Мозаика жизни

     Обширна и многообразна деятельность человечества, но история наиболее бережно сохраняет то, что направлялось на развитие духовного совершенствования общества: книгопечатание, литературу, скульптуру, живопись, музыку. Среди множества живописных техник особое место принадлежит мозаике. Никто не знает, когда первый мастер соединил кусочки разных материалов в одно целое: узор, орнамент, картину. Материалы использовались самые разнообразные, начиная с драгоценных и полудрагоценных камней, раковин, янтаря, древесины ценных пород, позднее смальты и заканчивая лоскутками кожи и тканей.
     Мозаикой украшали стены соборов и часовен, фасады и залы дворцов, полы, мебель, посуду и многое другое «для веселия глаза и радости души». Во Флоренции, в усыпальнице Медичи, мой взгляд остановился на милом сюжете небольшой картинки: ветке шиповника с цветком, несколькими листьями и золотистой пчелой. Если смотреть, не мигая, начинает казаться, что колышется цветок и трепещут пчелиные крылышки. Сначала я решила, что это живопись, но экскурсовод пояснила:
     – Это мозаика, врезанная в мрамор стены.
     Тщетно пыталась я разглядеть в переходах оттенков хоть мельчайшую трещинку между каменными крошками.
     – Известно ли имя мастера?
     – Мастеров мозаики в эпоху Возрождения и позднее было много, они просто выполняли заказ.
     – Сколько времени уходило на такую картинку?
     – Лучше спросите, сколько времени уходило на подбор каменных осколков нужных цветов и оттенков, их обработку и шлифовку. Много...
     Годами собирали русские крестьянки лоскутки для мозаичных одеял. В музее Новодевичьего монастыря в конце 70-х была выставка лоскутных одеял, ковриков и гобеленов дивной красоты, изготовленных вручную.
     Мастер мозаики волен был выбрать узор, рисунок, цвет.
     А человеческая жизнь? Не есть ли и она мозаика, создаваемая всю жизнь не только делами человека, но и его характером, обстоятельствами жизни, ходом истории, личным отношением к окружающему миру? Сколько людей, столько и мозаик. У одних общий тон светлый, у других – тёмный, у большинства – вперемешку, даже с проплешинами на месте выпавших из памяти людей и событий.
     Многое забывается человеком: чем дальше уходят детство и юность, тем слабее мы помним подробности этой немаловажной части жизни, от которой многое зависит в нашем характере и судьбе. В зрелые годы, наоборот, лучше помнится то, что было когда-то, чем то, что было вчера. Может потому, что с возрастом не всё воспринимается одновременно чувствами и сознанием: уже не так волнуют, например, аромат прелых листьев и мокрой коры деревьев в лесу, мимолётный взгляд, обновка… Радость с годами утрачивает молодой восторг, горе – остроту.
     Но память наша имеет прекрасное свойство высветлять ушедшее через легкий забытый аромат из далёких лет, горечь раскусанной черёмуховой веточки, вкус колодезной воды, узор ковра…
     Так, рассматривая мамино лоскутное одеяло – в 30-60-е годы их шили искусные мастерицы – я, как магнитом, притянулась к зелёному с белым узором пикейному треугольнику, вшитому в мозаику одеяла. Я сразу вспомнила – да-да! хотите, верьте, хотите, нет! – себя полуторагодовалой или чуть постарше девочкой, которая, в белых носках и с бантом, непонятно к чему прицепленным на макушке, лежала голышом на этом самом тогда новом зелёном покрывале. Я отлично вспомнила, что подгибала ноги, прикрываясь руками. Стеснялась. Помню шлепок по спине – мама пыталась меня распрямить. Старенький фотограф, приглашённый запечатлеть меня для семейной истории, понял меня лучше:
     – Вы, пожалуйста, выйдите. Мы тут сами отлично управимся.
     Он позволил согнуть ноги, локотком одной руки прикрыл низ живота, второй ладошкой подпёр головку. Снимок получился удачный.
     Мне кажется, что ребёнок очень рано начинает понимать свой пол. Вот эта стыдливость и легла в мозаику моего детства и неожиданно укрепилась на всю жизнь, несмотря на внешнюю бойкость.
     Разглядываю в мозаике камешек, сохранивший блеск от новых резиновых бот с бархатными отворотами, новинки сезона в середине 1930-х.
     Мне всего пять лет. Мама купила непривычную обувку, надеваемую на кожаные ботинки, чтобы оградить меня от бесконечных простуд. Я вышла на крыльцо, сознавая, что ни у кого такой диковины нет, позволяя друзьям не просто любоваться, но и трогать мои боты. В окружении компании шла по двору, постоянно вытирая рукой шлепки грязи с них. Но, как говорится, чем дальше, тем глубже. Я форсировала лужи, выскакивая из которых, топала ногами, чтобы из бот вылетали фонтанчики грязной воды, вызывая восторг всей честной компании. Не беда, что до колен промокли чулки, продрогли ноги, зато никто не залезал так глубоко. Эх-ха! До чего хороша жизнь! Но всё счастливое часто заканчивается плачевно. Из лужи меня выловил за ухо мой папа и за ухо же повёл домой под ехидными улыбочками приятелей, подначивавших меня на испытание ботиков.
     Так вот и запомнилось слияние восторженной радости и унижения любимым отцом. Запомнилось, и добавить тут нечего.

     Из далёкого далека вспоминаются чаще всего яркие события, связанные с новыми впечатлениями: вступление в пионеры, в комсомол, получение аттестата и диплома, первая застенчивая любовь, рождение детей, смерть родителей и сына, первые уроки в школе, первый портрет на Доске Почёта, мимо которой я стеснялась ходить. Были в этой, как казалось, нескончаемой жизни друзья и недруги, счастливые и неудачные моменты, комедийные и трагические ситуации. Но человек тем и счастлив, что плохое – тёмное и скучное – лежит в мозаике жизни тихо, жалит с годами всё слабее, а всё счастливое сияет драгоценным светом.
     Загляну-ка я в 1936-й. Владивосток. Вторая речка, пригород, фактически военный городок.
     Детский сад существовал по принципу: «Всё лучшее детям!» Приходя в садик, дети переодевались в синие халатики с нашейными бантами: белыми в синий горох у девочек и синими в белый – у мальчиков. Питание было отменным. Фрукты: апельсины, виноград, ананасы, яблоки – привозили в ящиках, засыпанных стружками, прямо с морских пароходов. Рахат-лукум, нуга, халва, вяленая дыня и прочие экзотические сладости не были для детсадовцев диковинкой. На праздники девочек наряжали – по группам – в белые и розовые платья, мальчиков – в синие матроски. Кто-то скажет: «Вот-вот, уже с малолетства детей стригли под одну гребёнку»; другие подумают, что это был элитный садик. Не знаю. Мой папа был простой лейтенант.
     Отпечатался в памяти тёплый сентябрьский день. В садике суматоха: ждём в гости самого маршала Блюхера! Принаряженные, с цветами, флажками, платочками в руках стоим на широких и низких детсадовских подоконниках. Волнуются воспитатели, няни, повара, медицинские работники. Маршала всё нет. Дети начинают толкаться, просятся в туалет, и вдруг – ура! – из-за угла медленно выезжает легковой автомобиль и останавливается против окон. Из него выходит красный командир, как тогда называли комсостав. Мы радостно кричим. Нас зашикивают:
     – Тише! Это не Блюхер.
     Но вот появляется вторая фигура коренастого мужчины в чёрной коже без знаков различия.
     – Блюхер! – выдыхают взрослые.
     Мы радостно вопим:
     – Ура! Ура маршалу Блюхеру! Здрасьте, Василий Кон-стан-ти-но-вич!!!
     Он молча постоял несколько минут, взмахнул пару раз рукой и сел в машину. Вот оно, обаяние власти! Мы! Видели! Самого Маршала! Он махал нам рукой! О нём часто вспоминали и даже ссорились, доказывая, что именно мне, а никому другому махнул Блюхер рукой. Через полтора года, когда старшие из нас учились в школе, учительница кратко сообщила на уроке, что Блюхер, награждённый орденом Красной Звезды № 1 и пятью орденами Красного Знамени, расстрелян как враг народа.
     Так сплетались с ранних лет в сознании радость от соприкосновения с высокой властью и сомнения в её незыблемости. Недаром дедушка говорил моему отцу, радовавшемуся присвоению внеочередного воинского звания:
     – Чем дальше от власти, тем меньше напасти!
     Тем не менее, минутная встреча с маршалом не забылась, не ушла из памяти, не потускнела.

     Из школьных лет снежно-белым с голубым отливом лоскутом лежит в моей мозаике встреча с волками.
     1942 год. Великая Отечественная война. Приволжские богатейшие леса и обширные торфяные болота в Ивановской области приютили зверьё, согнанное с родных мест грохотом разрывов и гарью пожарищ. Появились сохатые, волки, медведи, лисы, зайцы. Люди стали с опаской ходить в лес по грибы и ягоды, за берёзовыми ветками для веников, осиновыми – для подкормки зимой ягнят, за можжевельником – для запарки кадушек под соленья. Не помню, чтобы волки зарезали хоть одну овцу, правда, медведи мяли овёс, но еды было достаточно и без нападения на домашнюю живность.
     Война выбрала из деревень мужиков, дошла очередь и до молодых. Пришла повестка из военкомата и моему дядьке Виктору, отлично учившемуся в 10 классе в школе г. Плеса.
     В нашем селе Ногино из девятнадцати изб была прекрасная школа, построенная земством ещё в конце XIX века. Прочная, высокая, окружённая зарослями сирени, жасмина и липами, она украшала село. Учителя были высокообразованные (как поняла я позже), укрывшиеся в глуши от возможных репрессий из Москвы, Ленинграда, Киева. Из-за недостатка помещений школа была семилетней, но окончившие её почитались людьми образованными, работали «на должностях». Кто хотел учиться дальше, перебирались в школы близлежащих городов Яковлевска и Плеса, снимали «углы» у родственников и знакомых, еженедельно являлись домой за провиантом, стиркой одёжки, мытьём в бане. Зимой все ходили на лыжах. Снега ложились в тех местах обильные. К февралю-марту на них укреплялся прочный наст. Лыжи только прочерчивали снег.
     Школа была центром образования, культуры, информации. Радио обрезали ещё в начале войны, крохотная районная газетёнка приходила только в школу и только раз в неделю. И почти каждый вечер, управившись со скотиной, шли в школу стар и млад. Читалась и перечитывалась газета, письма-треугольники с фронта (на некоторые из них школьники-грамотеи под диктовку писали ответы), читались вслух рассказы Некрасова, Шевченко, Пушкина. Две зимы в школе читали «Войну и мир» Толстого, учитель математики Ефим Карпович Овчинников иногда играл на скрипке под гитарный аккомпанемент учительницы начальных классов Ольги Ивановны.
     Многие женщины приносили с собой вязанье, не привыкли без дела проводить зимние вечера. Вязали на фронт из овечьей шерсти носки и рукавицы с отдельно вывязанным указательным пальцем на правой, чтобы подручнее было нажимать на курок фронтовикам.
     Иногда все вместе плакали, когда кто-то получал вместо треугольника с фронта прямоугольный конверт из военкомата, в котором было горе: погиб смертью храбрых, скончался от ран в госпитале, пропал без вести.
     Каждый вечер в школе горели «гасики» – пузырьки с льняным маслом и фитильком из льняной пряжи, метались тени по бревенчатым стенам. Некому было утешать людей, вселять веру в победу, укреплять надежду на возвращение близких с войны. Некому, кроме школы.
     Была, правда, в Ногине красавица-церковь, тонкая и высокая, видная из-за лесов на 5-8 км. Но её порушили в 1930-м, сбив крест и колокол. Внутри же устроили сенной склад. Дети бегали туда, чтобы посмотреть на чудом сохранившиеся фрески, не облупившиеся и не потускневшие от непогоды, заглядывавшей внутрь через разбитые витражи. С верхних ярусов светили чистые краски: голубец, киноварь, охра, сепия. Скорбно смотрели большими глазами лики святых. Позже, в 60-е годы, решит правление колхоза из церковных кирпичей построить конюшню. На куски разобьют стены, но отделить кирпич от кирпича не сумеют, превратив красавицу-церковь в груду, зарастающую летом крапивой и лопухами. А могла бы она сделать село знаменитым. В те же 60-е прочитала я в журнале «Вокруг света» о Ряполовских церквях, которые строились и расписывались будто бы при участии самого Андрея Рублёва. Ряполово – крупное торговое село в тех же краях. Помимо его церквей были названы церкви из других сёл, в том числе и уже разбитая Ногинская.
     Но вернёмся в зиму 1942-го. Вся округа завалена снегами, между деревнями протоптаны тропки катанками учеников нашей школы.
     Вот в эту-то зиму был плотно пригнан в мозаику жизни деревенской девочки снежно-белый с голубым отсветом лоскут. Представьте себе белый покров нетоптаного снега, окаймлённый со всех сторон полосой неблизкого леса. День солнечный, небо ясное, бездонное, ослепительно голубое. По неширокой дороге, накатанной конными санями, идёт на лыжах одиннадцатилетняя девочка. Это я. Дорога видна далеко вперёд и назад. Я уже устала – дорога в оба конца, 16 км – путь неблизкий. Чем больше устаю, тем чаще оглядываюсь: Виктор, которому я отвозила повестку из военкомата, обещал меня догнать, но задержался. Я уже почти дома. Небольшой взгорок – и скачусь с другой стороны прямо к нашей избе. Лыжи привязаны к валенкам сыромятными ремешками, толстый платок, перекрещенный на груди, затянут узлом на спине, чтобы не вздумала, упарившись, снять. Решаю отвязать лыжи. Без них легче взойти на взгорок. И вдруг – о, радость! – от ближайшего лесочка, называемого «Барынькиной сечкой», летит ко мне на махах собака, похожая на нашу овчарку Эру, жившую у нас на Хасане. Дважды в неделю приходил боец и уводил её в «собачью» школу. Её учили не бояться танков в 40-м году, до войны. Началась война, и ушла наша Эрочка, обвязанная гранатами, под немецкий танк. Погибла героически, о чём нас известил прямоугольный конверт из военкомата. Сколько было слёз, а тут, на тебе, сама бежит! Подсвистываю, подчмокиваю, хлопаю рукой по пальтишку:
     – Иди ко мне, иди скорей, моя хорошая!
     Близорукость не позволяет мне рассмотреть собаку, но когда она выскакивает на дорогу, преграждая мне путь и оглядываясь на лес, осознаю: ВОЛК. Только волк может так, почти на 180 градусов, поворачивать голову, оглядываясь. Волк сел метрах в пяти от меня, вывалив язык. Смотрим друг на друга. Я наклоняюсь, чтобы всё-таки снять лыжи – уж и не знаю зачем – и между коленками вижу второго волка, который стоит за моей спиной, но ближе. Стою вполоборота. Тот, что сзади, меньше ростом (думаю, это была волчица), смотрит на меня жёлтыми немигающими глазами. Не помню, испугалась ли я. Наверное, струхнула. Волки не рычат, не скалятся, не морщат носы, чтобы показать клыки. Они разглядывают. Не знаю, чем бы кончились эти смотрины, но неожиданно на взгорок со стороны села выкатываются дровни, запряжённые хрипящей и приседающей в оглоблях лошадёнкой. На дровнях наш сосед Лёшка, тоже призывник, стоя крутит вожжами над головой и орёт дурным голосом.
     Не знала я тогда слова «достоинство», а то употребила бы его, рассказывая бабушке, как первой ступила «важно» на наст волчица, а за ней так же неспешно сошёл волк. Они трусцой побежали к лесу, волк пару раз оглянулся.
     Побледневший, матерящийся Лешка завалил меня с лыжами на дровни, развернул под уздцы лошадь, и мы резво покатили в село. Кстати, я пообещала Лёшке наябедничать тётке Ларизе, его матери, что он матерился. В нашем селе тогда это было зазорно. Ещё одно спасибо школе. В ответ он пригрозил выкинуть меня волкам. Но это была просто игра. Ябедничество среди ребят пресекалось в корне простым тумаком.
     Бабушка, плача, нарезала свежеиспечённый хлеб на сухари сыну, радовалась, что я – вот она! – сижу перед ней живая и Виктор, хоть затемно, но пришёл домой и успеет со всеми к 7.00 в военкомат. Опоздание приравнивали к дезертирству и карали по законам военного времени.
     Уже на следующий день мудрая моя бабушка сказала:
     – Это, деточка, волчица от вас волка увела. Справились бы они с лошадью, да и с вами тоже.
     С той поры родился у меня интерес к волкам. Люблю читать книги натуралистов о жестокой и нелёгкой волчьей жизни, немножко сержусь на русские сказки, в которых страшнее волка зверя нет. А ведь добрый герой тех же сказок Мишутка, Мишенька-медведь, Михаил Потапыч гораздо свирепее и безжалостнее. История знает случаи, когда волки воспитывали детей человека. Ни одно животное не повторило этот опыт. Может, и «мои» волки присматривались ко мне как к объекту воспитания, да великоват оказался ребятёнок. Шучу, конечно.
     В 80-е годы ушедшего века завалили прилавки книжных развалов и магазинов разные гороскопы. В одном из них я с удивлением прочла, что мой талисман, оберег – волчица. Права была моя бабушка: волчица – моя берегиня и заступница.
     Много лет прошло с той поры, а далёкий день встречи с диким зверем светит мне издалека чистым бело-голубым цветом.

     Мозаику любой человеческой жизни можно рассматривать бесконечно. В каждой есть такие вкрапления, которые не дано забыть и которые определили становление самой личности. Загляну-ка снова в свою память.
     Вижу площадь Маяковского в Москве в середине 60-х, покрытую мокрыми зонтами. Почему мокрыми? Да потому, что моя научная командировка в библиотеку им. Ленина пришлась на июнь, который поливал Москву бесконечными дождями: то ли хотел отмыть её до блеска, то ли помочь магазинам реализовать залежавшиеся на прилавках плащи и зонты, то ли просто так, из озорства.
     Почти каждую неделю выпадал день, когда из Ленинки мы бежали на площадь. Яблоку на ней негде было упасть, столько людей окружали памятник. Из метро вываливались всё новые пассажиры и ввинчивались в толпу. Тишина на площади нарушалась шорохом шин, шумом дождя, редкими гудками.
     На постаменте памятника, освещённые прожекторами, стояли молодые поэты: весь из ломаных прямоугольных линий Евгений Евтушенко, томная Белла Ахмадулина, застенчиво-скромный Андрей Вознесенский и другие. рассказы читали через рупор, многие повторяли за ними строчки, безмолвно шевеля губами; ещё не было в продаже сборников их стихов.
     Вы поняли, какое волшебство собирало к памятнику слушателей? Поэзия!
     Вдруг оказалось, что кроме классической поэзии и официально-апофеозной – о Родине, партии, Сталине, о дружбе народов, о профессиях, есть рассказы про каждого из нас. Они притягивали своей свободой, смелостью, новыми рифмами не только литераторов и любителей поэзии, но и любопытствующих, которые зачастую переходили в стан любителей поэтического слова.
     Поэзия 60-х – начало бардовского движения. рассказы стали петь, уделяя содержанию главное место.
     Без поэзии не обходился ни один эстрадный концерт, не допускались к смотрам художественной самодеятельности коллективы, в программе которых не было стихов, в учебных заведениях, клубах, Дворцах культуры создавались объединения любителей поэзии. Вечера поэзии проходили в переполненных залах. Мне посчастливилось купить с рук билет на концерт в Театр эстрады, который вёл один актёр – Иннокентий Смоктуновский, читавший со сцены роман Пушкина «Евгений Онегин». Какой артистизм, какая игра тембра голоса, какое тонкое умение донести до слушателей подтекст! Зал был полон нарядной публики. Много цветов и долгие аплодисменты. А, если разобраться, роман этот ещё в школе изрядно надоел. Но чтение его Смоктуновским сделало «Евгения Онегина» моим любимым произведением, где каждая строка – отзвук двух гениев: автора и актёра.
     Куда спряталась поэзия ныне? Дама она деликатная, навязываться никому не пожелала, отошла в сторону, чтобы народ насладился всякими «аншлагами», «кривыми зеркалами», сердючками, петросянами, «красной мордой», «тётей Соней», «Вовчиком и Лёвчиком»... И чем пошлее шутка, чем глупее каламбур – тем жизнерадостнее смех. Вспомните только: «Мужик, ты будешь чайник, а ты, мужик, – дверной звонок…» И ах-ха-ха! И руками машут, и булькают, и тренькают по команде со сцены. А частушки с купюрами и уверениями, что это именно высокое народное искусство: «Давай, Милка, пострадаем на соломе за сараем», – какое «изящество» формы, какое «тонкое душевное воздействие»! А кассеты, заполонившие рыночные киоски? Тоже поэзия, положенная на музыку? Тут и пошлость, и мерзость, и похабщина. Свобода!!! Договорились до того, что мат – это язык домовых, лесовиков, кикимор. Истинным поэтам не на что издаваться, а молодёжи, чтобы любить поэзию, надо её читать. А вот где взять её, как отличить рифмоплётство от стиха? Этому надо учить с детства. А ведь в поэзии нуждаются, может быть, даже не осознавая этого. Маленький пример.
     В инструктивном лагере срыв занятия, заболел преподаватель. Предлагаю студентам послушать или почитать вслух рассказы. Стесняются или мало знают. Чтец я никакой, но читаю А. Ахматову, М. Цветаеву, А. Блока, Л. Мартынова и других. Слушают безмолвно. Просят ещё, просят повторить то или иное, например, стихотворение Веры Инбер, написанное задолго до освоения космоса:

        Любовь была вот именно по гроб,
        Но вздор, пустяк, и всё пошло иначе.
        Так иногда в космической задаче
        Допущена ошибка – мелочь, дробь…
        И навсегда осталось неоткрытым
        Движенье двух сердец по их орбитам.

     По отношению к поэзии мы уподобились герою повести Носова, который, желая подружиться с одноклассником, сказал:
     – А ты знаешь? Я сочиняю рассказы.
     – Ты? рассказы?
     – Да. И уже много насочинял.
     – Ах ты, гад, – неожиданно обозлился одноклассник. – Ты насочиняешь, а нас учить заставят!
     Не состоялась дружба. Школа отвращает от стихов. Жаль, что ныне нет поэтических вечеров. Но я верю: они будут. И скоро. Сбросит поэзия чадру забвения и выйдет в свет такой же прекрасной, какой была всегда.
     Вот какие размышления возбудило воспоминание о мокрых зонтах, сделавших мою любовь к поэтическому слову зрелой, осмысленной и непреходящей.

     Перебираю свою мозаику, и вновь Москва в конце 60-х. Первая Одинцовская глазная клиника на Пироговке. Жду операции по поводу новообразования на радужке. Мне 29 лет. В Москве в аспирантуре учится мой муж. Слава богу, я не одна. Диагноз вызывает отчаяние: рисую «картинки» – вот удалят один глаз, а будет ли видеть второй? Курирует меня и собирается оперировать академик В.Н. Архангельский, главный офтальмолог страны. Так уж повезло. Виталий Николаевич коренной москвич, заядлый театрал, носит мне книги по искусству, в основном по музыке. Странный способ беззвучного привития любви к звуку. Часто сопровождает их прибаутками. Например:

        Ждали от Собинова пенья соловьиного,
        А запел Собинов – ничего особенного.

     Или:

        Льет зефир эфир московский с голосом и без.
        Там, где с голосом – Козловский, там, где без – Бернес.

     Настаиваю на скорейшей операции, ответ один и тот же:
     – А вот как перестанешь бледнеть при моём появлении, так и на стол.
     Это не утешало. «Картинка» учернялась: порождённое радужкой чудище расползается по мне.
     И в этом залитом слезами отчаянии вдруг проговорил – пропел с магнитной ленты, которую принёс мне с маленьким магнитофончиком впридачу мой супруг, тихий и застенчивый голос под незатейливый гитарный аккомпанемент:

        Тусклое здесь электричество,
        С крыши сочится вода.
        Женщина, Ваше Величество,
        Как вы попали сюда?

     Голос обнимал, успокаивал, деликатно упрекал:

        Неужели ты не слышишь,
        Как весёлый барабанщик
        С барабаном вдоль по улице идёт?

     Он уверял меня в том, что всегда «бродит меж людьми надежды маленький оркестрик под управлением любви...» И правда! Чего это я оглохла и ослепла, забилась в раковину страха, когда будоражит всех с утра весёлый барабанщик, а в полночь троллейбус объединяет всех, кто едет в нём, превозмогая боль… Хрипела полустёршаяся лента, но через эти хрипы пробивались мощные ростки Веры, Надежды, Любви.
     Утром я встретила своего профессора улыбкой.
     Операция прошла успешно. После выписки я спросила Виталия Николаевича, как и чем мне теперь лечить мой глаз. Он улыбнулся: «Капли Датского короля пейте, королева!» (у Окуджавы – кавалеры).
     Мне посчастливилось увидеть и услышать этого поэта на импровизированном концерте в МГПИ.
     По коридору бежал студент и истошно кричал: «Окуджава будет петь в Ленинской комнате!»
     Когда я заглянула в неё, то нашла себе место лишь у входа. Счастливчики сидели на стульях, лежали на столах, сидели на корточках в проходах и у стен. Кому повезло, тот находился у стола, где должен был расположиться гость. Раскрыты магнитофоны, крошечные микрофончики готовы вытянуться на длинных проводах, словно гусиная стая, приготовившаяся к взлёту.
     И вот в дверях показался в клетчатой рубашке с пышной шевелюрой очередной, как показалось, студент, но в руках у него зачехлённая гитара, а за ним, как царёв трон, вносят старинный стул с резной спинкой, заимствованный в «высших сферах». Слушатели замерли.
     Булат Шалвович поколдовал над гитарой и только потом взглянул на публику:
     – Однако сколько вас тут… Что будем слушать?
     – Всё! – выдохнул народ.
     Уже не могу точно назвать песни, которые он пел. Про Арбат, про живописцев, про войну, про Лёньку Королева, про Веру, Надежду и Любовь, но вот песню «Про дураков» петь отказался, а «Грузинскую песню» спел на бис:

        Виноградную косточку в тёплую землю зарою,
        И лозу поцелую, и спелые гроздья сорву,
        И друзей позову, на Любовь своё сердце настрою,
        А иначе зачем на земле этой грешной живу…

     Он пел, ненавязчиво, но музыкально убедительно раскрывая качества, делающие человека Человеком.
     Эта встреча легла прочно в мозаику слушателей, а далее – я уверена в этом – распространялась и в другие.
     Пластинки с записями песен Окуджавы стали продаваться большими тиражами лишь в конце семидесятых. В моей семье он стал кумиром даже для пятилетнего внука, который однажды, заходя с дедом в неосвещённый подъезд, выдал цитату из «Чёрного кота» Окуджавы:

        Надо б лампочку повесить, только не на что купить…

     Он с нами и сам с собой пел песни Окуджавы, не перевирая ни слова, ни мелодию. Даже такой сложной по стилю песни, как «Батальное полотно»:

        Сумерки. Природа. Голос флейты нервный, позднее катанье.
        На передней лошади едет император в голубом кафтане.
        Белая кобыла с карими глазами, с чёлкой вороною,
        Красная попона, крылья за спиною, как перед войною…

     И едут за императором увитые шрамами и украшенные орденами генералы свиты, молодые адъютанты – дуэлянты и поэты, но:

        Всё слышнее запахи очага и дыма, молока и хлеба,
        Только под ногами да над головами лишь земля и небо…

     Вот тебе и боевые ордена, и шрамы, фронтовые и дуэльные! Главная ценность жизни – запах хлеба и молока, дымный очаг, да чтоб под ногами только Земля, а над головой только Небо.
     Всё, что окружает человека, – поэзия, доказал нам Окуджава. Особенно были непривычны слуху его высокие слова о женщине, которые можно собрать под эпиграф «Ваше Величество, Женщина». Это во времена, когда, уравненная в правах с мужчинами, женщина водила трактора, ремонтировала железные и городские дороги, таскала носилки с раствором и кирпичами на стройках… И всё это называлось трудовым героизмом. Хочется спросить: «А как теперь назвать женщин на рынке, таскающих тяжести, посильные не каждому мужчине? У них тоже трудовой героизм? Или способ выживания?»
     А в поэзии Окуджавы достаточно вспомнить песни о московском муравье, о новогодней ёлке и многие другие, чтобы ощутить нежное и возвышенное отношение к женщине: «Он целовал обветренные руки и туфельки чинённые её…»
     В не столь отдалённые времена в вузах проводился обязательный еженедельный «Час куратора», на котором обсуждались студенческие проблемы, нормы поведения в обществе, семье и школе, читались рассказы, слушалась музыка. Нередко этот час я отдавала творчеству Б. Окуджавы, В. Высоцкого, В. Агафонова и других, кто, по моему мнению, являлся достоянием нашей культуры. Что удивляло: студенты знали некоторые песни, но не знали авторов. После «Часа куратора» брали у меня пластинки, переписывая их на тогда ещё наличествующие магнитные ленты, а позднее и на кассеты.
     Факультетские вечера часто определялись строчками из песен Окуджавы: «Ах, война, что ты, подлая, сделала», «Часовые любви», «Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке» и др.
     Пора, пора ставить точку. Я не литературный критик, но твёрдо уверена, что Булат Окуджава возвысил городскую песню до высот настоящей поэтической лирики. В каждом его стихе уже заключена мелодия. Редкое качество. Его рассказы называли городским фольклором интеллигенции. Нам, его современникам, остаётся гордиться: мы жили с песнями Окуджавы.
     Вот так неожиданно судьба вплела в мозаику моей жизни драгоценный узор из стиха и мелодии.

     Возьмём из горсти мозаичных камешков ещё один.
     Опять Москва. 1973 год. Ноябрь. Мерзкая слякотная погода. Мы с дочерью, студенткой медицинского института, стоим у выхода из метро на Таганке с единственной целью – купить с рук билеты на спектакль «Гамлет». Перед театром, перекрывая улицу, волнуется в ожидании открытия дверей толпа.
     На площадке тускло освещённого входа в метро почему-то много армян. Они активно обращаются к выходящим из метро – нет ли лишнего билета? А мы молча ждём, понимая, что ждём напрасно. Несколько хорошо одетых молодых армян окружают нас, пристают к дочке с комплиментами, зовут «прокатиться». После её гневного «Брысь!» переходят на армянский, хохочут нам прямо в лица после каждой фразы. Издеваются. Я уже оглядываюсь в поисках постового, когда вижу молодого человека, устремившегося к нам из вновь выплеснутой из метро толпы. Удивило, что армяне отошли и стали переговариваться громким шёпотом, оглядываясь на него.
     Молодой человек – женский взгляд быстр в этом плане – модно одет: джинсы, короткая светлая кожаная куртка – мечта всех модников в то время, небольшая кепочка, надвинутая на лоб. Модные узконосые штиблеты – как только не жалко квасить их в снежно-водяной жиже – и небольшой дипломат, тоже редкая штучка в те времена, когда все таскали тяжелые пузатые портфели, иногда полупустые, но… престижные!
     Молодой человек быстро подошёл к нам и, приняв мою дочь за подростка, весело спросил:
     – Ну, что, курносая, у тебя, наверно, нет билета?
     – А у тебя, длинноносый, наверное, есть лишний?
     Молодой человек как-то красиво, по-доброму засмеялся:
     – Билета нет никакого, но в театр могу провести. Я актёр.
     – Мы с мамой.
     – И с мамой проведу. Пойдёмте, а то как бы мне не опоздать.
     Он быстро пошёл по улице вдоль боковой стороны театра, ловко перепрыгивая совсем уж глубокие лужи и не забывая при этом подать нам руку. Мы еле успевали за ним. Я, грешным делом, засомневалась: в театр ли мы идём. Через приоткрытую калитку, врезанную в ворота, вошли во двор, заставленный какими-то деревянными конструкциями, колёсами, балками.
     – Это наши декорации мокнут, негде их хранить.
     Наконец-то, пройдя мимо вахтера, мы очутились в пустом ещё фойе.
     – Это со мной, – сказал молодой человек женщинам в униформе, окружившим нас. – Пожалуйста, разденьте их и проведите в ложу, где «театральные мальчики». Они уступят места.
     – Извините, – обратился он к нам, – вам будет удобно. А я побежал.
     Неожиданно протянул тоже редкую в те времена визитку:
     – Здесь записан номер телефона театральной кассы. Когда снова надумаете к нам, позвоните, скажите от кого, и вам оставят билеты.
     Ошеломлённые всем происшедшим, мы спрятали визитку, не прочитав фамилию её хозяина!!!
     Молодой человек исчез, а нас доброжелательно раздели, бесплатно вручили бинокль и провели в ложу, заполненную молодыми людьми, тотчас же усадившими нас на первый ряд. Оказалось, что это ложа для учащихся театральной студии.
     Публика шумно заполняла зал. Создавалось впечатление, что многие знакомы друг с другом.
     И вот из-за занавеса вышел, весь в чёрном, актер – наш знакомый! – с гитарой и сел на краю сцены. Шум в зале мгновенно стих. Когда зарокотали струны и актёр запел балладу, мы ахнули:
     – ВЫСОЦКИЙ!!!
     Мы уже не просто знали его песни, а были влюблены в них, собирали записи, приглашали гостей не на пироги, а на слушание очередной песни в нашей коллекции.
     Голос, содержание стихов, музыкальное сопровождение стиха создавали иллюзию того, что всё, о чём он поёт, происходило с ним. Никакой фальши, никакого желания подделаться под чей-то стиль.
     Отчаянная дерзость и высокая художественность делали Владимира Высоцкого уникальным явлением русской культуры. А по большому счёту, и мировой. Слушать Высоцкого за пиршественным столом или в подпитии – невозможно. Его песни не только о том времени, когда он жил, но и о сегодняшнем дне. Разве не о наших днях «Дом»?

        Что за дом притих, погружён во мрак,
        На семи лихих продувных ветрах,
        Всеми окнами обратясь в овраг,
        А воротами – на проезжий тракт?

        В дом заходишь, как всё равно в кабак,
        А народишко – каждый третий – враг.
        Своротит скулу – гость непрошеный,
        Образа в углу – и те перекошены.

        Кто ответит мне, что за дом такой?
        Почему во тьме, как барак чумной?
        Свет лампад погас, воздух вылился.
        Али жить у нас разучилися?..

     Как же не узнали мы в молодом человеке с приятным баритоном кумира тех лет, когда не было улицы в любом городе, где по вечерам из распахнутых окон не гремел бы голос Владимира Высоцкого?
     На сцене в «Гамлете» он был одет в узкие бархатные джинсы и свитер грубой вязки с широким вырезом по вороту, обнажавшим шею и часть плеч. Контрастность костюма создавала впечатление мощного широкоплечего человека.
     К сожалению, спектакль шёл вяло, вроде бы репетиционно, и только в сценах с Офелией и могильщиками Высоцкий был артистично-достоверен. «Театральные мальчики» переживали – что это такое сегодня; приглашали – приходите на следующий спектакль. Не пожалеете.
     Следующего раза не предвиделось: назавтра мы улетали домой.
     После спектакля мы постояли с толпой, ожидавшей выхода актёров, хотели поблагодарить Владимира Семёновича, но он ускользнул от всех.
     Самое печальное, что, вернувшись домой в общежитие, не нашли мы визитку. В длинной с пересадками дороге от театра выскользнул где-то глянцевый прямоугольничек – неожиданный и щедрый подарок Высоцкого.
     В театре на Таганке я была через несколько лет, уже после ухода в небесные сферы Человека, Поэта, Барда, о котором сказала Б. Ахмадулина: «Владимир Высоцкий – это наше неотъемлемое достояние, и не будем предаваться отчаянию, а, напротив, будем радоваться за отечественную словесность».
     В этот раз я пришла на спектакль «Преступление и наказание». В фойе стояла витрина с портретами Высоцкого и снимками сцен из спектаклей, в которых он участвовал. У подножия витрины стояли три большие вазы, в которые многие ставили принесённые гвоздики. Свои цветы я принесла утром следующего дня. Парадный вход был закрыт, и я прошла тем путём, которым вёл нас в театр Высоцкий. Меня любезно пропустили в фойе, в вазах стояли цветы, но свои я положила на витрину. Постояла перед ней, вглядываясь в снимки такого разного, но чаще строгого лицом поэта, поблагодарила его за внимание, попросила прощения, что мы не узнали его, не назвали по имени.
     – Земля тебе пухом и вечная память, Владимир Семёнович!
     В мозаиках неисчислимого числа людей Земли сверкает это имя.

     Можно бесконечно перебирать составляющие своей жизни. И как много в ней всего, что забыть невозможно! Но так уж получилась, что захотелось рассказать о том, о чём рассказала.
     Вот и всё. Что зависело от меня в этих историях, которых можно было бы рассказать неизмеримо больше, что – от обстоятельств, от меня не зависящих. Но они были, заставляли волноваться, радоваться или горевать и всё-таки не легли тяжёлым грузом в мозаику судьбы, а, как мерцающие огни, светят издалека.

          2004

   

   Произведение публиковалось в:
   «АМУР. №03». Литературный альманах БГПУ. Благовещенск: 2004