Руки старика Митрофанова

     Новомировцы считали старика Митрофанова ненормальным. «У него не все дома. Пришибленный, точно», – утверждали они, покручивая пальцем у виска. Мальчишки кричали старику вдогонку оскорбительные слова. «Придурок» было самое безобидное из них. С годами к старику привыкли, он даже стал достопримечательностью посёлка, мол, и мы не лыком шиты, и у нас есть свой доморощенный дурак.
    У старика была странная привычка разговаривать с самим собой. Когда он шёл по улице, нервно оглядываясь по сторонам и посмеиваясь, прохожие старались его не замечать, если же старика случайно зацепляли словом, в таких случаях его голос, обычно смирный и дрожащий, становился громким и резким. Сгорбленная фигура выпрямлялась. Тихая, как тень, душа старичка, замученного опасениями, превозмогала их и выглядывала наружу. Люди наблюдали за ним с усмешкой в глазах, но в то же время и с тревогой. Приступы ораторства, находившие на старика, были, в сущности, безобидны, но от них нельзя было отделаться одним смехом. Они ошеломляли. Оседлав свою идею, старик налетал с ней на окружающих. Личность его гигантски вырастала. Она подавляла человека, опрокидывала его, сметала всё вокруг в пределах слышимости.
    Многое старик Митрофанов говорил с помощью рук. Их неутомимое движение и подвижность напоминали биение крыльев пойманной птицы. Когда руки были сжаты, суставы пальцев казались некрашеными деревянными шариками величиной с грецкий орех, насаженными на стальные стержни. Загадочность старику придавала его изуродованная левая рука. Он искренне хотел её скрыть подальше, прятал за спину и с изумлением смотрел на спокойные, невыразительные руки других людей.
    Старик был небольшого роста. Зубы у него были чёрные, неровные, и что-то странное творилось с его глазами: веко на левом глазу дёргалось, то стремительно опускалось, то опять подскакивало, как будто было оконной шторой, и кто-то, заключённый внутри головы, шалил со шнурком. Смеясь, старик всегда почесывал правой рукой левый локоть. Из-за этой привычки левый рукав его пиджака был протёрт почти насквозь.
    Никто ничего не знал о старике: откуда взялся, почему приехал именно в их Новый мир, с детства ли он такой тронутый, или это произошло уже в зрелые годы, тогда отчего? Преследуемый сомнениями, старик Митрофанов никогда не считал себя причастным к жизни посёлка, в котором прожил больше двадцати лет, и являл собой загадку для местных жителей. В Новом мире у старика, после смерти жены, было только три близких человека: доктор Петров, соседка Люба Сухарева и её шестнадцатилетний сын Пашка, которому он был крёстным. Они были связывающим звеном, через которое старик Митрофанов общался с людьми.
    Оставшись один, старик Митрофанов не забросил хозяйство. С детской простотой он верил в разум животных и если чувствовал себя одиноким, то затевал долгие разговоры с белой собачкой Чуней, которую носил на руках, с коровой Зорькой, со свиньями и даже с курами, бегавшими по двору. У него было любимое странное выражение, от кого он его перенял, неизвестно: «Пусть меня выстирают, накрахмалят и выгладят!» Нервные руки при этом суетливо двигались вокруг высокого лба, словно приглаживая волосы. Когда старик плакал, его губы вздрагивали и усы прыгали вверх и вниз.
    Помогать управляться по хозяйству крёстному приходил Пашка, выросший на руках старика и его бездетной жены. Когда доброй и тихой Татьяны Ивановны не стало, он искренне горевал со стариком, словно похоронил близкого родственника.
    Ещё Пашка любил по вечерам зайти к старику Митрофанову и просто посидеть с ним на крыльце. Если у старика появлялось желание излить душу, они вдвоём бродили по лесу. Старик находил дерево или пень и, барабаня по ним рукой, выражал свои мысли полнее и более непринуждённо, чем обычно. Это успокаивало его. Тонкие выразительные пальцы, всегда деятельные, всегда стремившиеся скрыться в кармане или за спиной, выходили на сцену и становились как бы шатунами в сложном механизме его речи. Старик дышал Пашке в лицо, заглядывал в глаза, трясущимся указательным пальцем тыкал его в грудь, требовал, принуждал к вниманию. В такие минуты он забывал о руках.
    В тот день Пашка и старик, покормив всю домашнюю живность, решили прогуляться. Всё было как всегда. Крёстный страстно о чём-то рассказывал, и у него на шее напряглись жилы.
    – Что-то во мне износилось и состарилось, хотя тело моё не ощущает усталости, – неожиданно произнёс старик. – Руки его сникли и опустились.
    В человеческом голосе бывает особая нотка, по которой можно распознать настоящую усталость. Она появляется, когда человек, преследуя трудную мысль, всем сердцем и душой ищет путь, но вдруг осознаёт, что попал в тупик. Что-то внутри него останавливается, замирает, а затем происходит взрыв, сметающий все препятствия. Человек разражается бурным потоком слов, речь его становится сумбурной по смыслу и восторженной по форме. Какие-то побочные токи его натуры, о которых он и не подозревал, вырываются наружу, создавая причудливый словесный рисунок. Окружающим в такие минуты человек обычно видится близким к помешательству.
    Голос старика, обычно тихий и дрожащий, стал громким и резким. Сгорбленная фигура выпрямилась. Встрепенувшись, как рыбка, брошенная рыбаком обратно в пруд, он стал без умолку говорить, стремясь выразить сокровенное, копившееся годами.
    Старик вскочил с пенька, на котором сидел, и начал ходить взад и вперёд.
    – Может, домой? – неуверенно предложил Пашка. Он немного оторопел.
    – Не хочу! – возбуждённо ответил старик. – Хочу бегать и кричать. Хочу стать подобным мёртвому листку, носимому ветром по этим холмам. У меня одно желание и только одно – почувствовать себя свободным. Людям не дано заглядывать глубоко в души других, – запальчиво продолжал он. – Я устал и хочу очиститься! Я весь оплетён чем-то липким, крадущимся, ползучим…
    Пашка недоумённо смотрел на старика и думал, как бы скорее отвести его домой. Он боялся, чтобы с крёстным не случился приступ, свидетелем которого он однажды был.
    – Больше всего на свете я хочу быть чистым, – устало произнёс старик, голос его был уже не таким возбуждённым, как несколько минут назад, и Пашка облегчённо вздохнул: «Пронесло!»
    Стихнув, старик долго и серьёзно смотрел на крестника. Его глаза ещё горели. И вдруг его руки самопроизвольно поднялись и легли на плечи Пашке. И тут же на лице старика отпечаталось выражение ужаса. Судорожным движением он засунул руки в карманы брюк.
    – Мне надо домой… – невнятно пробормотал он.
    Пашка очумело глядел на крёстного, ничего не понимая. Не оглядываясь, старик торопливо спустился с холма и пересёк поляну, оставив крестника одного.
    В недоумении Пашка вернулся домой. Мать сразу заприметила настроение сына, слово за слово она вытянула из него то, что его терзало.
    – Он прикоснулся ко мне и отскочил как от прокажённого…
    – Он хороший, – заверила мать, нервно скидывая пепел с сигареты.
    Сына словно током ударило. Он замер, каждая жилка его тела точно позванивала.
    – Мама, я не говорил, что он плохой, – вспыхнул Пашка. – Почему он боится своих рук? Почему он не такой, как все?
    – Злые люди его убили, – глухо ответила мать.
    – ???
    – Можно убить так, что человек вроде живёт, но он мертвец. – Мать сокрушённо покачала головой.
    – Что с ним произошло? Расскажи! – потребовал Пашка. – Я должен знать, он мой крёстный!
    Воцарилось молчание – сродни холоду. Вопрос повис в воздухе, словно сизый табачный дымок, протянувшийся между матерью и сыном.
    – Мама, не томи душу…
    – Я эту историю знаю от двух людей, – проговорила, наконец, мать. – От доктора Петрова и Татьяны Ивановны.
    В её глазах застыли слезы…

    В молодости Алексей Митрофанов работал школьным учителем в одной из поселковых школ. Он был единственным сыном у матери, которая души не чаяла в своём мальчике, и неудивительно, что сын пошёл по её стопам, став учителем литературы. У Алёши, как нежно звала его мать, была большая голова, покрытая жёсткими чёрными волосами, стоявшими торчком. Такие волосы делали его голову ещё больше. Голос у начинающего учителя был поразительно мягкий, и сам он такой кроткий и тихий, что вошёл в жизнь посёлка, не привлекая к себе ни малейшего внимания.
    Он очень быстро завоевал уважение и любовь учеников, что не нравилось администрации школы и многим учителям, особенно пенсионерам.
    – Вы зарабатываете себе дешёвый авторитет, – с нескрываемым осуждением отчитывала молодого учителя пожилая и грузная завуч по учебной работе, Инна Петровна. – Скоро они вам на шею сядут, помяните мои слова.
    – Авторитет не бывает дешёвым: он либо есть, либо его нет, – парировал Митрофанов.
    Инна Петровна смерила молодого учителя надменным оценивающим взглядом.
    – Ну-ну, – с ещё большей холодностью выдавила она, соорудив натужную улыбку, больше походившую на гримасу. – Посмотрим, какую песню вы запоёте, когда ваши детки сядут вам на шею, – и победоносно удалилась.
    Со своими учениками Митрофанов проводил целые вечера, гуляя по окрестностям, или до самых сумерек засиживался в мечтательной беседе на школьном крыльце. При этом рука учителя протягивалась то к одному, то к другому из мальчиков, гладя их спутанные волосы или касаясь плеча. Голос учителя становился мягче и певуче, в нём слышалась ласка. Он добивался послушания не суровостью, а мягкостью. Такие учителя встречаются редко. Это избранные натуры, но многие их не понимают и считают безвольными. Митрофанов принадлежал к людям, у которых творческая энергия не накапливается, а непрерывно излучается. В его присутствии сомнение и недоверчивость покидали учеников, и они тоже начинали мечтать вместе с учителем. Заложив руки за спину, он рассказывал о дружбе Герцена и Огарёва, о декабристах, о Пугачёве и Гринёве и что значит «беречь честь смолоду». После таких уроков обыкновенный учебник литературы казался полон куртуазности придворного поведения, грохота сражений и шёпота лирики поэтов.
    Случилось так, что внуку Инны Петровны, неглупому, но самоуверенному ученику, Митрофанов поставил по литературе заслуженную четвертную оценку «удовлетворительно». Молодого учителя немедленно вызвали в кабинет завуча, но Алексей не поддался ни её давлению, ни угрозам, ни даже уговорам.
    На следующий день Митрофанова прямо с урока вызвали в кабинет директора. Там за столом грозно восседала не только Инна Петровна, но и нахмуренный отец ученика, зоотехник зверофермы. Слова, срывавшиеся с отвислых губ ученика, складывались в дикие, гнусные обвинения. Тут же был вызван в полном составе класс.
    Скрытые, смутные сомнения относительно молодого учителя, умело посеянные кем-то в посёлке, мигом переросли в уверенность.
    Дрожащих подростков с пристрастием допрашивали в кабинете директора школы.
    – Да, он клал мне руки на плечи, – говорил один.
    – Он часто гладил мои волосы, – говорил другой.
    И произошло невероятное. Отец ученика, которому Митрофанов поставил по литературе «тройку», вскочил и принялся прямо в кабинете, на глазах изумлённых детей, бить учителя тяжёлыми кулаками прямо по лицу и при этом приходил всё в большую и большую ярость.
    – Я покажу тебе, скотина, как обнимать моего сына! – вопил, брызгая слюной, зоотехник.
    Несчастный Митрофанов выскочил из директорского кабинета и побежал по коридору, но зоотехник не отставал от него. На школьном дворе он продолжил неистово избивать учителя, пиная его ногами.
    Ученики с криками отчаяния метались по двору, как потревоженные муравьи, но это не мешало зоотехнику продолжать воспитательное дело, а рядом стояла бабушка-завуч и нравоучительно приговаривала: «Так ему и надо». Пожилая директриса во двор не вышла, у неё даже мысли не возникло стать на защиту молодого учителя. Она равнодушно наблюдала за происходящим из своего окна в кабинете.
    – Чтобы духу твоего завтра не было в школе! – и зоотехник напоследок добавил трёхэтажный мат.
    Все бросили учителя лежать на школьном дворе, ни один ученик не подошёл, только молоденькая учительница физики смотрела из окна второго этажа, по её глазам текли слезы, с ней была истерика, но этого никто не видел.
    Сколько пролежал на земле учитель Митрофанов, он и сам не знал, ему даже казалось, что он умер, но в какой-то миг сознание включилось и до несчастного дошёл весь ужас происшедшего. Облизав окровавленные губы, он с трудом поднялся и, шатаясь, побрёл к себе в комнатку общежития на краю посёлка. Многие жители, которым избитый учитель попадался на глаза, считали, что тот напился, и кто с осуждением, кто с озорством разглядывали его. В душе они ликовали, теперь им будет о чём посудачить вечером.
    На следующий день учитель Митрофанов как обычно явился на урок, с синяками, отёкшим лицом.
    – Как вы смели придти на уроки? – гневно выкрикнула зашедшая в класс Инна Петровна.
    – С меня их никто не снимал! – дерзко ответил Митрофанов.
    В ту же минуту кровь бросилась в лицо молодому учителю, и руки его предательски задрожали.
    – Вы – позор школы! – перешла на визг завуч. Её лицо залил румянец, начав от шеи и поднимаясь к одутловатым щекам.
    – Не вам об этом судить, – неудержимое бешенство охватило Митрофанова. – Будьте добры покинуть мой кабинет, вы мешаете проводить урок!
    И столько во взгляде молодого учителя было твёрдости и решительности, что Инна Петровна, надеявшаяся стать когда-нибудь директором школы, даже опешила. Сузив глаза в щелки, она, будучи уже бордовой, вне себя от злости пригрозила:
    – Вы ещё об этом сильно пожалеете, – и, демонстративно развернувшись, со всей силы хлопнула дверью.
    Класс, потупив глаза, безмолвствовал. Дети были запуганы и затравлены родителями, вызовами в кабинеты директора и его заместителя. Детям было стыдно и неловко, они возвели напраслину на своего учителя, но они были всего лишь детьми в изощрённой игре взрослых. До конца урока оставалось ещё тридцать минут.
    Митрофанов вызвал к доске ученика, которому оценкой «удовлетворительно» испортил табель. Тот не был готов к уроку. Впервые учитель поставил в журнал оценку «два».
    На перемене Митрофанова вызвали в кабинет директора.
    – Ваша наглость недопустима. Выгнать из класса заместителя директора, – задыхаясь от негодования, орала директриса. – Да кто вы такой?! Сегодня же заявление на мой стол! – рыкнула презрительно хозяйка кабинета, рядом с высокомерной миной сидела Инна Петровна. В душе она уже торжествовала, она была уверена, что учительство Митрофанова подошло к своему печальному финалу, и она, по своим каналам, проинформирует районное начальство, кто такой учитель Митрофанов. Ни одно приличное заведение его к себе не пустит на порог.
    – Я ни за что не уволюсь, не дождётесь! – отрезал Митрофанов и, бледный, но не побеждённый, вышел из кабинета.
    Посёлок погружался в вечернюю полудрёму, прикрывшись накопившимся за день смогом. К двухэтажному общежитию на отшибе, где проживал учитель Митрофанов, горланя нецензурщину, подошла группа мужчин, человек семь, главным среди них был зоотехник. Все они были пьяные и агрессивные. Обитатели общежития закрылись на все возможные засовы, дверь же комнаты учителя Митрофанова была не закрыта. Он стоял, дрожа в темноте, и ждал своих истязателей. Он знал, они пришли за ним, и спасения ему не будет.
    Дверь комнаты выбили одним пинком кирзового сапога.
    Митрофанова в белой рубашке вытолкали на улицу. Заморосил дождь. Зоотехник, ухмыляясь, накинул на шею учителя верёвку, и как скотину его повели через весь посёлок. Привели к школьному стадиону и привязали к футбольной стойке ворот, и снова унижали и били руками, ногами, бросали в него камни и комья грязи. И только когда истязатели ушли, учитель Митрофанов опустился на корточки, и в кромешной дождливой темноте раздался вопль – страшный, протяжный крик страдания и боли, крик брошенной умирать раненой птицы.
    Его отвязала учительница физики, она шла за толпой пьяных мужиков, и, когда они, наконец, перестали казнить свою жертву, бросили её, она несмело подошла к воротам, обняла избитое, истерзанное тело Алёши и начала его целовать. Она положила на свои колени голову любимого и гладила его по волосам, приговаривая что-то нежное и ласковое, а дождь никак не хотел остановиться.
    Все были уверены, что больше учитель Митрофанов в школе не появится, но он пришёл, как всегда, в белой отутюженной рубашке, галстуке и тёмных брюках.
    Среди урока в класс ворвались директриса, зоотехник и взбешённая Инна Петровна.
    Митрофанов открыл портфель и хладнокровно вытянул оттуда топор.
    – Не подходите ко мне! – произнёс тихим, сдавленным голосом учитель, отчего слова его казались ещё страшней.
    Он был доведён до такого отчаяния, после которого человек считает, что ему уже нечего терять, и потому становится спокойным и даже равнодушным к происходящему. В классе все оцепенели.
    – Если вы считаете, что мои руки могли нанести вред им, – Митрофанов указал рукой на перепуганных детей, – пусть тогда их у меня не будет! – В глазах учителя стояли слёзы, скулы нервно подрагивали, а мышцы рук и шеи, казалось, вот-вот лопнут от напряжения.
    – Не устраивайте нам здесь концерты, – злобно фыркнула Инна Петровна.
    Обезумевшие глаза учителя посмотрели на завуча, он поднял правой рукой топор и ударил им по левой руке. Кровь брызнула не только на письменный стол, но и на тетрадки, книги, лица учеников, сидящих за первой партой. В крови был и ученик, из-за которого всё это и заварилось.
    Когда Митрофанов снова поднял топор, на него бросился зоотехник, свалив на пол.
    – Чокнутый, – крикнул он, оттираясь от крови. – Как таких только пускают в учителя?!
    Митрофанов с окровавленной рукой поднялся, тело его вздрагивало, как в ознобе. Руки учителя безжизненно повисли, глаза расширились. Он посмотрел на перекошенные от испуга лица администрации, других педагогических старушек, живенько прибежавших посмотреть на представление, и громко захохотал. От этого смеха всем в классе стало не по себе…

    Происшедшее губительно отразилось на психике молодого учителя. В его воспалённом воображении родители учеников кричали ему вдогонку гадости, и где-то глубоко в мозговых извилинах застрял грозный беспощадный рёв зоотехника: «Не распускай руки, тварь!» Этот окрик преследовал и никак не давал излечиться двадцатипятилетнему учителю Митрофанову. Он надолго попал в больницу, не понимая, что с ним произошло, но чувствовал, что в его затяжной болезни каким-то непостижимым образом виноваты руки, и он старался их постоянно прятать. Митрофанов стал бояться своих рук.
    Позже была проведена проверка, доказана невиновность молодого учителя, для блезира уволили старую директрису и на её место поставили опытную Инну Петровну. Участковый сделал внушение ученику, оболгавшему Митрофанова, его даже поставили на учёт, а через полгода сняли, как исправившегося, и на этом всё. Судьба же учителя Митрофанова никого не интересовала, о нём очень быстро забыли в школе, словно его и не было.
    Молоденькая учительница физики долго ухаживала за Алексеем и стала его женой, а потом увезла из посёлка, который так жестоко расправился с её мужем.

    Теперь Павел знал историю рук старика Митрофанова. Он был потрясён. Взглянув на мать, сын прижался к ней как птенец, ищущий защиты. Бывает в жизни каждого юноши такое время, когда он впервые бросает взгляд на прожитые годы. Возможно, это и есть тот момент, когда он переходит черту возмужалости. Шестнадцать прожитых лет кажутся лишь мгновением, одним вздохом в долгом шествии человечества. Больше всего в таком возрасте хочется быть понятым. Нечто подобное переживал и Пашка.
    Он сидел на стуле, сжавшись в комок, опустив мокрое лицо между коленей, раскачиваясь взад и вперёд. Когда он заговорил, голос его звучал приглушенно, но в маленькой комнате различался достаточно ясно.
    – Никогда не думал, что люди такие жестокие.
    – Люди как люди, – сдавленным голосом ответила мать.
    Пашка ощутил сотрясшую его тело ярость, бурную и краткую, как удар.
    – Как же они все жили, после этого?!
    – Не знаю, – тяжело вздохнула мать. – Я бы, наверное, не смогла жить, вытерев ноги о чужую жизнь.
    – Люди злые, – произнёс Пашка.
    Он обнял мать, а перед его глазами продолжали мелькать подвижные руки старика Митрофанова, а левая, покалеченная, нежно гладила его по волосам, словно убаюкивала.

    В посёлке суетливый день иссяк, сменившись долгой осенней ночью. Где-то в темноте прогрохотал товарный поезд, и тишина осенней ночи снова вступила в свои права. Старик Митрофанов не спал, он лежал на боку, настороженно прислушиваясь к своему сердцу, дававшему уже перебои. В сознании старика укоренилось убеждение, что смерть придёт к нему неожиданно, и, ложась спать, он всегда думал об этом. Такие мысли не вызывали в нём тревоги. Ночью в постели он чувствовал больший прилив жизненных сил, чем в любое время дня. Бессонница стала его вечным спутником.
    Старику не спалось. С годами он приучил себя сидеть на стуле всю ночь напролёт; в эти часы он не спал и не бодрствовал. Наутро он чувствовал себя почти таким же свежим, как если бы проспал всю ночь. Шаркая тапочками, старик зашёл на кухню.
    – Пусть меня выстирают и выгладят… Пусть меня выстирают, накрахмалят и выгладят, – бессвязно бормотал он.
    В темноте старик не видел своих рук, и они успокоились. Он включил свет, сполоснул посуду, оставшуюся после его скромной трапезы. На чисто вымытом полу у стола оказалось несколько упавших крошек белого хлеба. Старик начал подбирать эти крошки, кладя их одну за другой прямо в рот. Руки его действовали с непостижимой быстротой. В ярком кругу света под столом коленопреклонённая фигура казалась фигурой священнослужителя, совершающего какое-то таинство. Нервные, выразительные пальцы, быстро мелькавшие над освещённым полом, напоминали пальцы отшельника, торопливо перебирающего чётки.
    Старик вышел на веранду, засунув руки в карманы потрёпанного пиджака, и устремил взгляд вдаль, через поля. Если бы вам пришлось побывать осенью в окрестностях посёлка, когда невысокие холмы вокруг облекаются то в жёлтые, то в красные тона, вы бы поняли меланхолическое настроение старика. Ему ведь было всего за пятьдесят с небольшим, но выглядел он на все семьдесят. Старый, усталый человек – он сбросил свой заношенный лапсердак и побежал через поле в рубашке. И на бегу он криками выражал негодование на убожество своей жизни, на убожество чужих жизней, на всё, что уродует жизнь. Старик продолжал бежать через поле, неистово размахивая руками, и издалека казалось, что он машет крыльями, чтобы взлететь, подняться над землёй, над всей её суетой.

          

   

   Произведение публиковалось в:
   «АМУР. №08». Литературный альманах БГПУ. Благовещенск: 2009