, я остановился и знаком велел остановиться моим спутникам.
     — Значит, так… — немного отдышавшись, говорю я прибившимся к нам парням. — Вы давайте дуйте влево, а мы пойдем прямо. Так собакам будет труднее взять след.
     Те кивнули. Перед тем, как расстаться, один из молодых беглецов подошел ко мне и в знак благодарности протянул мне заточку.
     — На, возьми — пригодится, — сказал.
     Я вначале хотел отказаться от такого подарка, но потом решил, что в тайге без оружия никак нельзя. Взяв заточку, я засунул ее в карман своей куртки.
     Они ушли, следом и мы с Королевым стали углубляться в тайгу. Было сумрачно. Высокие, стоящие сплошняком деревья, казалось, сплетались своими верхушками, заслоняя от нас солнце. В эти минуты мы чувствовали себя этакими маленькими таежными зверьками, которые мечутся от дерева к дереву, стараясь запутать свои следы.
     Когда мы устали бежать, мы остановились и присели отдохнуть.
     — Может, вернемся, а, Королев? — с надеждой спросил я товарища.
     Тот испуганно посмотрел на меня.
     — Ты что такое говоришь, Миша! Мы же столько мечтали с тобой о свободе. И вот она, понимаешь? Вот она! Сво-бо-да! — заорал он вдруг своим несильным голосом. — Сво-бо-да! Я люблю тебя!
     — Да тише ты, тише, дурачок эдакий! — прикрикнул я на него. — Мы же не на обитаемом острове…
     — Верно, Миша, верно… — задыхаясь, проговорил он. — Но ты подожди, — вот отыщем какой-нибудь подходящий угол, смастерим там свой быстролет — и полетим с тобой к теплым морям. Ты был когда-нибудь на море? Нет? То-то же...
     А я, по правде сказать, уже и не рад был этой свободе. Ну, кто я сейчас такой? — спрашивал я себя. Обыкновенный беглый зек! А ведь еще полчаса назад я был осужденным, которого за примерную работу и поведение готовили к условно-досрочному освобождению. Теперь все, о скором освобождении надо забыть. Впрочем, это не самое главное — живыми бы остаться. Поди, по нашим следам уже и собачек пустили. И вот бегут они, милые, и запах наш поганый ловят своими ноздрями. А что если достанут?..
     Только я вспомнил о собаках, как где-то далеко, с той стороны, где была зона, раздался их разнобойный, отчаянный лай. Ну вот и все…Теперь только остается ждать, когда они нас догонят, подумал я и вдруг остро ощутил, как во мне зреет некий протест. Да, да, я уже не хотел возвращаться назад. Как будто заразился от Королева его жаждой свободы, как будто, сам того не осознавая, я становился похожим на него. Господи, подумал я, что же будет с нами?
     — Нам надо бежать, — с тревогой в голосе говорю я Королеву. — Слышишь, собаки лают?
     Он их не слышал, и я обозлился на него за это.
     — Эх ты, глухарь пришибленный! — произнес я в сердцах. — Да ты уши-то свои продуй, может, тогда и услышишь.
     Я вскочил на ноги и побежал. Королев последовал моему примеру. Я бежал без оглядки, стараясь как можно дальше оторваться от преследователей. Королев не выдержал моего темпа, стал отставать; из его горла то и дело вырывались тяжелые хриплые стоны.
     — Миша... я не могу... погоди, ей-Богу... — услышал я наконец за своей спиной. Я остановился и обернулся.
     — А ты смоги! — кричу ему. — Иначе какого хрена надо было бежать?
     — Я бы не побежал, если бы не ты, — растерянно захлопал глазами Королев.
     — Чего-о! — Возмущению моему не было предела. — И это говоришь ты?.. Ты, который столько времени трещал мне о свободе? Ну, ты даешь, товарищ мой любезный! Тогда возвращайся, что же ты стоишь? Ну же...
     Он быстро-быстро замотал головой. Нет, дескать, я не могу вернуться назад. Я тоже не мог сделать этого: свобода — скверная штука. Стоит только прикоснуться к ней — и ты уже в ее плену.
     — Тогда бежим, — сказал я. И мы побежали.
     А лай тем временем приближался. Я его слышал, я ощущал его каждой клеточкой своего тела. Собаки мчались по нашему следу. Они лаяли вразнобой и жаждали добычи.
     — Миша… Я тоже слышу… Я слышу их! — неожиданно прокричал за моей спиной Королев. — Слышу...
     — Хрен с ними, с собаками, — не оглядываясь, махнул я рукой. — Авось, не догонят...
     И мы продолжали бежать. Но Королев скоро окончательно выбился из сил и, в очередной раз споткнувшись, с шумом рухнул на землю. Я подбежал к нему, попытался поднять, но не смог: тоже ведь устал. Я сел рядом с товарищем.
     — Королев, а Королев? Ну же вставай, — чуть не плача, умолял я его. — Ведь поймают же, гады. Слышишь меня? Вставай...
     — Не могу…
     — Так ведь поймают, говорю...
     — Поймают… — хрипит. Он уткнулся лицом в землю и едва ворочал языком.
     — И тогда нам крышка, — продолжал я.
     — Крышка, — соглашается он со мной.
     Меня его обреченный тон взбесил.
     — Крышка, говоришь?! А ну — вставай, сволочь! Я тебе говорю: вставай! — Я был вне себя от ярости. — Ну же!.. — Но он и не думал слушать меня. — Ах, ты не хочешь… Ну тогда подыхай здесь! — крикнул я ему и рванул вперед.
     Я был зол на Королева, я бежал и даже не думал оборачиваться. Нет, если бы я вдруг услышал позади себя его голос, если бы он попросил меня, чтобы я его не бросал, я бы тут же вернулся к нему. Но он, гад, молчал. И только когда собаки залаяли совсем близко, когда я понял, что они уже учуяли Королева, я повернулся и бросился к нему. Подбежав, я стал с силой отрывать его от земли.
     — Королев, а Королев? Ну же вставай, миленький! Нам надо жить, понимаешь? Жи-ить! Неужели мы вот так запросто отдадим свои жизни? Вставай...
     В этот момент где-то совсем рядом треснула ветка. Я поднял глаза и увидел, как на нас мчатся три огромных пса. Я оцепенел от ужаса. Вот оно... Вот то, чего человек боится всю свою жизнь… Вот она — смерть! Я неотрывно глядел на собак и видел их злые рыжие глаза, их большие желтые клыки, с которых капала слюна. Собаки, казалось, взвыли от радости, увидев беглецов, и, не останавливаясь, с ходу бросились на нас.
     — Королев, бежим! — неожиданно заорал я не своим голосом и сорвался с места.
     Одна из собак устремилась за мной, тогда как два других пса принялись за Королева. Где-то в подсознании у меня остался их дикий рык, их бешеное дыхание, вопли Королева о помощи.
     Овчарка быстро догнала меня, прыгнула мне на спину и тяжело повалила на землю. Я упал и больно укололся щекой о прошлогоднюю хвою.
     — Фу! — машинально воскликнул я, выказывая свои былые навыки общения с псами. — Фу, тебе говорят!
     Но овчарка и не думала подчиняться. Она искала клыками мое горло. И тогда я вспомнил о заточке. Я попытался вытащить ее из кармана, но пес уловил мое движение и тут же вцепился зубами в мою руку. Я взвыл от боли. Собака отпустила руку и снова устремила свои клыки к моему горлу. Воспользовавшись моментом, я быстро сунул руку в карман, и когда собака вновь попыталась отреагировать на мое движение, я вонзил заточку ей в горло. Потом еще раз, и еще, и еще... Собака громко взвыла. А я встал на колени и продолжал наносить ей один удар за другим. Когда с псиной было покончено, я решил бежать. В этот момент я услышал беспомощные всхлипы Королева. Обернулся и увидел, как два огромных кобеля терзают моего товарища. Что было делать?
     Я машинально перевел взгляд на корчившуюся в конвульсиях «мою» собаку. Это была течковая сука чепрачного окраса с большими набухшими сосками.
     Меня вдруг осенило… Я снял с себя куртку, скомкал ее и провел ею по промежности собаки. Так, помнится, поступали в моем детстве проезжие цыгане. Заманят, бывало, за угол течковую суку, сунут ей в промежность тряпку — и айда в чей-нибудь двор, где сидит на цепи кобель. Тот, учуяв запах, тут же забывает про лай и начинает ластиться к человеку. А в это время другие цыгане уже шарят по двору в поисках поживы.
     Вспомнил я про цыганскую хитрость вовремя, потому как псы, неожиданно оставив Королева, бросились на меня. Тут-то я и сунул им в морду измазанный сукровицей рукав куртки. Кобели заскулили и завиляли хвостами. Так они стояли и скулили подле меня до тех пор, пока не подоспели лагерные контролеры. Они избили меня до полусмерти, выбили мне все передние зубы, поломали несколько ребер, а затем, решив, что я окочурился, потащили меня в лагерь. Там меня положили на плацу рядом с телами трех других беглецов — смотрите, мол, граждане уголовнички, и мотайте себе на ус… Не приведи Господи оказаться вам на их месте! Так что тяните срок свой и не рыпайтесь. Вздумаете бежать — поймаем. И будете вы вот так же лежать на этом плацу и ворон дразнить…
     Так вот мы и пролежали всю ночь. А утром кто-то из охранников заметил, что я шевелюсь, и сообщил об этом факте начальству. Меня определили в санчасть. До сей поры помню: когда меня туда несли, собаки лаяли на все голоса, будто бы требовали, чтобы меня отдали им на растерзание. За свою подругу решили отомстить, дьяволы. За свою поруганную честь и за боль свою. У них ведь тоже, как и у нас грешных, своя честь и боль имеются…

          1997

   

   Произведение публиковалось в:
   

-->