Вы останетесь за нас

      Зимой в начале тысяча девятьсот тридцать восьмого года в «Горном пахаре» состоялось отчетное собрание, которое продолжалось двое суток и закончилось веселой шумной гулянкой. Теперь, когда все было распределено по трудодням, когда появились запасы и выпало бесхлопотное время, многие либо принимали приезжих гостей, либо отправлялись куда-нибудь проведать» родственников.
     Запасясь сеном и дровами и переждав затяжной буран, собрались в дорогу и Иван с Катериной. Идти им было километров с восемьдесят по санной малоезженной дороге и, чтобы сократить да облегчить путь, они взяли с собой лыжи. Иван по охотничьим своим приметам через тайгу вывел Катерину на торную дорогу в тот же день, а дальше лыжи не потребовались и спрятаны были под приметной пихтой для обратной дороги.
     Еще раньше слышали меньшие Осокины, что бабушка Саломея живет теперьна прииске, где собралась, почитай, вся ее родня - сын Саня с женой и ребятами, дочь Глаша с мужем и ребятами, дочь Дуня с мужем, детьми и внуками да еще вдовая сноха Елена, которая была за старшим сыном, а у нее - дочь да сын. Так что у Генки, Лешки и Федюшки есть там и дяди, и тетки, и двоюродные сестры и братья.
     Домой Иван с Катериной вернулись через неделю, и по вечерам Катерина рассказывала, как живут люди на золотом прииске. Оказывается, там работают только по восемь часов в день и через каждые пять дней - выходной. Работа, правда, нелегкая, не всякий выдюжит, -но живут люди хорошо, крупчатку едят, масло с сахаром покупают, спирт пьют и носят широкие штаны. На прииске работают круглый год, и зимой и летом, и чем больше воды, тем лучше. На зиму тепляки рубят и печки в них ставят. Катерина ходила смотреть: прямо из тепляка, где промывка стоит, глубокая канава идет, крепи стоят, а верх закрыт пихтовым лапником. Снег выпал и закрыл все наглухо. Теперь по канаве идешь, как по сеням, свечки горят, чтоб светло было.
     А в Стародубовке меж тем жизнь шла своим чередом: кто ездил на луга по сено, кто в лес за дровами, кто - на выжиг извести, кто ладил сани да телеги и заготовки к ним, кто чинил плужки, сбрую и ручной инвентарь. Иван Осокин с утра становился на лыжи и отправлялся по своим путикам в тайгу промышлять. Время от времени он просил коня и ездил сдавать пушнину либо в Калташ, либо в Старую Барду.
     Вечерами отец с матерью все чаще вели малопонятные разговоры о метриках и справках, о паспортах и снятии с учета. Потом, вовсе как-то неожиданна, было объявлено, что Осокины уезжают на золотой прииск. Вот те раз!
     А ребята привыкли к Стародубовке, и, казалось, лучшего места на земле быть не может. Да и дедушка с бабушкой, с Пронькой, Тимой и Сережей скоро переедут сюда же. Зачем же уезжать? Где же будет гак, как здесь? Речка Илица, остров, где игры всякие были, веселый яр, вдоль которого избы стоят, горбатый мост над Илнией, конный двор, кузня, огороды, пихтачи, сог-ры, озерушки... А школа в Калташе, а друзья-приятели?! Даже девчонок Ложковых жалко покидать. Они теперь не такие, как раньше. То все дразнились да жаловались, а то стали вроде бы даже заигрывать. Идут мимо и обязательно поздороваются, как большие. «Здорово живете, ребята! Возьмите нас поиграть». И уже не однажды вместе бегали играть. Правда, теперь такие девчонки, как Ложковы, все меж собой табунятся. Они своей стаей бегают, а ребята - своей. А как повстречаются, кто-нибудь кому-нибудь подмигнет, опять же понарошке. И есть в этом баловстве и запретное что-то, и особое дружеское отношение, и какое-то сладкое предчувствие. Хорошо, когда подмигнет Шурка Ложкова или Тайка Казанцева.
     И вот - уезжать... Зачем, чего еще надо? В колхозе теперь и хлеб есть, и скотину все держат, и обуть-одеть есть чего. И вот - уезжать...
     Мать с отцом замечают, что ребятам неохота покидать Стародубовку. С Федюшкой им проще. Тог от радости аж трепыхается. Насулят ему всякой всячины, вот он и рад. Но постепенно и Генка с Лешкой начинают привыкать к мысли о переезде. Переезжать надо потому, что мать не может больше работать на колхозных работах - животом мается. А бабы не верят, болтают всякое. Да разве же Катерина сидела бы дома? Работать она всегда любила и дальше работала бы не хуже мужиков. А на прииске можно жить как домохозяйке и, может, через год-другой хворь пройдет. Тогда видно будет, работать или нет. Можно бы и здесь сидеть, справки от врачей на руках, да отцу одному-то не поднять всех. Кроме самого еще четыре рта, а едоки все хорошие. Да еще всех учить надо. Тут только в Калташе школа - четыре класса, а на прииске семилетка. Неохота, чтоб ребята неучеными оставались. У самих грамоты нет, так пусть хоть они по-хорошему учатся. Да еще вот что: на прииске разрешается на собственной лошади работать. А кто с лошадью - всегда заработок. Думает купить лошаденку и Иван.
     К весне Осокины продали избу, корову, кур, овечку, пчел да еще кое-чтогго мелочи. А скамейки, стулья, бадейки, мучной ларь, пустые ульи за так соседям отдали.
     Однажды, после недельного отсутствия, Иван Осо-кнн появился в Стародубовке на собственном одноглазом мерине - Савраске, запряженном в таратайку, или, вернее, в широкий ящик на двух колесах. Уложились, попрощались с соседями и - в путь. Заехали к дедушке попрощаться.
     Жаль ребятам заимку родную, жаль Стародубовку и ребят тамошних. Думы тревожные. В школе недоучились, впереди неизвестность...
     Скучно и Сереже. Он уже совсем парнем выглядит, красивый и гармонист первый. Самое время погулять бы ему перед армией. Вечерами Сережа выходит на крыльцо, садится на лавочку и долго играет на тальянке. С гордой завистью смотрят на него маленькие Осокины. Вот какой Сережа! И они сами вот так поскучать не прочь. Красиво это и загадочно. Стоит одинокий дом в густом лесу. А в доме том живет добрый молодец Сергей Осокин, и рвется душа его на свободушку, за леса и горы, погулять, потешиться и суженую встретить. Но нельзя ему. Нельзя бросить отца с матерью и брата больного. И сидит он, опустив чуб волнистый над самой гармошкой, и всю душу в чудных ее звуках выказывает. И льется, льется музыка - тоскливая и удалая, нежная и грустная. А тайга вечерняя стоит затихшая - заслушалась. Заслушались звезды и месяц, заслушались звери и птицы. Если в такой вечер отойти подальше от заимки, то сразу не поймешь, в какой стороне гармонь играет. Вкруговую по лесам, по логам и косогорам эхо Гуляет, от горы к горе качается, меж лесин переливается, рассыпается, в разные стороны расходится и опять сталкивается, сливается, валом катится и долго еще не затихает, когда гармонист уже мехи сомкнет и сидит, задумавшись и не двигаясь.
     В такие вечера у Генки в душе пробуждается предчувствие чего-то светлого, чудного, прекрасного, которое предстоит испытать ему там, куда поведет его жизнь. Сердце замирает, сладко тоскует и радуется. И всегда удивляется Генка, отчего такая чуткая и гулкая тайга вокруг заимки. На любой звук, как живая, откликается. Может, потому, что, кроме одного дома, нет никакого жилья рядом, а может, просто такая тут местность чуткая.
     Двухколесный возок медленно катится по весенней степи. Проехали километров с двадцать и заночевали в степной деревушке, наполовину татарской, наполовину русской. Ут-ром встали рано - еще туман держался и деревни не видно было. По холодку, до восхода солнца успели проехать скотные дворы - пустые и раскрытые для просушки, - веселую пасеку с разноцветными ульями, длинную гряду тальников и черемух, окруживших ключевое озерцо, и стали подниматься на увал по черной как деготь дороге, исцарапанной боронами и испе-чатанной тракторными колесами. Тут взошло солнце, потеплело, туманы ужались, попрятались где-то в глубине логов, и открылись дальние увалы, округло сглаженные и чистые, и оттого, что их было бесконечно много, похожи были они на большие ленивые волны. То были предгорья степного Алтая - плодороднейшие земли. В логах ярко зеленела молодая, невпроворот густая травка, а бока и спины увалов там и тут чернели пахотой. Когда же успели столько напахать?!
     Светит солнце, над увалами играет легкое марево, а в ясном, не по-таежному просторном небе, то вздыма ясь, то припадая к земле, звенят жаворонки. Катерина старается развеселить .ребят, чтоб не так им тоскливо было уезжать от родных мест, то и дело она что-нибудь рассказывает. Сейчас она объясняет, что пашут здесь еще с осени - зябь называется. Теперь только боронят да сеют. А еще есть такая пшеничка, которую под зиму сеют и она всех раньше потом в колос идет.
     Далеко на ровном и пологом косогоре виднеется трактор. Черный, как земляной жук, маленький издали, а гулу - на всю утреннюю степь. Трактор целик пашет.
     Много солнца, все открыто и обозримо. Может, вой там, где синие увалы переходят в голубые, и почти сливаются с горизонтом, стоят большие города и текут могучие реки. Недаром белеется что-то. Нет, то облака. Они плывут сюда. Все ближе облака, все явственней из легкого утреннего тумана проступают их розовато-серебряные края. Вот они уже проплывают над головой. Кто вы такие, откуда и куда путь держите, - как бы спрашивают они и уплывают в ту сторону, откуда едут Осокины. В Той стороне Стародубовка и дедушкина заимка, там, на горизонте, еще различимы темные пихто-. вые леса, там осталось все, что сделало ребят Осокиных такими, какие они теперь есть. Передайте, облака, поклон родной сторонушке и скажите всем дорогим людям, что ребята Осокины живы-здоровы и вот тут шагают по дороге.
     .Катерина по-прежнему идет с разговорами. Часто она наклоняется к пахоте, берет горсть земли и любуется. Черная, жирная земля.
     - Земелька-то, земелька какая! Вот она, степная земля-матушка! - и нюхает землю, как будто это пряники.
     И Генка с Лешкой нюхают. От земли идет чуть горьковатый, отдающий потом и хмелем терпкий могучий запах тлена, корневищ и вешних соков.
     В седловине степного увала увидели полевой вагончик, окруженный чумазыми бочками и лагушками, а рядом все было разъезжено тракторными колесами. Тут начиналась совсем свежая пахота и запах от земли был еще сильнее. На черных, лоснящихся пластах там и тут золотились луковицы саранок.
     Иван остановил возок, и все пошли по пахоте собирать саранки. Вытирали их кто о что и ели, отламывая зубцы, похожие на чесночные.
     И опять~скрппит, катится двухколесный возок. Генка с Лешкой по сторонам рыскают, а с ними и белогрудая собачонка - Герка, которую отец выменял па Полкана. Тут па степных увалах недалеко от тайги растут те же съедобные травы,-что и а лесу. Русьинки, шкерды, петушки... Ели их, ели Пенка с Лешкой, аж все губы черные. Отец остерегает. Хватит, мол, а то облопаетесь, брюхо заболит.
     А мать все степью любуется. Где-то там вон, километров двадцать отсюда, ее родная деревня Малиновка. Когда Генка с Лешкой идут рядом, она все про степь рассказывает. Вот видите, как дружно растет тут трава. В лесу она разно растет. На солнцепеках теперь уж вот какая! А в подсеверье только отрастает. А здесь сплошной ковер из цветов и зеленей. Здешняя земля ровно траву гонит, и вызревает она раньше, чем в тайге. И для скотины она съедобней и сытней, и сено из нее запашистое, доброе.- Иное сено даже с ягодой земляникой бывает. И помнит она, как в детстве, бывало, бегали за возами с сеном и ягодки из- них выбирали вместе со стебельками и листочками. Зима, холодно, а ягодка ласковым теплым летом пахнет.
     И здесь вот, пройдет с месяц-полтора, на всех солнцепеках красно будет и над степью устоится запах земляничного сена.
     Хорошо она про степь рассказывает. И сначала не так уж привлекательная, степь все больше начинает нравиться. Да ко всему, оказывается, тут комаров не бывает и скотина пасется; как у Христа за пазухой. Вот она какая. Алтайская степь!
     Отец идет за возом раздумчиво и молча, а на взвозах бодро и отрывисто покрикивает на Савраску. «Эге-е-ей, шевелись!..» Федюшку укачало, и, свернувшись калачиком, он дремлет где-то внутри воза, под материной шалью.
     Дорога длинна, обо всем поговорить, подумать успеешь. Генка с Лешкой поговорят, поговорят и о чем-нибудь думать начнут. Сегодня они должны доехать до большой реки, какую в жизни не видели. Бия-река. Из Телецкого озера бежит. Отец сказывал: озеро это девяносто километров в длину. И верится, и не верится. Неужели столько воды бывает? Неужели и впрямь Бия за тыщу Калташек да Илиц будет? Значит, вот в такие реки и бегут все речки, да ручьи, да вода снеговая. И еще вот о чем думают ребята: когда проезжали Кал-таш, отец забежал в школу и скорехонько вышел со справками о том, что Генка и Лешка второй класс закончили. Да как же так? Еще с месяц ходить оставалось. Другие ходят еще, а им уже справки дали. А вдруг там, на новом месте, поймут сразу. «А-а, голубчики! Справочки-то у вас того...» Но отец и мать вполне довольны. Учительница сказала, что они, ребята Осо-кины, успевающие и можно считать их в третьем классе. Оно, конечно, и так может быть. Но душа неспокойна. Мало ли что...
     К вечеру, одолев множество степных перевалов, логов и ложков, спустились в широкую долину, заросшую сосновым бором. Генка с Лешкой еле ноги волочили. Савраска - тоже. Бодрыми были только Федюшка, сидевший на возу и дремавший время от времени, да Герка, которая, как и прежде, рыскала по сторонам в поисках пропитания.
     Сосны ребята впервые видели и, как ни велика была усталость, то и дело сворачивали с дороги, подходили к соснам, щупали кору, заглядывали в вершины, отколупывали золотистые бусинки смолы. По сравнению с пихтами была в соснах какая-то веселая приветливость и легкость, а в корнях у них было сухо и уютно.
     Уже смеркалось, когда заехали в самую глубину бора, и чем дальше ехали, тем мощней становился непонятный шум, похожий на гул тайги перед бураном. Если бы дул ветер, было бы ясно, что это сосны шумят. Но в том-то и дело, что ветра не было. - стоял тихий, мягкий вечер.
     - Бия шумит, - сказал отец,
     Да. Это шумела река, а в бору широко отдавалось.
     В бору же, на краю деревни, и ночевали. Савраску стреножили и отпустили пастись. Между возом и соснами натянули брезентовый полог, а под ним раскинули потники. Вот и дом, и постель. В ведре сварили картошку. Мать сходила в ближнюю избу за молоком. Поужинали и - на боковую. А Герка, будто она дома была, всю ночь перелаивалась с чужими собаками да отпугивала бродивших в бору телят.
     Бию увидели утром, когда уложили, увязали воз и проехали еще с полкилометра к парому. Вот она какая! Широкая, блескучая и страшная в своем бешеном, шумном течении. Зрелище прекрасно. Непокорная, никому не подвластная стихия. Восторг, отраду и страх почувствовали ребята. Наверно, каждая волосинка удивленно приподнималась и трепетала.
     Вода была прозрачна и родниково холодна. И русло, и берега были усыпаны каменными шарами и окати-стой галькой. Такие красивые, гладкие камни и камушки Генка с Лешкой видели впервые. Не прошло и пяти минут, как их карманы были набиты разноцветными, похожими на оладуши, галечниками, и штаны пришлось держать обеими руками.
     Пока подхрдил паром, ребята бросали в реку камни и палки, привыкали к большой воде и смелели. Вот на самой быстрине выметнулась рыбина. Курился туманчик, плескались волны, солнце дробилось в воде, и вдруг шумный всплеск, радужный полукруг - ив центре его наискосок уходит в глубину серо-золотистое полено с малиновым хвостом.
     - Тайменчик играет, - сказал отец, стоявший тут же у воды и куривший трубку, - ишь, хариусками завтракает...
     Генка с Лешкой хоть и старались не мешать отцу, а не вытерпели, стали про тайменя расспрашивать. И отец, не очень, правда, подробно, объяснил, что таймень сильная, красивая и быстрая «тварина». Питается рыбой, лягушками, мышами и даже белками, если они по воде плывут. Может проглотить и небольшую утку, если та зазевается. А вырастает до трех пудов весом, а может, и больше. Кто и когда их ловил да удерживал, самых больших-то?
     Потом они разглядывали паром. На берегу наклонно от воды закопаны толстые смоляные бревна, к которым привязаны канаты, как бы тянувшие от реки большой-пребольшой столб, стоящий ближе к воде. От этого столба к такому же на той стороне шел толстый канат, а по нему колесико-ползунок бегало. Паромщик ставит паром чуть наискосок, и сама вода теснит его в ту или другую сторону. Это уж как поставишь. Река быстра. Ползунок почти непрерывно бежит по канату, вода шумит и пенится меж баркасами, на которых держится паромный настил. От парома густо пахнет смолой, дорожной пылью и лошадями.
     А вот и другой берег. Съехали, прогремели по дощатому настилу, захрустели галькой и булыжником. Отец говорит:
     - Вот такой бы камень в большие города - улицы мостить. А тут его вон сколько! Задарма лежит.
     Весь день ехали бором. Свежо и вкусно пахло смолой, то и дело есть хотелось. Отец про то же говорил: бор всегда аппетит нагоняет.
     А мать опять рассказывала. Раньше она жила у кого-то в няньках да прислугах. А рядом бор стоял. Когда начинались грибы, она часто бегала в бор с лукошком. И как любо было, когда найдешь целую грядку груздей. Стоят груздочки, хвою и листву шляпками приподняли, и как будто мосток получается. Сразу не увидишь, а как присмотришься - вот они! Разгребешь аккуратненько, и в глаза тебе фарфоровым блюдечком груздок глянет...
     Мать и про ягоды рассказывала с таким же любованием, и про рыбалку на удочку - какая она была охотница удить, - и про то, как на масленку катались с горы, и про всякую работу, которая ей глянется. И когда Генке с Лешкой, бывало, неохота работать, она всегда что-нибудь такое рассказывала, и получалось, что шибко хорошее бывает настроение, когда работу вовремя и хорошо сделаешь.
     Опять ночевали в бору на поляне, меж черемух. Опять вечер был благостно мягок и ароматен. Пахло бором, черемухой, папоротником, смородинным листом и еще чем-то ягодным и травяным. Там и тут считали чьи-то годы кукушки, где-то подавали голос полусонные галки, и бог знает сколько еще разных пташек напевало до самой полуночи. Никогда, кажется, не спалось с такой радостью, легкостью и сладостью, как здесь, в бору, после трудной дневной ходьбы. До этого самым упоительным казался сон на чердаке избы или сарая, где пахло клеверным сеном, вениками и сухими пчелиными сотами в старых рамках. Но тут... Даже подумалось, как все же хорошо живется цыганам, которые каждый день ночуют где-нибудь в поле, в бору, на берегу реки, варят картошку, сидят у костра и поют спои кеспи.
     С утра проехали страшные горы - Ожи, почти отвеснo спускавшиеся к Бие. По крутым, каменистым их бокам, то утыкаясь в самую вершину лога, то опять выходя на мысы, постепенно забираясь вверх, а потом так же спускаясь вниз, лепится копаная дорога. Еще до того как въехать на Ожи, отец пристращал: мол, с этих гор прямо в реку, в страшную глубину сорвался гру-еовик, и остались от него одни дребезги. Да еще слетел почему-то трактор-колесник и тоже, конечно, разбился. Теперь все должны были идти, прижимаясь к горе и не смея подходить к обрыву, под которым на стосаженной глубине шумела река. Федюшку сняли с воза, и он топал у самого горного борта, держась за материну руку.
     И все же раза два Генка с Лешкой изловчились заглянуть вниз. Голова не закружилась, но обнесло, откачнуло назад и в пятках как иголками кольнуло. Что ни говори - высота страшная и камень па камне.
     Миновав Ожи, по мосту переехали речку Ушпу, похожую здесь на Илицу. Проехали длинную деревню Дмитриевку, где сельсовет был и школа-десятилетка. Отец сказал: когда семь классов закончат Генка с Лешкой, то вот сюда в восьмой, в девятый и в десятый классы ходить будут. В общежитии жить придется.
     За деревней свернули в бор налево, а за бором вброд переехали опять ту же Ушпу. Берега и дно были галечные, и Генка с Лешкой долго тут присматривались ко всему: а вдруг золотинку найдут.
     Потом дорога пошла по логам и луговинам, на которых зеленела рослая трава, цвело множество огоньков, кукушкиных слезок, кандыка и калужницы.
     К вечеру справа показался широкий лог, изредка уставленный высокими кедрами. В вершине этого лога жил дядя, Никон Тимофеевич Вдовин, женатый на Ка-терининой сестре Авдотье. У Вдовиных есть дочь Тонька, такая же, как ребята Осокины, по возрасту. Старшая их дочь Шима замужем, у нее есть ребятишки - ровесники Генки с Лешкой. К ним они в гости ходить будут.
     Лог этот называется Истоминским. В истоках его тоже было золотишко, но теперь все навалились на Новую Ушпу.
     - А вот и Хохлацкое. Вот здесь вы будете учиться. Вон школа.
     К Хохлацкому с востока опять выходил широкий лог. Это и была Старая Ушпа, заселенная кержацкими Зи-имками с пасеками, поскотинами и пашенками, сделанными вручную.
     От Хохлацкого ехали уже по Новой Ушпе - не очень широкому логу, с обеих сторон которого вздымались довольно высокие, то лесистые, то голобокие горы с кустами рябинника, тальника и черемушника.
     Наконец показался и сам приисковый лог - весь изрытый, извороченный, покрытый каменистыми отвалами. Лог тянулся с севера на юг, а по дну его, меж старыми отвалами, уже заросшими травой и кустами, текла речушка, рыжая и густая от мути. Где-то вверху «старались», мыли золото. И казалось, нет никакого соответствия между этой грязной водой и самым дорогим металлом - золотом. Все было слишком обыкновенно и серо. Вот тебе и золотые прииски!
     Отец и мать оживляются. Доехали, слава богу, ладно. Теперь уж на месте, почитай.
     Таратайка громыхает по камням. Из гор сочатся ключики. Светлые, они впадают в мутную речушку, и тоненькая ясная струйка, угасая, тянется вдоль бережка. Это чем-то похоже на растерянную улыбку ошибившегося ребенка.
     Ребята впервые видят настоящие кедры. На открытых местах ветви у них могучие, раскидистые и начинаются почти снизу. В густом лесу кедры высоко идут голым стволом, и лишь поднявшись над вершинами других деревьев, как крылья, расправляют ветви вширь. Дремно-густые, дымчато-зеленые кедровые кроны-купола виднеются и в логах, и на склонах, и на хребтинах гор. У Генки ноет сердце, когда глядит он на могучие эти деревья. Гордые, высокие, неприступные. И то ли от зависти к ним, то ли от сознания своей слабости и малости перед ними становится тоскливо. Может, то же чувствует и Лешка, да разве вот так запросто это выскажешь? А ведь на них, на кедры-то, говорят, забираются на самые вершины. Да еще, говорят, раскачавшись, перепрыгивают с вершины на вершину. Эх, есть же удальцы! Когда-нибудь залезет на кедр и Генка Осо-кин.
     На другие деревья ребята давно уж лазили. На пихты, например. Нарвешь пихтовых шишек, а потом насадишь на прут и бросаешь далеко-далеко, аж со свистом. А сорвется да залепит кому, так брызги только. Но это бывает редко...
     Таратайка останавливается возле приземистой, по-барачному рубленной избы. Небольшая лужайка-полянка, кругом горы, леса, лога глухие. А вся заимка - дворов в десяток, да и те разбросаны как попало. Вот и приехали Осокины обживать новое место.


     Старожилы говорят, что раньше прииск был богатый - по золотнику на лоток брали, а теперь уж не то. Однако до коренного золота никто пока не добрался, оно ушло куда-то в сторону.
     Заимка, где живут теперь Осокины, называется Федотовской. Самих основателей ее уж нет в живых, но жива еще старуха Федотиха, сухая, жилистая, кривоногая, с красивым татарским лицом, смуглым до черноты. Глаза у старухи большие и черные, как уголь, и всем кажется, что скрыта в них большая тайна, то есть старуха знает, куда ушло золото, но никому не говорит и скажет, может быть, только перед смертью. Осокины называют старуху сватьей, потому что замужем за ее сыном Шурой Катеринина сестра Глаша. Тут, на Новой Ушпе, и на Истоминском, у Осокиных много родни собралось. Резуновы, то есть дядя Саня с теткой Дуней да с детворой - Афонькой, Стешкой, Манькой и Солькой, тетка Елена с сыном Филей да с дочкой Ма-русей, Вдовины, то есть дядя Никон с Авдотьей, да с дочерями, да с внуками, у которых уже другая фамилия - Шипуновы. Федотовы, то есть все федотовские братья и сестры. Да вот еще Осокины. Все вроде бы свои, но Генке с Лешкой своими по-прежнему кажутся только дедушка с бабушкой, да Сережа, да Тима, да Пронька, да Дина, да Нюра, да дядя Яша, да Кузька, который в последнее время больше к Осокиным тянулся, чем к Жигановым. Но они теперь были далеко отсюда - два дня ходу.
     Пока что Осокины подселились к тетке Глаше с дядей Шурой. Изба просторная, без единой перегородки, открытая, с низким потолком, большими щелями, маленькими одинарными окошками и широкой глинобитной печью. Теперь жили в ней четверо Федотовых - у тетки Глаши родились Валька да Полька, - пятеро Осокиных да бабушка Саломея, которая у Глаши нянчилась с маленькими. Так что тесновато было. Спать ребятам приходилось в переднем углу, под иконами бабушки Саломеи. Бабушка на ночь залезала на печь, а Иван с Катериной стелились средь пола. Кроме того, к дяде Шуре то и дело заходили ночевать приискатели с соседних заимок, и бывает иной раз, что в избе ступить некуда и храп стоит во всех углах. За день наработаются на земляных работах и спят до утра непробудно. Ко всему этому Генка с Лешкой привыкли, и даже интересно бывает, когда разные люди ночевать заходят. А вот к Вальке с Полькой никак- привыкнуть не могут. Горластые они, уросливые. За стол сядешь, как полагается, в свою очередь, и они - туда же. Первыми лезут в чужую тарелку. Кормят их, кормят, а они все недовольны. Ну, маленькие, конечно, их понять и простить можно, а можно и отца с матерью да бабушку упрекнуть - не учат как следует. Ведь вот Генка с Лешкой, сколько помнят себя, никогда к чужому столу без приглашения не лезли. Время и место знали.
     Но, в общем-то, жизнь шла неплохо. Ивана Осокина в старательскую артель вместе с Савраской приняли. У кого лошаденки есть, те хорошо зарабатывают - больше забойщиков. То пески подвозят к промывке, то лес на крепи. Так что в первую же получку Осокины купили муки-крупчатки, сахару, масла, бутылку спирту и огненно-желтого вельвету на штаны и рубахи Генке с Лешкой.
     Местность тоже начинает приглядываться. Заимка стоит в вершине Новой Ушпы, в том месте, где узкая глубокая долинка, как дерево, сразу на три лога ветвится. Вообще тут за каждой горой свой лог тянется. Малиновый, Зимний, Косоротовский, Рязановский, Безымянный, Старая Ушпа, Новая Ушпа, Сегелек... Если лог глинист, ручей пробивает глубокое русло с частыми ямами, илистыми выносами, обвалами и завалами из подмытых лесин и всякого мусора. Он то затихает в какой-нибудь подпруде, то льется в яму и бубнит, как в бочке. К зиме такой ручей иссякает, зато весной шумит хмельно, буйно, распирает его от полноводья.
     Если же лог каменист, то ручей светел и говорлив, вода холодна, и вкус у нее свой, своему месту соответственный. У такого ручья есть узкие горловинки и водопады, перекаты и разливы-плесики. Как бы ни мутили его старатели, а к утру он очищался, светлел и глядел глазами новорожденного.
     Есть ручьи и речушки, которые никто никогда не мутит, разве только медведь сядет охладиться и от нечего делать поскребет по дну когтями.
     Ручьи-речушки называются так же, как и лога, по которым они текут.
     У Генки с Лешкой работы пока никакой, только по утрам отец посылает их в лес отыскивать Савраску да пригонять на заимку. И ничего бы, да высокая лесная трава по утрам больно уж росиста, весь вымокнешь, и комаров много.
     У дяди Сани тоже есть лошадь - Карюха. И в лес чаще всего Осокины отправляются с Саниным Афонькой. Тот здесь живет уже лет шесть и все лога знает. Годами он изрядно старше Генки - держится уже как настоящий приискатель: по воскресеньям носит широкие галифе, сапоги-вытяжки с подковками, сатиновую рубаху. И чуб намасливает. Но в будние дни Афонька почти каждодневно бегает с лотком по отвалам да шарится возле чужих промывок. И глядишь, принесет золотишко.
     Парень Афонька ушловатый, задиристый, нахрапистый и этим заметно гордится. Да еще Афонька хочет казаться настоящим парнем, какие с девками крутят и меж собой дерутся.
     Когда Осокины знакомились со здешними ребятами, то на полянке перед избой дяди Шуры Афонька борьбу учинил и шибко гордился, что его сродный брат Генка Осокин всех поборол. Сначала и Афонька вроде признавал верх за Генкой, а потом стал нахальничать и налетать вовсе не по правде. «И-ехты-и-и-и!» - залихватски орет Афонька и со всех ног бросается на человека. Бывает, что сразу же с ног собьет или страху такого нагонит, что человек сразу сдается, а бывает, и самого уложат. Тогда Афонька пускает в ход кулаки, бьет по чем попало. «Я нервенный, - говорит, - если кто за живое заденет - могу решить до смерти. Прошу это иметь в виду». К тому же Афонька родня, все-таки брат сродный. Да оно и впрямь Афонька нервный. Говорят, мать его довела, тетка Дуня. Она то добрая бывает, то бушует, как раненая медведица. Когда отучала Афоньку курить, так на мороз раздетого выбрасывала, в темную холодную кладовку запирала и пальцами в горячие угли совала, так что руки у Афоньки в пузырях были. И вообще, не очень сладко жилось Афоньке. Он хотя и первым родился, по братьев у него не г, помогать некому. После него с большим перерывом пошли сплошные девчонки. Мелюзга. Своевольный Афонька, а его порют, в страхе держат. Оттого, должно быть, и сам характером в мать пошел. Да еще хитрый маленько.
     Генку с Лешкой пока не посылают стараться. Говорят, малы еще, спину надорвете. Года через два - другое дело. И огорода у Осокиных пока нет. Вот и бегают они по заимке да по логам окрестным. Узнают, знакомятся. Глянется им ходить по каменным речушкам. Течет, шумит ручей, и вроде он друг тебе, разговорчивый, завлекательный. Сколько непохожих извивов, уступов, быстрин и заливчиков. Сколько красивых песков и камушков! Ручей по камням переливается, вспыхивает, мельтешит солнечно, и кажется, бегут тебе под ноги бисер да изумруды, жемчуга да серебро. Вот вырастут ребята, разузнают все как есть, научатся тому, что другие не знают, и откроют то самое коренное золото.



     Катерина разбудила Генку с Лешкой и напомнила, что сегодня идти к дяде Никону на Истоминский. На этой заимке Осокины уже были - ездили на Савраске всем семейством в гости. Там Генке с Лешкой все поглянулось, а больше всего - ребята Шипуновы, у которых имелась гармонь-тальянка с белыми, ровно костяными ладами и пуговками.
     А дядя Никон - мастеровой человек, столяр да плотник. Избу себе изладил самую лучшую на заимке. Срублена она у него из кедровых бревен, гладко обтесанных и стружком струганных. Высокая, с теплым чердаком, с наличниками и большими сенями. И цветом она от всех отличается - яркая, как яичный желток, потому что кедровая. Раньше на Истоминском ключе сплошь кедрач стоял. Потом он сильно выгорел и осталось много сухостоин и валежин. Из сухого этого кедрача и построил Никон свои хоромы. Кадки, ушаты, корыта, сель-ницы, лавки, табуретки и прочие поделки тоже кедровые, и оттого, в избе стоит приятный свежий запах. Рядом с избой - амбарчик, погребушка, крыша на столбах, баня у речки. Под крышей дядя Никон столярничает и бон-дарничает. Потому и похоже тут на то, как бывало у дедушки Федора Романовича. Потому и глянется Генке с Лешкой.
     Но не весь кедрач выгорел на Истоминском. В под-северьях да на топких местах, возле речки, уцелел. Любо смотреть, как над лесом вздымаются мохнатые дымчато-зеленые шапки великанов кедров. И печальными кажутся широкие полосы и поляны, уставленные черным сухостоем и горелыми пнями. Впрочем, могучий дудник, кипрей, пырей да хмель, вьющийся чуть не до половины сухих лесин, заметно оживляют картину лесных гарей.
     Уже истекал август. На кедрах заметней становились шишки - сизо-бурые, округлые, веселые. В ложках и на косогорах виднелись стожки и копешки сена. Возле заимок на склонах пестрели заплаты и заплатки копаных пашен, засеянных чумизой, ячменем или просом. Эти пашенки - подспорье к приискательскому заработку.
     Лешка и Генка в своих огненно-желтых вельветовых штанах и рубахах, как только подсохла роса, зашлепали босиком вниз по Ушпе. Дорога знакома. Сначала будет Ощеуловская заимка, потом - Сухановская, потом - Калечкина, потом Соломинская, потом - село Хохлацкое, где школа строится, потом пройти с километр и свернуть влево по Истоминскому логу. Здесь будет Черновская заимка, потом - Фроловская, потом - Буриловская, а чуть дальше и та заимка, где живут Вдовины и Шипуновы. На семи километрах пути - восемь заимок да одно село небольшое. Каждая заимка своей поскотиной огорожена. В поскотинах коровы, телята и лошади пасутся. Так что идти не скучно.
     До поворота на Истоминский дорога идет на полдень, а по Истоминскому - на восход. Надо перебрести три маленькие речки да одну большую. Речка эта - та самая Ушпа, которую по мосту переезжали, когда на прииск ехали. Глубины на броде - выше пупка было. Тут разделись, одежку на голову - и побрели. Только успели выбраться и одеться, как незнакомая тетка показалась. Подошла и любопытствовать стала. Какие, мол, вы смелые, одни ходите, славненькие, да откуда, да чьи. Пришлось отвечать. Тетка хорошая. Орехов кедровых дала.
     Все заимки ладно прошли, а на самой последней бу-риловскпе ребята дразниться начали и камнями кидаться. Человек десять набралось. Одни побольше Осоки-ных, другие поменьше. На заимке, видать, гулянка начиналась, мужики возле изб стояли нарядные. Те, что помоложе, смеялись, глядя, как ребятня свару затевает, а один пожилой дяденька взял прут да пригрозил своим. Перестаньте, мол, а то как волью, так до мокров-киного заговенья помнить будете.
     Когда вышли за поскотину, Лешка сказал:
     - Назад пойдем, опять кидаться будут.
     - Конечно, будут, надо бы придумать что-то.
     - А что придумаешь? Придется отбиваться.
     - Камней в карманы наберем.
     - Был бы пугач...
     - За пугач влетит.
     - Может, прямушкой пойдем, через Старую Ушпу?
     - Прямушкой! А ты ходил по ней?
     - Нет.
     - И я нет.
     - Ладно. Не будем трусить, - сказал Лешка.
     - Ладно. Так тому и быть.
     Испортили настроение буриловские вертоголовые. Ни в жизнь ребята Осокины так не встречали прохожих. Надо наоборот, по-хорошему. Кто такие, как зовут? И самим назваться бы, домой позвать, пообедать. А тут... Чужие, видишь ли. Зачем по нашей поскотине ходите? Ну ладно, ладно... Посмотрим еще!
     У Осокиных был договор попросить у Шипуновых удочек да на обратном пути половить хариусов. Когда шли по Истоминскому, а дорога к речке подходила, так почти в каждом омутке видели, как мелькают хариусы. Но буриловские... Гнаться будут, камнями кидаться. Не дадут рыбачить.
     Дорога идет меж высокой травы - всадника скроет. Там и тут сочатся ключики, топорщатся камни и камушки, тянутся могучие корни старых кедровых пней. Там, где упали кедры, выпилены широкие - чтоб на телеге проехать - чурбаки.
     Из травы ничего пока что не видно. Но уже слышно, как поют заимские петухи. А вот показалась и крыша избы дяди Никона. Вот и речка Истоминка. С берега на берег лежат бревенчатые переходы, и жердина меж кольями - поручни. Дальше - хорошо натоптанный лужок с мелкой лапчатой травкой, а на лужке Илька да Кирьян Шипуповы, да незнакомые девчонки в лапту играют.
     - Вы посмотрите, кто к нам иде-е-ет!.. Кирьян первым увидел Осокиных.
     Все по ручке здороваются, по-взрослому. А раз по ручке, значит, друзья закадычные. Да еще сваты, и есть в этом смешное что-то н приятное.
     Кирьян Генке ровесник - толстощекий, слегка конопатый крепышок с толстыми пальцами. Если он врастопырку положит пальцы на живот и шевелить начнет, очень смешно получается. Илька года на три старше, форсун и на девок, как Афонька Резунов, поглядывает. И частушки поет, и на тальянке маленько играть умеет. Оба они дяде Никону внуками приходятся. Его дочь Шнма - мать ихняя. А отец - Яков Шипунов.
     Ну, сначала в лапту играли, потом к дяде Никону пошли и к тетке Авдотье. Дядя Никон в огороде был. Там у него с десяток ульев стояло. Мед качал.
     - А-а, племяннички пожаловали! - сказал он. - Сейчас медком угощу.
     Говорят, дядя Никон был шибко сильным человеком. В матросах служил. Раньше слабых туда не брали.
     - Сейчас, сейчас, ребятки. Пчел поберегитесь, руками не машите. Они у меня не любят, когда мельтешат.
     Через полчаса Осокины и Шипуновы сидели в прохладной избе за широким кедровым столом.
     В этом доме всегда был хороший хлеб, шанежки, каша, мед, творог и молоко. Реже - курочка в супе или рябчик. Но главное, конечно, мед. Генка с Лешкой давно уж не едали меда, особенно такого - с вощинкой, в сотах. А сейчас его стояла целая деревянная чашка. Ешь от пуза.
     Насколько могуч и крепок еще дядя Никон, настолько хрупка тетка. Она уже старенькая, сухонькая - почти такая же, как бабушка Саломея. И лицом шибко похожа на бабушку. Недаром дочь родная. Если дядя Никон часто говорит «ужо», то тетка Авдотья, как и бабушка, многое говорит по-кержацки. «Чемер-тя задери!», «Лешачье семя», «Сватьюшка, кумушка...», «Бог-от, он все понимат». Сухонькая, сутуленькая, пугливая, она, насколько догадываются ребята, скуповата и ревнует дядю Никона к молодым бабам.
     - Я не виноват, - оправдывается в таких случаях лядя Никон. - Мне ужо скоро шестьдесят, а ты все спое...
     Дядя Никон строговат, если что. Строговат насчет порядка, насчет упреков тетки Авдотьи, насчет внуков и чужих людей. Больше всего любит дядя Никон порядок во дворе и всякую полезную работу.
     - Я ужо хозяин и не позволю, понимаешь... Хозяин дядя Никон. Все у него лучше, удобней и
     прочней, чем у других. Даже погреб устроил не как все. Собственно, это и не погреб, а небольшая, хорошо укрепленная стойками, столбами и подхватами штольня с двумя штреками. На входе - мощные ворота с бревенчатым щитом наверху и створчатые тяжелые двери, которые закрываются на амбарный замок. Дядя Никон уже лет десять живет на Истоминской. Раньше забойщиком был, ворочал как конь, да вот грыжу нажил. Теперь изредка старается по отвалам, да хозяйствует, да кротов ловит. В погребе-штольне у него постоянно хранятся свежая картошка, всевозможная солонина, мед и березовый квас.
     Отобедали и опять - на улицу. Все успеть хотелось - поиграть в лапту, на гармони поучиться, удочки изладить, чтоб дорогой порыбачить и домой вовремя вернуться. Такой наказ был - обыденкой сходить. А время - уже за полдень. Все не успеешь. Значит, самое интересное сделать надо.
     - Сват, знаешь что? - спрашивает Генка у Ки-рьяна.
     - Что?
     - А гармонь нам не дадут поиграть?
     - Она дедушкина. Анадысь ругался, что без спросу брали.
     - А мы попросим. Может, дадут.
     - Конечно. Испытка - не пытка. Пошли, сваты!.. И пошли. Старики Шипуновы жили отдельной избой по соседству с дядей Никоном. Старик в прошлом был пимокатом, сапожником, портным и шорником, что приходилось, конечно, и на прииске. То и дело несли к нему разные заказы. Ростом он был невелик, суховат, с жидкой клиновидной бородкой, легкий на ногу, веселый и шутливый. Сидя на низком сапожном стуле, орудуя шилом и протягивая дратву, он напевал вполголоса разные старинные песни. Голос у него был молодой и тонкий.
     Подбив подметки или пришив очередную заплатку, он иногда откладывал инструмент, брал гармошку и играл что-нибудь веселое, плясовое и притоптывал пяткой. Судя по тому, как относились к нему мужики к бабы, он любил пофорсить да похвастаться. Илька, видать, в деда пошел - тоже любит чуб накручивать да частушки петь.
     Вот и сейчас все бегали босиком, а Илька - в сапожках-вытяжках, голяшки завернуты, и рубаха не навыпуск, как у всех, а в галифе заправлена.
     Старика дома не было, и гармонь просить не пришлось. Сама сватья Шипуниха подала ее Ильке.
     - Поиграйте, поучитесь, скоро на вечерки бегать станете. А гармонистов-то больше любят.
     Конечно, гармонист - первый парень в деревне. Почет тебе и уважение. Но главное, самому радостно, когда гармонь у тебя в руках поет. Сердцу сладко.
     Илька взял гармонь, уселся на табуретку, поставил музыку на колено, ремень - на плечо. Вздохнул, чубом тряхнул и заиграл подгорную.
     Играл он пока что без всяких переборов - ты-на... ты-на... Но голоса у гармошки были красивые, чистые, и даже эту нехитрую игру слушать было любо.
     Поиграл Илька и Генке гармонь передал. Почти еще не умеет играть Генка. На ладах кое-что получается, а как с басами, так не игра выходит, а мярганье кошачье. Но как бы там ни мяукала гармонь, а душа ликовала. Все равно отрадно. Все маленько попиликали, а напоследок опять Илька играл и частушки пел.
     Теперь Осокиным домой было пора. Поиграли, меду наелись, родных попроведали, в гости к себе позвали, семян огородных тетка Авдотья дала... Значит, все ладно, все исполнилось.
     Конечно, Осокины не сказали никому, что буриловские камнями бросались и опять, наверно, бросаться-будут. Поручкалнсь на прощание и потопали.
     Опять дорога, трава саженной высоты, камни и камушки па дороге, колючки, букашки, мураши, бабочки. И старые обгорелые валежины поперек.
     У буриловской поскотины остановились посоветоваться, как лучше идти - прямо по улице через поскотину или в обход заимки, по берегу. В обход оно, конечно, было бы спокойней, да ноги босы, а тут везде колючек всяких полно и змеи ползают.
     А у поскотины, оказывается, уже стояли буриловские сторожа. Два пацанишка. Как только увидели Осоки-ных, так и рванули своим докладывать.
     - Бежим! - крикнул Лешка.
     Генка думал, убегать надо, а Лешка вслед старожам пустился. Бегать Осокины умели, быстренько доносчиков настигли.
     - А ну, стой! Куда бежали? Почему бежали? -- Нам Федька велел, - сказал один.
     - А где ваш Федька?
     - Там... за амбаром. - Пацан с отчаянием и надеждой покосился на амбар и опустил глаза в землю.
     - С камнями и с палками?
     - Ага.
     И тут оба заплакали крупными слезами.
     Лешка всегда быстро соображал, что делать. Можно было еще поспрашивать этих сопляков, да время не терпело.
     - Хватит с ними. Пошли.
     Пошли шагом, подбирая на ходу камушки. И как только прошли амбар, стоявший на бережке, оттуда полетели камни. Но все как-то вразнобой и не метко. Не прибавляя шагу, Осокины дошли до поскотины и только тут увидели, что вдоль прясла, пригибаясь и прячась за траву, бежит целая толпа буриловскнх. Были там и ребята намного больше и старше Генки с Лешкой. Командиры, наверно.
     Можно было успеть убежать, но, пробежав саженей сто, на повороте Лешка юркнул в высокую траву и Генку за собой поманил. Запрятавшись в траве, Осокины затихли и стали ждать. Вскоре послышался шлепоток босых ног, свист и сопение. Трое самых больших бежали далеко впереди остальных. Генка хотел было выскочить на них с палкой, но Лешка дернул его за рубаху:
     - Сиди пока.
     Зато когда большие скрылись за поворотом, а на дороге показались главные силы - в большинстве такие же, как Лешка с Генкой, и карапузы поменьше, Лешка выскочил им навстречу и такой тарарам учинил, что рев поднялся несусветный. С перепугу или оттого, что Лешка орудовал зараныпе припасенной головешкой, выли буриловские, бежали сломя голову: теперь уже в обратном направлении. Ну Лешка! Ну Чапаев!..
     Генка тем временем стоял наготове, тоже с головешкой и, если бы вернулись те, что вперед убежали, он тоже бросился бы на них, как Лешка. Не дал бы опомниться. Но рев и переполох, видать, были так велики, что и большие удрали куда-то. А Осокины с новыми палками в руках, грозно и молодецки покрикивая, пошли себе дальше.
     Теперь-то уж ясно было, что буриловские хвост подожмут, да еще другим расскажут, каково на Осокиных налетать. И пусть не хотелось Осокиным того, что произошло, а если подумать, оно на пользу даже. Уважать будут. И слава пойдет приятная.
     В приисковую школу Осокины начали ходить в тех же своих огненно-желтых вельветовых штанах и рубахах с поясками. На боку холщовая обширная сумка и лямка через плечо. В сумке учебники, тетрадки, пеналы, долбленные из березовых полешек, стеклянные пузырьки с чернилами, по краюшке хлеба и по бутылке молока. Грузу вроде и немного, а пока идешь до Хохлацкого, всю шею лямкой передавит. Да еще сапоги отец сшил неловкие. То ли кожа попалась плохо выделанная, то ли не на ту колодку сшил. И редкий день не опаздывали ребята в школу.
     Сначала погода хорошая стояла. Небо голубое, ясное. Картошку народ копал, сено к,дворам вывозил. По утрам все белело от инея, вяла и никла трава, опадали последние листья, и все заметней на лугах и косогорах становились всякие неровности - кочки, пни, валежины, корневища, камни и бугры, оставшиеся от выворот-ней. Дольше всех зелеными держались лохматые шапки горной осоки, из которой бабы делают щетки, чтобы стены белить, и мочала, чтоб полы мыть, да отавы вокруг стогов, да придорожные мясистые лопухи с белесым пушком поверху. Бывало, стоят эти лопухи сплошь в инее, шебаршат, хрустят, как обмороженные уши, а из школы идешь и видишь: опять они живые и сочные. Но вот и они пожухли начисто. На старых шурфах и разрезах, на болотцах и озерушках, на тихих плесах речек все толще и крепче делается ледок. Все чаще пролетает раздумчивый, пока еще робкий снежок - то сухой, то вперемежку с дождем. Потом несколько дней кряду была сплошная слякоть, и выпало снегу четверти на две.
     В первые дни учеба казалась простой и понятной, как и прежде. Даже скучновато было, когда сызнова объясняли старые правила. Потом все как-то туманиться стало, расплываться. И ясно и не ясно. А спрашивать неудобно, не привыкли Осокины переспрашивать, потому что раньше всегда.сразу ясно было, что объясняют.
     Конечно, были тут свои причины. Первое то, что часто пропускали занятия и на уроки опаздывали. Второе то, что в избе у дяди Шуры жилось слишком тесно и шумно - не всякий раз читать-писать удавалось, как хотелось бы. А к зиме в избе квартирантов еще больше стало. Не будут же люди зимой на улице ночевать, пока приисковый барак-общежитие достраивается. Большой барак строят, да только к весне, наверно, готов будет. А пока что в каждой избе на Федотовской человека по три квартирует. Со всех заимок народ собрался. Хозяин квартиры ни на кого не ругается, только посмеивается. Перебьемся, говорит.
     И еще причина - Валька с Полькой. Орут, зануды, целыми днями, уросят, куражатся. Иной раз можно бы за стол сесть да призадуматься как следует, так разве без них обойдешься? Как увидят кого за столом, так из кожи лезут, а - туда же. Все им кажется, что самое вкусное в чужих руках. Досада берет, да что поделаешь. Они тут хозяева, а Генка с Лешкой квартиранты. И в школе про это никому не скажешь - неудобно.
     Когда стало хорошо примораживать, в избе жильцов еще добавилось. Под порогом стоял теперь новорожденный бычок на привязи, а в кути, в деревянной загородке ютилось десятка полтора кур во главе с голландским петухом. Сырости и всякого аромату вдоволь было. Хорошо, что поросенка раздумали купить, а то и он в избе зимовал бы. Генка с Лешкой помнят по Стародубовке, как поросята в избе зимуют. То и дело жрать просят да на волю рвутся. А ночами... Меньшие Осокины на полу спали, под тулупом, так поросенок, бывало, выберется из закутка под порогом и с радостным хрюком на постель к ребятам бежит. Иной раз и прокараулишь во сне-то. Так он тут же под тулупом меж ребят устроится. Ночью шевельнешься, а он этак ласково и преданно похрюкивает. Ух-ух. Не беспокойся, дескать, мне очень хорошо. Не трогай, не прогоняй меня. Я хороший...
     Дядя Шура и тетка Глаша, как понимают ребята, люди добрые, но беззаботные. Изба плохо промазана, углы промерзают, подоконники кривобокие, рамы продувает, на стенах за ночь настывает столько, что впору бы топором обдалбливать. Потому и приходится бесперечь калить железную печку. Каждый квартирант, когда идег с работы, обязательно взберется на гору, вырубит дро-вину и к дому тащит. К вечеру целый штабель разных дровин накапливается. А за ночь да за день все это в печи сгорает. А на завтра опять дрова подавай. Особо жарко топится «железка» по вечерам, когда все в одну кучу соберутся. Одежка и обувка сырая, стылая, сушить надо. И вот что на гвоздях по стенам развешивается, что на шестиках, что на припечке, что на табуретках и скамейках раскладывается, а то и на городках из поленьев. И все это ближе к жару. И поднимается в избе пар, как в бане, сыро и душно становится.
     Народ, однако, не унывает. Молодой,, веселый народ. Тут тебе и разговоры всякие, и шутки, и песни, и гармонь пиликает. Только уроки делать нельзя. И про все это тоже в школе никому не скажешь. Еще не хватало, чтоб жаловаться!
     А учеба неважно пошла. Даже очень плохо, если сравнить с тем, как вначале было.
     Но самая-то главная причина была, может, не в тесноте да в уросливых детках тетки Глаши. Главное, что в школу не тянуло. Не любили Осокины учителя своего, Николая Андреевича. Не было на свете большего страдания, большей печали, чем каждое утро отправляться к Николаю Андреевичу.
     Вот и опять утро. Ох-ох-хо!.. С шумом и шорохом, с шарканьем и топаньем, хлопаньем дверей и стылым скрипом сенных половиц разошлись квартиранты и хозяева на приисковую работу. Ивану Осокину отправляться позже - он работает на Савраске, крепи из лесу возит. Ружье, топор, заячьи петли и капканы всегда при нем. Глядишь, и привезет что-нибудь.
     В загородке давно уж орет петух. Голос у него басовитый и хриплый, как с большого перепоя. Петух орет, а куры мелко и сонно переговариваются. Скоро светать будет.
     Теперь поднялась Катерина. Заново засветила лампу, нащепала лучины, подтопила «железку», йотом разожгла и большую печку, на которой обычно ночевала бабушка Саломея. Железка гудит, как некая важная машина. Труба и бока разрумянились, дрова щелкают, шипят, искрами постреливают.
     Самое подходящее время для сна. Тепло р тихо. Генка, Лешка, Федюшка, Валька, Полька, бабушка Саломея и Иван спят каждый на своем месте, а Катерина подметает, подтирает и стряпается.
     Но вот пора и Ивану. Поднялся, размялся, сел на приступке у большой печи, размял заскорузлые портянки, распушил загад-траву, уладил стельки, обулся. Потом достал из подпечья топор и начал точить. В лесу острый топор - первое, дело.
     Пора вставать и Генке с Лешкой. Но как не хочется! И спать уже не спится, и встать невмоготу. Не хочется идти в школу. До чего же не хочется! Вот если бы учитель Николай Андреевич взял да исчез бы куда-нибудь или отдал бы душу богу, а школа бы закрылась до следующей осени. Тогда бы... Тогда бы целый год не надо было ходить за четыре километра киселя хлебать, можно бы жить в свое удовольствие: бродить на лыжах, ставить петли на зайцев, с гор кататься.
     В другое время Генка с Лешкой давно бы уж на ногах были. Но как вспомнят, что надо идти в-школу к Николаю Андреевичу, так тоска смертная накатится.
     В тот день, когда Осокины впервые появились в приисковой школе, опоздали немного. А Николай Андреевич поставил их рядышком у доски и долго рассматривал с какой-то странной ухмылкой. На обоих были огненно-желтые вельветовые толстовки и штаны, оба маленькие, коренастые, круглолицые, хмурые и смущенные. Опоздали. И не знали, куда руки девать. Перед всем народом стояли. А на плечах, как гири, висели большие холщовые сумки, из-за которых Осокины стеснялись, потому что у других сумки были лучше. А из сумок торчали темные головки бутылок с молоком, заткнутые кукурузными кочерыжками.
     - Вот бы вас сфотографировать! - сказал Николай Андреевич сожалителыю.
     А для чего, спрашивается? Чтоб потом другим показывать и смеяться, что ли?.. Ох, натерпелись позору Осокины! Ни разу в жизни такого не было.
     Вообще, при всякой встрече Николай Андреевич посмеивался непонятно, и чем дальше, тем больше не хотелось в школу ходить. Вроде и идешь, а ноги заплетаются. Вот и опаздывали. А как опоздаешь, так Николай Андреевич самолично открывает дверь, кланяется шутейно, улыбается и приглашает, опять же с поклоном, проходить вперед, как самых что ни на есть дорогих гостей. И всех, кто был в классе, приглашал полюбоваться «субчиками-голубчиками», которые опять «соизволили» опоздать на целых два урока.
     Конечно, можно бы затесаться в класс на перемене, да пока дождешься звонка, все равно тебя кто-нибудь в окно увидит. Так уж все равно.
     Генка с Лешкой думали даже убежать куда-нибудь, но куда убежишь? Места еще незнакомые, и люди - тоже. Пихтач - тайга, медведь ходит. А отец с матерью все турят в школу, все ругают да поучают. Им-го, конечно, не понять, что случилось. Они думают, просто разленились да разбаловались. Генка с Лешкой.
     Эх, до чего разные есть люди! Понятные и непонятные, хорошие и плохие, желанные, как родные, и чужие какие-то... Николай Андреевич был непонятен и ненавистен. Раньше, когда Осокины жили в Стародубовке, в колхозе, так с большой охотой в школу ходили. Учительница Антонина Гурьяновна ласковая была, с понятием, и уважала ребят. В случае чего по голове погладит и всякую неловкость в сторону отведет. А теперь вот все иначе. В школу ходить далеко, и учитель смотрит, наверно, так, как будто Генка с Лешкой распоследние люди и для школы безнадежные, только лишние хлопоты с ними. По глазам видно, что Николай Андреевич не любит их. И они его не любят. Ух и не любят! Даже в глаза ему смотреть не хочется...
     - Ну? Вы долго еще будете валяться, поросята ленивые? - грозится отец. - Опять опоздаете.
     «Хоть бы захворать пошибче, хоть бы случилось что-нибудь», - думает Генка.
     - Ну, я кому сказал?! - опять покрикивает отец.- Вот как возьму веревку да вытащу из-под тулупа, да волью хорошенько!..
     Генка начинает ворочаться, дескать, скоро подниматься начнет. А как же.
     - Давайте вставайте. Уже блины испеклись, - уговаривает мать. - Давайте. Горяченькие, духовитые, с маслицем.
     Блины - это, конечно, хорошо. Но школа... Да будь ты трижды неладен, Николай Андреевич, выползок пупырчатый!.. Да оно и правда - пупырчатый. Лицо у Николая Андреевича маленько*, круглое и в угрях. Для Осокиных у него одна улыбка, а для учительницы, которая преподает в первом классе, - совсем другая. Так и рассладится весь, добренький, услужливый.
     Кряхтя, потягиваясь и вздыхая, Генка с Лешкой кое-как поднимаются, убирают с пола потник и тулуп. Медленно они натягивают рубашки, медленно, с отдыхом застегивают пуговицы. Медленно-медленно двигаются по избе, словно поднялись после тяжкой работы или перед этим были избиты до полусмерти.
     - Но, но, поторапливайтесь! У, засони! Только вот опоздайте мне. - Отец заворачивает топор в тряпицу и опускает его в котомку с хлебом и молочным туеском. - Слыхал я, мать, что они, стервецы, все время опаздывают.
     - Ходить же далеко, - оправдывается Генка.
     - Ноги уже болят, - помогает Лешка.
     - Отчего это они у вас болят? В такие годы только и бегать. Чем больше бегаешь, тем крепче ноги. А у вас болят, как у стариков... Врут они, мать. Врут все.
     - Да-а, врут, - обижается Генка. - Вон какие мозоли... Сапоги трут.
     - А ну, покажи.
     Генка медлит. Потом задирает штанину и показывает ссадину ниже колена. Это он об лед скарябал, когда на речке играли.
     - Отчего это у тебя здесь мозоль? Налетел на что-нибудь, дикошарый.
     - Голяшкой стер, - хмурясь, объясняет Генка, -
     шибко твердые голяшки.
     - Вам все не угодишь. То мягкие не глянутся, то
     твердые. Смазывать надо почаще. Себя не можете уладить, сопляки.
     Отец выходит из-за стола, набивает трубку самосадом, закуривает. Потом одевается и вываливается на улицу, в сумеречное утро, а в избу катятся клубы морозного тумана. Туман торопливо бежит по полу, наталкивается на стену, закручивается назад и растекается по полу во все стороны.
     Генка с Лешкой начинают обуваться. Долго и вяло разминают портянки, которые у них вечно намокают, становятся грязными и, когда высохнут, топорщатся, как железные. Теперь их надо скрутить, потом раскрутить, потом потрепать в воздухе и, взявши за оба конца, подергать через колено, чтоб разгладить маленько. А время идет. Ну и хорошо, что идет. Вдруг мать скажет: «Поздно уж. Куда теперь пойдете?» Но так бывает редко. Эх, хорошо бы, если бы и сегодня так!
     Теперь они кряхтят и сопят пуще прежнего, досадуя, что портянки не так ложатся, не так подворачиваются. И опять приходится брать портянки за оба угла и сильно встряхивать, причем раздается звук, похожий на выстрел хлопушки. Снова начинают накручивать, по, пощупав и прицелившись глазом, находят, что это никуда не годится. Остервенело дрыгая ногой, стряхивают портянки, и все начинается сначала. Обуваться тоже уметь надо.
     Та-ак... Ну теперь вроде бы нормально. Почти как у отца. Нога в портянке даже интересная получилась, красивая. Теперь надо еще затолкать ее в сапог, да так, чтобы удержать и портянку, которая норовит раскрутиться в обратную сторону. Та-ак... Да тьфу ты, пропасть! Ведь раскрутилась, из пальцев вырвалась. Снова надо распрямлять ее, разглаживать и наворачивать!..
     Та-ак... Нога засунута в голенище. Теперь надо половчей ухватиться за голяшки пальцами. А пальцы не подтолкнешь, да и не слушаются они. Раз, другой, третий... Тьфу!..
     Наконец сапог натянут. Надо потоптаться на месте и почувствовать всей ногой, ловко ли обулся. Ну так и есть! И жмет, и трет, и мозолит! Нельзя, нельзя так. Ногу загубишь. И вот, упираясь изо всей мочи босой ногой в обутую, приходится стягивать сапог, выматывать натощак последние силы, тратить «дорогое» время, потеть и отдыхать, чтоб сил набраться. Потом все начинать сызнова.
     А время идет. Ну и хорошо, что идет. На улице уж совсем светло. Наверняка сегодня опоздали.
     - О господи! - страдает мать. - И до чего же вам не хочется идти! Я, бывало, сама рвалась в школу, да не в чем было ходить и не пускали меня. А вы?.. Что за детки пошли?! - И по ласковее. Может, не под силу учиться-то? Может, учитель больно строгий, так боитесь его? Или еще что?
     - Ну да. Так уж испужались! Просто он издевается над нами. Как придешь, так он просмеивает...
     - Да за что же? За что?!
     - А кто его знает! Ни за что. Издевается, и все.
     - Ой врете вы, все врете, чертенята! Генка с Лешкой начинают укорять ее за то, что не сочувствует и не верит даже.
     - Ну ладно, ладно, - успокаивает она, - садитесь за стол, блины уже остыли.
     Прежде чем сесть за стол, Генка с Лешкой долго и чересчур старательно умываются, громко фыркают, чистят носы, гремят рукомойкой и много воды льют. А сами меж тем поглядывают в окна, за которыми совсем уж светло. Основательно вытерев все, что можно вытереть, боком и медленно задвигаются за стол. Это уж с полным сознанием правоты: отец и мать сами учили за столом не спешить и не суетиться. Медленно и долго жуют блины и, наконец, покряхтывая, выдвигаются из-за стола. Теперь они совсем разморились и разленились, самое бы время отдохнуть, но надо надевать верхнюю одежду и сумки снаряжать. В сумках, как всегда, всего поровну. И молока мать не жалеет - пожалуйста, хоть четверть наливай. Лишь бы не тяжело было нести. Уложились, прощупали карманы - все ли при себе, что требуется, и вот, ровно их на каторгу отправляют, выходят из дому.
     Идти сегодня убродно. Выпал снег, а тропа еще не натоптана. Правда, погода выдалась хорошая - тихо, ясно, бело и не так уж холодно. Вверху медленно плывет заплутавшее снеговое облако, розовое от восхода. Чуть заметно падают с неба стеклянистые морозные искорки - поблескивают. И оттого, что хорошо кругом, еще сильней не хочется идти в школу. Тоска и замирание в груди, и как магнитом тянет побродить вон по тому косогору, пока еще снег не так глубок. Рябиннику там полно и черемушнику. Ягоды еще не осыпались, птахи шуруют, аж снег летит. Эвон снегири какие красивые!.. Но надо идти.
     Когда добрели до Сухановской заимки, Генка остановился, поморщился, потоптался и сказал:
     - Давай отдохнем вон на той колодине. Снег сгребем и. сядем.
     - Давай, - не очень охотно соглашается Лешка. - Только солнце-то высоко уж. Немного посидим и пойдем.
     Побрели к колодине. Смели снег, уселись, сумки сняли - плечи отдыхают. Хорошо. Сиди и йогами побалтывай. Генка опять морщится, поглядывая на косогор, Лешка знает: это он хочет что-нибудь придумать, чтобы домой вернуться и соврать половчей.
     А что тут соврешь? Надо, чтоб хоть немножко да правды было. Если уж совсем правды нет - дома ни за что не поверят. Там в этом умеют разбираться.
     - Лешка, а давай опять искупаемся.
     - Ну да. Так тебе и поверят. Тот раз лед тонкий был, и вроде бы невзначай. Первый раз. А теперь что скажем?
     Неделю назад Генка выручил. Сорокннскую речку можно было пройти по переходам, а Генка и говорит: «Слышь, давай искупаемся». А речка ключевая, плохо замерзает. Тут почти всю зиму вброд ездят. И Генка с Лешкой вброд пошли. Да еще на четвереньки встали, одна голова сухая осталась. Тогда как раз федотовский Музгарка за ними увязался. И когда ребята из воды выскочили да еще в снегу повалялись, чтоб хорошенько обмерзнуть, то и Музгарка дурачок - туда же. Игра ему была. Одежка скоро обледенела и стала как железная. Вот в таком-то виде и припустили домой. На бегу не холодно, даже разогрелись немножко. Но когда вбежали в избу, сильно задрожали и зубами застучали. Все по правде вышло. Мать запричитала, раздела их и - на печку. Спиртом растерла, а потом долго поила чаем с малиной и теплым медом. То-то благодать была!
     - Ты ничего не слышишь? - спрашивает Генка.
     - Нет. Л что?
     - Да вроде тайга шумит.
     Опять Лешка на лету понял, куда Генка клонит. Тайга шумит - бурану быть, и надо вовремя домой сматываться. Но тайга не шумела, и ничего тут нельзя было придумать. Глупо. Потому и рассердился Лешка.
     - Знаю я, где у тебя шумит! Придумаешь тоже.
     Повздыхали. Помолчали. А к стогам, рядом с которыми они сидели, тем временем подошла сухановская телка.
     - Бродит, холера, стога подъедает! - заругался Генка. - Тпрусь, скотина!
     - Да сепо-то ихнее, сухановское. Они нарочно выпускают телку, чтоб сено не возить. Пусть сама кормится.
     - Сама. Больше того затопчет и обгадит.
     - А тебе-то что?
     Лешка редко подчиняется Генке. Подумаешь, старший! А силы почти равные. И насчет соображения Лешка не уступает, может, даже подальше кое-что видит. И еще Лешке не глянется, когда Генка болтовню разводит - нарочно, чтоб время тянуть. Ведь и так ясно, что неохота идти. Лешке, конечно, тоже неохота, но он хоть не обманывает ни себя, ни Генку.
     Телка то и дело косится на Осокиных, фыркает и рогами трясет.
     - Ну да, так тебя и испужались! Тпрусь!
     С этой телкой у них давние счеты. Шли вот так же, а она на них - с рогами. Да не тут-то было. Осокиным давно известно, как со всякой скотиной обходиться. Лешка хвать орясину и сам - на телку. По морде ее, по морде. Взмыкнула телка и. удирать. Отбежала, дрожит и оглядывается, не верит, наверно, что ребята Осо-кины такие храбрые. Дура, конечно. Могла бы так поддеть, что аи да ну!
     - Ну пойдем, что ли? - спрашивает Лешка.
     - Погоди еще... Знаешь что?
     - Ну?
     - А это... Телка ведь бодается.
     - Ну?
     - Бодается. Все про это знают. Раньше была меньше и не такая страшная. А теперь...
     - Ну?
     - А теперь выросла и сильно растравленная стала.
     Проходу не дает.
     - Ну да! - ухмыльнулся Лешка.
     - Конечно, - и тут он понял, куда Генка клонит. Однако почему бы и нет? Ведь правда, что сухаповская телка бодается? Правда. Лог узкий, дорога одна-един-ственная, телка па дороге встала, не пускает. А правду-то и приукрасить можно, так расписать, что любо-дорого.
     - Ладно, - соглашается Лешка и облегченно вздыхает. - Только давай потравим ее маленько.
     - Ага. Давай.
     Пошли выломали по палке и к телке двинулись. Забеспокоилась, жевать перестала, глаза пялит и ушами шевелит. Глупая, глупая. Наверно, ей играть, а не бодаться хотелось. Вот бык - тот другое дело.
     - Слышь, она испужается и убежит, - остерегает Лешка, - заходи так, чтоб отрезать дорогу.
     - Ладно, я хворостину брошу. Давай.
     Телка потрусила за стог, свег заскрипел под копытами, но Лешка тут же завернул ее. Генка побежал наперерез, споткнулся о кочку и - в снег носом. Телка обрадовалась, хотела поддеть лежачего, но подоспел Лешка и шуранул ее. Телка отбежала и опять долго и глупо рассматривала ребят Осокиных.
     - Лешка, давай ее заманивать.
     - Как?
     - Подойдем да вроде убегать начнем.
     - Давай.
     Попробовали. Телка потрусила за ними, но близко подбегать, видно, боялась. И получилось у них не сражение, а игра. Но и то хорошо.
     Когда Осокипы полезли на косогор, телка подняла голову и протяжно замычала. Вроде бы ей скучно одной. Зато Осокииым теперь было весело. Пошли по снегу, наискосок по крутяку, в обход сухановской избы. На косогорах наломали рябиннику - оскомину набили. Пришлось и молоко из бутылок выпить. Потом по черемуху лазили. Черемуха, которая до зимы не осыпалась, - просто объедение.
     Устали, вымокли. Домой заявились только к вечеру и совсем с другой стороны. Вот как шуранула их суха-новская телка!
     Дома опять ахи да охи были. Да как она еще не забодала, окаянная, да как вы успели убежать, сердечные! Да вымокли, да проголодались.
     Вечером отец сходил к Сухановым, а назавтра лоб сухановской телки украсила толстая обожженная доска. Когда Генка с Лешкой шли в школу и пробовали дразнить ее, она их сразу же узнала и припустила в сторону.
     В этот день ничего такого придумать не удалось. Только и всего, что опоздали на два урока. Николай Андреевич встретил как обычно, с поклоном и ухмылкой.
     - Явились, голубчики? Осчастливили все-таки. - Отошел к доске и повернулся к партам, за которыми сидело два класса сразу - третий и четвертый. - Прошу, мистеры-твистеры! Выбирайте любое место. Садитесь, покорнейше прошу!..
     Генка с Лешкой понуро двинулись на «Камчатку». Но так как на половине, отведенной для третьего класса, свободных мест не было, уселись с четвертым и украдкой стали оглядываться.
     Оба класса готовились к чтению. За учительским столом, рядом с Николаем Андреевичем, сидела, как оказалось, новая учительница - молодая и очень красивая. Николай Андреевич часто улыбался ей, и, конечно, это была совсем другая улыбка, не та, которой он обычно встречал ребят Осокиных. Опять- подлизывался.
     Все сидели тихо, а Николай Андреевич и нона я учительница о чем-то шептались. Потом Николай Андреевич встал и сказал, что его переводят учителем рисования в среднюю школу, в райцентр, что завтра он уже не учит, а вместо него третий и четвертый классы будет вести Нонна Васильевна. При этих словах новая учительница встала, покивала ребятам и хорошо улыбнулась.
     Николай Андреевич ушел, а Нонна Васильевна заговорила приятным ласковым голосом и стала спрашивать, о чем написано в рассказе, который был задан четвертому классу. Генка с Лешкой тоже знали этот рассказ, у них дома книжка такая была. Учительница прошлась между партами, на того, на другого поглядела.
     - Как тебя зовут? - вдруг спросила она у Генки,
     когда до «Камчатки» дошла.
     - Генка Осокип.
     - Гена, значит?
     - Ага.
     - Ну, Гена, расскажи, что тут написано. - Она взяла с передней парты книгу для чтения и ткнула карандашом в открытую страницу. - Читал рассказ?
     - Читал, - поднимаясь, ответил Генка. Прокашлялся, набрал воздуху и пошел чесать, потому что не раз уже читал этот рассказ.
     Учительница осталась очень довольна и сказала, что с Генки можно пример брать. Но когда стала искать его фамилию, то в журнале ее не оказалось. Тогда встал Федька Бурилов - он на язык был самый бойкий в третьем классе - и объяснил, что Генка не из четвертого, а из третьего. Нонна Васильевна, конечно, удивилась. Другой журнал взяла. А когда нашла «Осокин Геннадии», то еще больше удивилась, потому что против Генкиной фамилии стояло с полдесятка хвостатых двоек. Уши у нее вспыхнули, она закусила губу, помедлила, подумала о чем-то и аккуратно вывела рядом с двойками красивую, как серп, пятерочку.
     Обычно, возвращаясь из школы, Осокины всякие разговоры вели. Бывало, что и песни пели, а в этот раз полпути молчали. Незнакомое настроение было. По дороге догнал их Ванька Шаврин и с ходу хвалить начал.
     Генке неловко стало, и он сердито сказал, что Лешка тоже знает этот рассказ не хуже. И вообще. И рубахи, и штаны, и сапоги им шьют одинаковые. И силой они почти равные.
     Ванька и про новую учительницу напомнил. «Бас-кая, язви ее». Это он еще нарочно по-кержацки сказал, чтобы вроде понарошке было.
     Теперь бы Осокиным ходить да ходить в школу, раз при новой учительнице такое хорошее начало получилось. Но... И раньше, бывало, руки прятать приходилось, потому что чесались шибко, а теперь они даже коростами покрылись и чесались - спасу не было. Стыдно. А что поделаешь? Чесотка. Фельдшер сказал, что это от тесноты и сырости. У Польки с Валькой тоже чесотка открылась. Фельдшер всем надавал серной мази да еще дегтем велел мазаться. И все, у кого была и не было чесотки, мазались теперь каждый божий день. И, конечно же, в тамом виде и при таком запахе в школу ходить стыдно было бы. Тем более, что учительница вон какая чистая и красивая. «Ладно, - сказал однажды отец, - раз уж нонче тяжеловато, то зиму пропустить придется. А там догоните, если лениться не будете. Да чтоб каждый день мне книжки читали!»
     Не у одних Осокиных на прииске в тысяча девятьсот тридцать восьмом да девятом зима без школы прошла. С соседних заимок, которые далеко от школы стояли, тоже кое-кто не доходил до весны.
     Пробовал ходить в школу и Афонька Резунов. Он уже второй год ходил в четвертый класс, но опять недоучился. В старательских делах и насчет того, что делается на вечерках, где парни с девками встречаются, Афонька как большой разбирается, а вот с учебой в школе туго шло. Голова, говорит, не варит. А скорее всего, не то на уме. Если бы еще росту Афоньке, так вовсе бы как большой был. А то чуть больше Осокиных, правда, коренастый - грудь вперед, а руки жилистые, толстые и сильные. Рабочий человек Афонька, привык к лотку и лопате, к кайлу и топору с пилой. Другой раз пески вон как далеко от воды! Нагрузит Афонька полный лоток, приподымет обеими руками за края и семенит на полусогнутых к воде. Ну, а лоток-то вс&гда одним краем в живот упирается. Оттого рубаха тут всегда грязная, залощенная, а на коже краснота проступает и даже мозоли бывают. Иной раз в старательской артели золотишко вдруг «отсечет» и нет заработка, аванс люди просят. А Резунов Афонька, глядь, опять насшибал золотишка и семью кормит. Фартовый. Если бы еще не так драчлив был и шумоват, поменьше бы матерился, не курил бы да в учебе соображал, так цепы бы не было Афоньке. Но и так есть за что уважать его. Ровесников у Афоньки нет на Федотовскои. Он старше Осокиных и младше тех, кто в парнях числится. Но больше все же привлекают его ребята Осокины. Если он в старательстве мастак, то они всякие книжки читают, в лес ходить не боятся, охотничать умеют, дрова пилить, топором тесать. Не зря зимой, перед тем как по дрова идти, Афонька сначала заходил за Осокиными. Фуфайка веревкой подпоясана, за веревку топор засунут, шта-
     ны - навыпуск поверх пимов. Снег глубокий, на коне
     не везде пробьешься, а на лыжах да вброд можно к любой лесине пройти. Пойдут и Осокины с Афонькой, вы-Серут лесину посуше, спилят, раскряжуют, захлестнут каждый свой чурак веревкой и по снегу домой тянут. А это уметь надо. Надо и кору спять, и сучки гладко обтесать, и передний конец заделать так, чтоб снег не буровил, чтоб дровина легко шла, как лыжина. А после нее гладкий желобок останется. Назавтра желобок смерзается и по нему легче дрова таскать. Вот так и ходят заимские за дровами всю зиму, если весиодельиых дров не припасли да на коне раньше сушнику не навозили. Взрослый мужик может таким манером целый сутунок притащить. А сходишь по снегу да по морозу, так аппетит - будь здоров. То-то приятно потом щп хлебать да чайпопивать!
     Так-то, конечно, тяжеловатая зима получилась. За дровами ходили - уставали. Бывало, что и руки, ii плечи болели. С отцом по сено ездили - Савраску надо было кормить и корову Чернуху, еще с осени купленную. В пригоне почти каждый день чистили, снег от крыльца отгребали. Конечно, удавалось и на лыжах покататься. Это уж - само~собой.
     Но самое главное - дедушку с бабушкой да Пронь-ку с Сережей навестили. Тут так вышло. По пути из Горной Шории зашли к Осокиным погостить тетка Дина со своим мужем дядей Леней. А когда отправились «на родину», то есть за Бию, на осокинскую заимку, то вместе с ними пошли Катерина, Генка и Лешка. Лыжи с собой взяли. И, чтоб не тащить их на плечах, лыжи скрепили планочками попарно, сделали поводки и как санки за собой по дороге потащили. Одним концом поводок за носки лыж привязан, другим - за пояс. И - пошел. Легко катятся лыжи и шагать не мешают. Конечно, можно бы всем и на лыжах идти по дороге, но все остальные, кроме Генки и Лешки, плоховато на лыжах держались.
     В первый день сорок километров прошли. Мороз крепчайший стоял, рождественский. Все в тумане было, аж слезы выжимало. Особенно как на Бию вышли. Но ничего. Не жаловались. Двое штанов да бурки на ногах, теплые курточки, на коровьей шерсти стеганые, шапки заячьи, шарфы, рукавички, крючком вязанные. Идут, только носы виднеются, все остальное закутано.
     В попутные деревни чай пить заходили, а хлеб в котомках мерзлый, и надо было его оттаивать.
     На второй день пришли к тому месту, где па пря-мушку сворачивать. Никакого следу не было, прямо по целому снегу на лыжах пошли. Сначала - глубоким логом, заросшим густым пихтачом, потом - на косогор, все выше и выше. А когда солнце за дальние горы село, тетка Дина сказала: «Вот он и Петушок. Не сбились, слава богу».
     Эх как забилось сердце у Генки с Лешкой! Эту гору - «Петушок» - сколько раз они видели с дедушкиной заимки! Большая синяя шапка па стыке нескольких хребтов. И вот отсюда-то по одному из хребтов, а именно - по маленькой сопочке, можно прямо к дедушкиному дому спуститься.
     И рванули Генка с Лешкой впереди всех. Как раз дело под уклон пошло. Ни мать, ни тетка Дина, ни муж ее, дядя Леня, не смогли за ними угнаться. А уж ночь приспела.-Луна в небо вышла, снег заискрился. Таинственно было, и очень хотелось, чтобы вот так-то, как снег на голову, у дедушки появиться. Р-раз и - вот они! Откуда взялись? Ночью, одни!
     Луна, мороз, лесины постреливают, через поляны тени стелются, снег серебрится. Лыжи под уклон хорошо катятся. Лишь бы в лог не свалиться, лишь бы. как раз по гоиве угодить.
     И не попали по самой-то гриве, а на боковой отрог затесались, и вбт он крутым обрывом в какой-то лог спускается. Куда попали? Темно, глухо, незнакомо. Но кое-что, конечно, сообразили. Если бы влево свалились, то попали бы за «Ваиину-Нашу» гору. Если бы вправо, то - в Буравлевский лог. Значит, надо было идти где-то посередине.
     Боязно, жутковато. Куда и как идти, чтобы правильно было? А впереди ночь морозная, и ни души кругов. Можно, конечно, по своей лыжнице назад карабкаться. Но это слишком далеко и трудно: все в гору да в гору. А свои тем временем, может, вперед далеко уйдут.
     Решили пройти немного по логу и на левый склон подниматься. Там, наверху, может, и есть самая грива Маленькой сопки. Может, там уже лыжница осталась от своих-то. И покричать можно.
     Торопились, лезли па косогор, в подсеверье. Луна сюда еще не заглядывала, темно было, жутковато, и густой пихтач кругом.
     Вдруг что-то стукнуло, потом еще и еще... Прислушались. Похоже, что топор стучит. Это ночыо-то, в тайге? Кто это мбг быть? Уж не кажется ли? Страшно, а все же пошли на стук топора. Все ближе, все явственней стучит топор. Значит, человек рубит.
     Взопрели, парок пошел, хоть шапки снимай. А чтоб веселей было, погромче разговаривать стали. И вот - ни звука. Перестал топор стучать. Наверно, это леший заманивал.
     - Э-эй! Кто там?! - вдруг послышалось совсем недалеко.
     - А это мы! - в один голос сказали Гепка с Леш-кой.
     - Кто вы? Кто такие?
     - Осокины.
     - Не может быть...
     И опять человек замолк...
     А Осокины набрались смелости и пошли напролом туда, где голос слышался. На гарь вышли. Сушняк стоит.
     - Гепка?! Лешка?!. Едрит-твою в корень! Да вы откуда взялись-то?!
     Подошли поближе, а это дядя Сережа. Он поздно из Калташа вернулся и пошел на гору сушняку срубить на дрова. А тут - па тебе, какие-то пацанишкн средь ночи из тайги, как колобки, выкатились!
     Поудивлялся, потормошил их дядя Сережа, порасспросил, что и как, да велел вперед катиться, а сам еще сушину обрабатывать стал. И вот, как и хотелось, заявились Генка с Лешкой на родную заимку, в дорогой сердцу дедушкин дом. Борзя их первый встретил, узнал, старый.
     Шибко стосковались. Скорей хотелось увидеть дедушку, бабушку, Проньку и... Тиму. Не верилось, что Тимы уже нет. В письме писали, что умер. А может, ошибка была в письме-то.
     Генка с Лешкой давно уж чаек попивали, когда с косогора к крыльцу остальные скатились. Первым делом спросили про Генку с Лешкой. Здорово они переживали, думали, потерялись ребята и теперь надо Сережу с ружьем на поиски посылать. А оно вот как вышло.
     Ох, было потом дива да разговору всякого. И как тут ни крути, а приятно, когда удивляются.
     Дедушка в Стародубовку еще не перебрался, до весны отложил переезд и жил по-прежнему на заимке, охотясь да ухаживая за колхозными пчелами.
     Хорошо погостили. И в Стародубовку сходили - Кузьку с теткой Дорой попроведали и старых знакомых. Вот так с полмесяца и ушло на дорогу да госте-б а и не.
     Ну а теперь уже песна. И у старателей пора страдная, и у тех, кто пашнями да огородами занимается.
     На днях Афонька водил Осокипых показывать, как «мутенку» делают. При большой воде мутенка - пер-Еое дело. Вода, почитай, сама золото моет.
     Мутенку артель вела там, где раньше разрез был и хвостовая канава для спуска воды. Снег таял. Из каждого лога и ложка в Новую Ушпу с шумом и журчанием катилась вода. Скопившись в одном русле, она легко подмывала старые отвалы и отвесные берега - борта разрезов, которые при здешнем многоснежье никогда не промерзают. Артельщикам оставалось только помогать воде. Они сбрасывали снег, долбили породу ломами и кайлами, грудили лопатами. Сначала - все в воду, в самое течение, причем главная струя всегда направлялась вприжим к борту, чтобы подмывала. Легкую породу и размытую глину уносило водой, катило дальше по канаве, а тяжелые камни и галька лопатами и гребками отгружались в сторону, отчего обочь воды вырастали галечные коски и гривки. Старатели в резиновых сапогах с длинными голенищами бродили по воде, работали весело и азартно. Шумела и бурлила Малая Ушпа, гремели кайла и ломы, ухали и грохоталиобвалы, скрежетали лопаты и гребки, ярко светило солнце, сверкали снег, вода, проталины. Цепь старателей тянулась вдоль бурлящего потока метров на сто. И все это - мутенка. Вода ниже всего этого текла действительно мутная, как брага.
     Потом, все так же кайля и шуруя, можно промыть, промутить уже само русло и отвести воду в другое место. Тогда мутенка обсохнет и старатели начнут задирать ее, то есть выбирать все, что от дурной породы осталось. Этот дорогой песочек они промывают либо лотками, либо на бутаре. У артельщиков, конечно, бутара имеется, а у одиноких старателей чаще лотки.
     Весна на Малой Ушпе, пожалуй, еще более шумная и веселая, чем бывала на дедушкиной заимке или Ста-родубовке. Горы выше, лога круче, снега глубже. Вот и прет вода из всех щелей. В летнюю пору в ином ложке и напиться воды не найдешь, а теперь, особенно к ночи, поток целый. Вечерами даже птичьего пения не слышно из-за воды. Зато к утру, когда ударит морозец и как бы подсушит снега, когда все, что натаяло, успеет скатиться и убежать с речкой, шума половодья почти не слышно. И утро начинается с птичьего гомона. П) проталинам скачут дрозды и скворцы, вперевалку вышагивают вороны. Тут же сплетничают сороки и ронжи. Птахи помельче прячутся в кустах, но зато именно они главенствуют в общем хоре.
     В эту же пору начинают пофуркивать отзимовавшие бурундуки. У них - пора свадеб. Умелому охотнику ничего не стоит изладить бурундучииый манок-пикуль-ку. Берется патрон шестнадцатого калибра, прорезаете;-! ногтевидное окошечко, плотно вставляется круглая пробка, у которой та сторона, что к окошечку, слепо состругана, и - готово. Дуй да языком ерыкай, и получится точь-в-точь как бурундук. Фур-р-р... Фур-р-р...
     Сидеть надо где-нибудь на лесной елани, чтоб рядом были кусты, а поодаль пеньки и завалы всякие...
     Этому ребят Осокиных отец научил еще в Староду-бовке, когда в колхозе жили, а отец охотничал. Здесь у отца тоже есть время для охоты. На работу идет с ружьем и с работы - тоже. Теперь как раз была пора бурундучить. Вот и будит отец Генку с Лешкой пораньше. «Вставайте. Пойдете со мной...».
     Утром свежо, даже холодновато. Черым - любо-дорого, наверно, коня сдержит. Отрадно это - бегать по верху глубоких снегов, как по полу. Только скрип да гул идет. Особо хорош черым в подсеверьях, где снега больше и тает он медленней и где мороз по ночам крепче.
     Отец в полном снаряжении, с длинным удилищем на плече идет впереди. Рядом бежит Терка. Чуть позади шагают Генка с Лешкой. В утренней прохладной тишине от каждого шага эхо слышится и черым гудит. Даже если кто-нибудь па другом косогоре идет, как рядом слышится.
     Вот отец выбирает елань получше, садится на пенек, велит звать Герку и держать хорошенько до тех пор, пока не прикажет отпускать. Генка с Лешкой усаживаются под вытаявшим козырьком выворотня, зажимают коленями Герку, замирают и ждут. Отец вынимает из кармана пикульку, продувает и начинает размеренно фуркать. Так фуркает бурундучиха, подманивая женихов. Н вот из-под горы, из старого пихтача мчится полосатый зверь - хвост гвоздем. А вот и второй, третий... Сейчас сойдутся и драться начнут. Не дай бог, чтоб увидела Герка. Вой поднимет, вырвется. И Генка с Лешкой закрывают ей глаза рукавичками. А Герка ушлая. Сразу догадывается, в чем дело. Скулит, ногами скребет, вырваться норовит. Но рано еще, рано, пусть побольше бурундуков сбежится. «Сидеть, шельма! Ш-ш-ш...» А бурундуки совсем уж рядом. Вот один носом крутит, на отца уставился, готов на колено ему вскочить. Но рано еще, рано... Тот, что первым прибежал, начинает готовиться к свиданию, лапками мордочку умывает, и видно, как у него сердчишко колотится. Но вот он учуял соперника, прекратил умывание, вытянул мордочку и не вскачь с поднятым хвостом, а шажком, лишь слегка приподняв хвост, направляется к сопернику. Тот таким же манером идет навстречу. Уже видно, что соперник сильнее. И спинка у него пошире, и мех порыжей да поглаже. Еще секунда - и слабый катится по снегу и норовит удрать. Вот теперь самое время, а то этот темно-рыжий всех поразгонит. Отец вскакивает, топочет ногами, машет и хлопает руками. Ребята вскакивают и отпускают Герку. Ну, а дальше она сама знает, что делать. Кто не успеет на куст взобраться, ей на зуб попадет. Минута - и все будундуки сидят на кустах. Теперь суетиться и спешить незачем.
     Отец берет удилище, осторожно просовывает верхний его конец меж сучками. На конце удилища привязана крепкая петелька из конского волоса. Вот петелька уже рядом с мордочкой зверька, вот уже наделась ему на шею. Теперь остается сделать рывок, и бурундук заверещит и заболтается в воздухе. Так и снимает отец. всех зверьков, которые в этот раз на его пикульку по черыму прибежали.
     - Вот так и действуйте, - приказывает он. - А мне пора на работу.
     Он отправляется вниз по косогору, под которым течет Новая Ушпа, а Генка с Лешкой идут дальше. Вот и они выбрали местечко, и они приманили бурундучишек и на кусты загнали. Теперь надо снимать их и делать то, что отец велел. На этот случай у него строжайший приказ: если поймал зверька - не мучай, кончай да в сумку, и дальше топай.
     Надел Генка петельку, сдернул бурундука с ветки и, как это делают большие, размахнулся удилищем, чтобы с одного разу о черым зашибить добычу. Но перестарался. От рывка петелька лопнула, а бурундук по воздуху далеко под гору улетел и прямо в пихту, в ветки ее шлепнулся, аж иголки посыпались. Летел он и свиристел заполошно. То-то страху ему нагнали. Никогда еще так не летал, поди. Смех и грех получился.
     - Дай-ка я, - сказал Лешка.
     - А то ты тушуешься шибко.
     - На. Мне не жалко. Только так не шибай, как я. Потише.
     - Ха. Об том и речь.
     И правда. Все не так сделал Лешка. Сдернул бурундука. Пропустил удилище под мышку, взял зверька за задние лапки, растянул немножко и хвать за грудку. Даванул - и готово. Еще быстрей, чем у отца, получилось. То ли сам он так догадался, то ли чей-то разговор слышал. Что ж. Везде своя наука требуется.
     Много бурундука на Ушпе. Да черым уж кончается, ноги проваливаются. Пора выходить на ближнюю дорогу и домой топать. Но и то хорошо. Бурундук сорок копеек стоит. Хороший охотник за день до полета штук поймать может. Значит - двадцать рублей. А грамм золота по государственной цене стоит десять рублей. Значит, пушнина - то же золото.
     Еще и еще ходили Осокины бурундучпть. То с отцом, то самостоятельно. А потом в распоряжение матери перешли. Целик под пашню и огород корчевали да раскапывали. Снег сошел, трава расти торопится, и теперь только успевай мотыгой да лопатой орудовать.
     Ребятам больше глянется мотыга, которую еще называют крюком. Да это и есть крюк. Вырубается березка или черемушка, у которой главный кореш. вроде клюки изогнут, и насаживается на него обыкновенная штыковая лопата. Вот и мотыга, вот и крюк. Л земля лесная - подзолистая, с богатым перегноем, мягкая. Иной раз идешь, и нога тонет даже на целике. Хорошо крюком она копается. Раз - и пласт. Раз - и пласт... На гарях, где раньше лес был, а теперь пеньки трухлявые остались да валежник, земля самая богатая. Пух, а не земля. Картошка родится такая, что из двух гнезд полное ведро накапывают. Недаром травы здесь растут в сажень высотой. Дудник, кипрей, чертополох, репейник...
     С пашней и огородом решено все сделать так же, как у дяди Никона. Вскопать загона на три земли на косогорах да посеять там чумизу или просо. А поближе загона два вскопать под картошку. Вот и выйдет загонов пять, то есть как раз полгектара - пятьдесят соток. Здесь многие столько вскапывают. Но было бы хорошо, конечно, если бы отцу на Савраске удалось вспахать кое-что. Если же нет, то все руками копать придется. Работенки много. А у отца свои заботы. Новую избу ставить собрался.
     Теперь каждый день Катерина пораньше будит ребят: «Вставайте, ребятешки. На пашню пора».
     Два ключа - Зимний и Малиновый, едва успев слиться, сразу же впадают в Новую Ушпу. -Три лога - три речки, а там, где они сливаются, между гор порядочное расширение выдалось. Вот тут-то и стоит большая часть подворий Федотовской заимки.
     У самих Федотовых все угодья в Зимнем логу. Пашни немного - только под картошку да ягоду - «викторию», а сенокосу - почти весь лог. И трава тут самая укосная да съедобная. Раньше поселились - раньше угодья выбрали, расчистили.
     В Малиновом логу понизу идет сенокос Горелкиных да Резуновых, то есть дяди Сани, а поверху на косогорах - тетки Елены. У всех остальных сенокосы где-нибудь в других логах, на косогорах и на гривах,
     С сенокосами на Ушпе туговато. Только там, где давно уж косится, трава растет подходящая. А всякая некось на лесных еланях заросла дурнотравьем высотой в сажень и толщиной с оглоблю. Но если ежегодно выкашивать, то и здесь вырастет укосное и съедобное разнотравье.
     Зато для пашен мест на Ушпе сколько угодно. Солн-цепечные склоны по весне пестрят черными заплатками копаных пашенок. Косогоры круты, на лошадях пахать трудно, да и гоны не получились бы. Вот и раскопаны пашенки так, чтобы меньше корчевки было, и оттого имеют форму штанов, телячьих шкур, загогулин и треугольников. Три, пять, десять соток - вот и пашня. И попробуй смерь да узнай, сколько тут полезной площади.
     Осокины под огород наметили подошву и склон горы-стрелки между Зимним и Малиновым логами, который большей частью смотрит на закат. Место тут со всех сторон открытое и хорошо освещается уже с утра.
     Тут же, на стрелке, у подошвы Малиновой горы заложили Осокины новый сруб. Едва закончится работа, Иван на Савраске отправляется в лес на заготовку и вывозку бревен. Пашней он не занимается. Это дело Катерины и ребят. Соберутся, Федюшку с собой - и на пашню.
     Пашню Осокины копать начали на южном склоне Малиновой горы. Место хорошее, только ходить далековато.
     Дни стоят солнечные, теплые, ясные. Может, только в горах на Ушпе бывают такие дни. Едва появились проталины, как зацвели подснежники, огоньки, кандык, медунки. А через неделю уже все цвело и зеленело. Только там, где залеживался снег, оставались еще темные, не опушенные зеленью пятна.
     Буйно и высоко полыхает марево, в котором волнисто колеблются и поминутно меняют форму ближние и отдаленные горы и леса. Там и тут вьются легкие дымки - жгут старую ботву и все, что мешает на пашнях и огородак. Все больше становится темных заплат на косогорах. На каждой заимке идет копка пашен и огородов. Копают все, кто свободен от приисковых работ или кому на работу идти во вторую смену. Слышатся стуки топора - кто-то вырубает пень илч валежину, кто-то отбивает и натачивает лопату, кто-то поет частушки, где-то слышится лай собаки. И все это весело, по-весеннему.
     И у Осокиных на пашне так же. Вот стоит пенек, а кругом чистина. Чего пню стоять средь пашни? Вырубают ребята березовую вагу, подкапываются под корни, обрубают их и поддевают вагой. Пень с хрустом, кряканьем и стоном приподнимается и отваливается в сторону, а потом, ковыляя, катится под гору. Все, теперь надо засыпать землей гнездо от пенька - и дальше копай. Попадется валежина - ее тоже разруби на кряжи, вагани поддень и под гору скати.
     Катерина сначала боялась крюком копать - живот у нее надсаженный. Чуть что, схватит, согнет в три погибели. Но постепенно и она на крюк перешла. И ничего пока, не жалуется, работает весело, даже частушки поет меж делом.
     Хорошо копать крюком на крутом косогоре. Размахнулся, тюкнул, дернул на себя, и к ногам тебе вон какой пласт земли отваливается! Тюк да тюк... Пласт за пластом ложатся. Но, конечно, целик он и есть целик. То плотная дернина попадет, и сразу не отвалишь, то корень. Чаще попадаются ползучие корневища хмеля. Тюкнешь, перерубишь корневищную плеть, возьмешь за конец и тянешь, а она по верху идет, выдирается вся до малых отросточков. Иной раз такая плеть тянется сажени на две. Нелегко управляться с корнями кипрея и дудника. У кипрея корень тоже длинный и крепкий, как проволока, а у дудника - мясистый и разлапистый, раскоряченный во все стороны и сидит глубоко. Как вырубишь его, так ударит дурманным запахом. Самый запах у корня. Вообще, лесная нетронутая земля пахнет ни с чем не сравнимо. Всю зиму она лежала под снегом талая. Как и летом, рылись в ней кроты. Что-то прело, подгнивало, что-то копило соки, гнало новые ростки и корни. А испарения никакого не было, все как под шубой было. И вот теперь землю открывали, откупоривали, как бочку с брагой, и все запахи наружу выходили. Отверни гнилую валежину - запахнет погребом и старыми грибами. Выруби корен> дудника - шибанет чем-то лекарственным и дурманным. Отвали пласт дернины - почуешь запах остожья и лежалой мякины. Вскопай сухую, рыхлую, источенную норами землю - запахнет мышиным гнездом. Да и от живности, который полным-полно в нетронутой земле, тоже, наверно, идет свой запах. Тут тебе и дождевые черви толщиной в хороший карандаш, и букашки всех расцветок и размеров, и мыши, и личинки, и даже змеи... Да еш.е невидимого сколько! Да еще каждый корешок дает свой запах...
     Пусть малы еще Генка с Лешкой, пусть смутно их представление о сути и смысле жизни, а как ударит земным запахом, так нахлынет сладкая тревога и вскипит подспудное желание пожить на земле славно и оставить после себя что-то вечное. Или вот утречком, когда на работу выходить... Половодье уже утихло. Ручьи и речки чуть слышно журчат по логам. Солнышко осветило вершины гор, и высокий лес на них, покрытый первой зеленью, как бы насквозь прохвачен золотым шитьем. Не лес, а перо жар-птиаы. Малая тучка, румяная и свежая, как здоровый младенец со сна, тихонько плывет к востоку. От горы до горы расстилается прозрачная, обещающая теплый и ясный день голубизна. Не дунет, не шелохнет ветерок. Чуть не с каждого куста и дерева сыплется птичий звон и щебет. Первые пчелы уже летят за взятком... Наступающий вешний день обещает быть радостным и щедрым. В эту пору вроде и не думаешь ни о чем, а в груди сама собой проснется вдруг великая радость, высокая мечта и позовет куда-то, а под сердцем забьется что-то, как мотылек на свету. И хочется об этом сказать кому-то, кто понял бы, не посмеялся и не остался равнодушным. И не просто сказать, а в стихах, как Александр Сергеевич Пушкин, Михаил Юрьевич Лермонтов, лучше которых никто не писал...
     Генка думал, что только он потихоньку начинает стихи складывать. Но оказалось, что и Лешка делает то же. Генка теперь сразу узнает, когда Лешка стихи сочиняет. Лицо у него делается строгое, почти сердитое, а глаза как чужие, не узнают никого. Да и сам Лешка вроде как чужой, нездешний, никому не известный, и все, кто рядом с ним, не знакомы ему, не родственники. Чудно и таинственно. Мурашки по коже, волосики за ушами поднимаются, и холодок по загривку катится...
     ...С каждым днем все выше поднимается осокинскнй сруб, все гуще зеленеет новый огород на стрелке. Еще одна усадьба обозначилась, еще одна тропинка отвильнула от старой заимскои тропы.
     По-прежнему Иван успевает на прииске смену отработать, из лесу бревен привезти и новый венец ira сруб положить. Дни летние длинные, много дела осилить можно.
     Приткнув к федотовскому рассаднику на столбах покатые длинные слеги, Иван устроил тут козлы для распиловки сутунков на тес и плахи, а пилить помогали ему либо мужики-соседи, либо Катерина. Вот так и напилено было все, что требовалось на пол, потолок и крышу.
     Потом, в одно из воскресений, собралась небольшая помочь. Положили последний венец и матицу, настелили потолок и пол, поставили стропила и покрыли крышу. И можно было переселяться, освобождать дяди-Шурину квартиру.
     И пусть еще нет дверей и окон, пусть еще не мазано и не белено, а жить можно. Время летнее - не холодно, лишь бы сверху не капало. Потом постепенно все остальное уладится.
     То ли новая просторная изба, то ли летнее солнышко да купание в Малиновом ключе сказались, а чесотку с ребят как рукой сняло. Вполне интересная жизнь пошла. И силенок вроде прибавилось. Да оно и есть с чего. Корова отелилась, заработок в артели неплохой был, без хлеба не сидели. Да еще отец два роя купил и в том месте, где стоят пчелы дяди Сани, краснеют охрой два улья Осокииых.
     Теперь время пришло самое сенокосное. Не косили только еще Осокины да Резуновы. Одни с избой еще возились, другие наметили помочь собрать да все разом и выкосить.
     В воскресенье рано утром в новую избу к Осоки-ным прибежал Афонька. Поклонился чуть не до полу:
     - Дядя Ваня, тетка Катерина. Седни у нас помочь собирается. Тятя с мамой вас прийти просят, если будет такая милость.
     После этого Афонька постоял смирненько, выжидательно шмыгнул носом и, вздохнувши, спросил:
     - Так что мне ответить-то им?
     - Ну, ответь, что придем, так и быть. Куда собираться-то?
     - А прямо на наш сенокос... Я им так и скажу.
     В Малиновый лог к резуновскому сенокосу еще по росе отправилось человек двадцать косцов. Чуть позже сбежались туда и ребята.
     Солнце только поднялось над горами, а половина резуновских угодий была уже выкошена. На помочах никто не ленится и вполсилы не работает. Такой закон. Боже упаси, чтоб кто-то отстал.
     Бабы зашли с вершины лога и двигались вниз по солнцепечному склону, где трава была не так высока и густа. А мужики начали снизу и пошли в вершину лога по северному склону, захватывая и самую середину лога, где трава была пыреистая, высокая, с кипреем и бе-логоловником вперемежку, и вся кошенина тут пахла гуще и медвяней. Прокосы у мужиков широкие, в сажень, а рядки высокие - перешагивать, так ноги высоко поднимать надо. У баб прокосы поуже, зато чистые, аккуратные.
     Любо смотреть на сильную и дружную работу! Идут мужики с широких покотей к логу, выстроились косым широким крылом, как журавли в полете, и машут косами, будто крыльями. С шумом и хрустом падает, отливая сизыо, и ложится в рядки подкошенная трава, чуть слышно позванивают косы. Рубахи у мужиков - навыпуск. Серые, белые, голубые, синие, красные... Головы платками повязаны, чтоб солнышком меньше пек-ло. Ш-ш-варк... Ш-ш-варк, - слышится, а ветерок рубахи пузырит. И устилается косогор и дно лога длинными серебристо-зелеными лентвми еще мокрой от росы травы. И там, где прошли косари, лог и косогор кажутся теперь чистыми, обжитыми, домашними. Вот кустик черемухи, обкошенный со всех сторон, стоит, как будто его поставили в горнице средь пола. Вот островок смородины. Кусты ее так и разламываются на стороны от рясной спеющей ягоды. Вот на обочине из высокой травы краснеют кислица, бузина, рябинка. Нарядно это получается, когда вокруг скошенных полян стоят высокие дикие травы, кусты с ягодами и широкие березы, в тени которых растут ландыши и мягкая травка.
     Вот мужики и бабы встретились и громко разговаривают, смеются, друг дружку поддевают. Кто-то выкосил осиное гнездо, убегает прочь, и опять все смеются.
     Дядя Саня, как всегда, когда он трезвый, сердит на лицо, работает жарко, разговаривает мало и не очень ласково.
     - Дуньша-а! - кричит он строго и повелительно. - Дуныиа, дуй за брагой! Одна нога здесь, другая - там!..
     - Так сичас Афоныла должон примести брагу-то.
     - Дуй навстречу!..
     Дяде Сане не перечь. Это когда, все ладно, так он помалкивает, не ругается. А как что не так, он не стесняется и матерком запустить.
     Тетка Дуня, утираясь передником, бежит вниз по логу и вскоре возвращается с двумя туесками браги.
     - Отдыхать, мужики! - командует дядя Саня. Запрятав литовки под рядки, чтоб солнцем металл
     не испортило, все сошлись под старую наклонную и ветвистую березу, где, должно быть, не раз отдыхал дядя Саня. Стояла она в ровном и чистом месте, где, кроме костяники, редких кустиков мышиного горошка и ландышей, ничего не росло.
     - Дуньша! Наливай!
     И вот к густым горячим запахам скошенной травы, примятых ландышей и разомлевшего смородника примешался и запах хмельной медовухи. Тетка Дуня разлила ее по стаканам и с поклоном подала каждому.
     - Спасибо, мужики! Спасибо, бабоньки! Хорошо седин накосили.
     - Еше рядков по десятку - и конец, - говорит дядя Саня, - как раз до жары успеем.
     Медовуха сразу оказала себя. Крепкая.
     - Ух, едрит-твою в корень, якорь-тя задери! Эдак и запеть недолго, - смеясь, хвалит медовуху тетка Елена.
     Она теперь ближняя соседка Осокиным. Ее огород к самым ихним окошкам подходит и только пряслом отделяется. Тетка Елена была за старшим братом Катерины и дяди Сани. Теперь вдовая, и растут у нее сын Филипп и дочь Маруся. Сама красивая, и дети красивые.
     Ох, крепка тетка Елена! Плечи, как у мужика хорошего, - пошире дяди Саниных, ноги - не обхватишь, а все равно аккуратные они у нее, красивые и очень, наверно, сильные. Работает тетка Елена, как играет. Косой машет не хуже мужиков. И любит работать.
     - А что, бабы, - говорит она, - давайте-ка утрем нос мужикам! Выкосим спой косогор и гулять пойдем. А?
     Бабы согласны. «Утрем. Как пить дать утрем...» Тут же поднимаются и, .напевая частушки с намеками, косить идут. Л мужики, посмеиваясь, еще сидят, еще курят и медовуху допивают. Потом и они идут косить.
     - Эй, бабы! Все одно верх за мужиком останется!..
     К обеду, к самой жаре и впрямь все было выкошено. Лишь вокруг пней, кустов да смородника с малинником остались кружки травы. Косари, взметнув литовки на плечи и посверкивая ими на солнце, двинулись теперь на заимку, а ребятня еще задержалась, чтобы обследовать кусты смородины и малины. Сейчас пока редкие ягодки поспели, а через день-два - в самый раз будет. И, конечно, ребята не прозевать должны. Это будет, когда сено сгребать станут.
     Хорошо на лесном сенокосе. Запаху - дышать не продышать. На месте срезанных дудок остались стаканчики, наполненные не то росой, не то соком. Сунь палочку или палец в такой стаканчик, и водица высоко вверх брызнет. От самых толстых дудок такие стаканчики остались, что черешком от граблей совать можно. Так и брызнет выше головы, и на солнышке радуга заиграет.
     Малиновый ключ на месте резуновского сенокоса то по верху течет, то в глубоких узких бережках, то совсем под землю прячется. Рядки скошенной травы легли поперек ключа и висят, воды не касаясь. А раз все выкошено, все видно и ходить легко, то можно высмотреть, где ключ в землю ушел, где опять на свет появился. Совсем он выходит лишь перед пряслом Гор.елки-ных. Так и выбуривает, так и играет песочком. А дальше начинаются ямки, а в них гольянншки да хариуски-белячки живут. В этих местах ребята порыбачили немного - голыми руками, конечно, А когда домой шли, возле избы дяди Сани уже помочной народ толпился и гармонь играла.
     Гулянку прозевать тоже нельзя было. Под ногами у больших вертеться не стоило, а на полянке около избы побыть вовсе не лишне. Вон какие все нарядные, переодеться, помыться успели и медовухой причастились.
     Чудно как-то. Раньше Генке до того не глянулись гулянки, что ревмя ревел и умолял отца с матерью перестать петь, плясать и громко разговаривать. Муторно было и обидно отчего-то. А теперь ничего. Интересно послушать, как песни петь будут.
     В компании помочан, среди Резуновых, Осокиных и других заимских жителей, больше всех было Федотовых. Володя-большой, Володя-маленький, Шура, Пашка, Наталья - жена Александра Горелкина, Сара - невеста Филиппа Резунова... Да это еще не все Федотовы. Есть еще сын Матвей, давно уехавший из этих краев; Нюрка - девушка лет шестнадцати да Надька- ровесница Генке Осокину. Не зря заимка - Фе-лотовская.
     Изба, где живет дядя Саня, - бывшая амбарушка. Чтобы не преть в духоте и тесноте, столы, принесенные из разных изб, расставили прямо на полянке в ограде, а вокруг - табуретки да чурки дровяные. Перед столами на крылечке - семиведерный лагун с брагой.
     Солнышко еще высоко и печет изрядно. Чтобы тень была, вбили несколько жердин, а к ним широкий брезентовый полог привязали. Вот и холодок.
     И пошла гулянка. На столах всякая всячина. Ешь не хочу. Большие в ограде за столами шумят, а маленькие вокруг по пряслу расселись, ногами побалтывают. Им тоже перепадает кое-что. То куриную ножку да аут, то пирожок, то пряник. Никто своих ребят не гнал прочь, а Иван Осокин подошел и велел Генке с Лешкой посидеть еще немного и домой отправляться. Ничего, мол, вы тут хорошего не увидите и не услышите. Чем дальше, тем пьяней народ будет. Да оно и правда. Шум, рев, глупости всякие. Даже стыдно за взрослых. Но бы-.вает, что шибко хорошо поют. Дядя Саня как подвыпьет, раскраснеется, а все равно долго еще сидит молча, вроде бы сердитый на кого-то. Но еще выпьет, и, глядишь, веселый, ласковый да приветливый становится. Петь начинает: «Есть то место под Варшавой, где кипел кровавый бой... Приходил туда с лопатой ненавистный человек. Закопал в одну могилу всех солдат-богатырей...» Но самое интересное в этой песне - слова про ворона: «Где скитался ты по свету, где кружил над мертвецом? Где ты добыл руку эту - руку белую с кольцом?..» Так и резанет по сердцу. Да и самого дядю Саню шибко задевает - закрутит головой, запечалится. И начнет вспоминать, как со своим командиром белых поляков громили, как на Врангеля шли, как Перекоп брали...
     А еще бывает, что дядя Саня плясать начнет. Пляшет он вовсе не так, как другие. Все уж пляшут, а он все сидит, бывало, мрачный вроде и скучный. А потом вскинется, станет в круг и - пошел! Стоит на одном месте, то одной, то другой ногой топает, то один кулак вверх выкинет, то другой. А сам покрикивает, будто подхлестывает себя: «Эх, туды твою мать! Да растуды твою мать!..» Вот и вся пляска, все припевки. Прорвало человека. Молчал, молчал и выдал номер!
     Гуляют помочные, а молодежь все больше на своем краю табунится, у своих столов. Володя-маленькип, Пашка, Васька Гусев, Сара, Нюрка Зипкова - невеста Володи... По всему видать, что они сами по себе норовят держаться, свои интерес соблюдают. Конечно, к старшим - почет и уважение, но самих себя они, наверно, повыше считают. Старшие-то безграмотные да малограмотные, молодежь - другое дело. Тот же Филя Резунов семь классов закончил да еще на курсах был, и теперь он - секретарь всех ушпинских комсомольцев. Он, как и Афонька,- сродный брат ребятам Осокиным, но перед ним почему-то робость их берет. Да и не ровня. Но самое главное - есть у Филиппа гармонь. И если бы подружиться с ним как следует, давал бы поиграть ребятам. Уж так хочется, аж ретивое волнуется!
     Сейчас дядя Филя - за гармониста. И сыграно много, и спето немало. «Бежал бродяга с Сахалину», «Там вдали при долине...», «Потеряла я колечко», «Солнпе всходит и заходит», «Располным-полны мои коробушки», «Есть на Волге утес», «Там вдали у реки уж погасли огни», «Невольно помнятся походы...». Много задушевных песен!
      И новые песни шибко хорошие. Их федотбвекий патефон то и дело играет: «Шел отряд по берегу», «Якорь поднят», «Прощай, края родные», «Загудели-заиграли провода», «Каховка, каховка...».
     На Филином конце сейчас и звучат эти песни. Он подыгрывает, остальные поют. Здоров собой, красив Филя. И*не драчлив. Не зря говорят: первый парень. И Саре завидуют - невестего.
     А вот Володя-маленькип с братом своим Пашкой частенько дерутся. Володя на год старше брата, скоро в армию идти, а ростом пониже. Пашка, тот здоровый вымахал - руки длинные, пока Володя достает его, он, глядишь, уже заехал то в ухо, то в зубы. Вот и сейчас, отвалив от стола, они успели подраться, а Филя помирил их да еще пальнем пригрозил. Бог знает, почему они дерутся и что делят. Просто, наверно, силу пробуют и уступать друг дружке не хотят. Подрались и тут же помирились, в обнимку по улице пошли.
     Остальные помочане еще гудят у дяди Сани, а ребята Осокины по тропинке домой идут. Афонька тяпнул медовухи, ему весело, л.асковый, целоваться лезет. Обняв Генку и Лёшку за плечи и, отрадно вздыхая, он провожает их до самого дому и, как большой поет:

               Брат на брата поглядели,
               Покачали головом:
               Неужели в самом деле
               Мы расстанемся с тобой?

     Голос у Афоньки особенный. В глубине горла он вроде бы давится, и звук от этого на телячий рев похож. Но Афонька не забывает и мотив выводить. Так что получается вполне задушевно.
     Уже сгустилась темнота. Даже ближних, кустов не видно. Воздух ласков и свеж. Из Малинового лога волнами наплывают запахи подвяленной кошенины. Высоко под небом чуть видятся отсвечивающие линии ближних горных хребтов и вершин, окруживших заимку. А небо густо-синее, бархатистое, усеянное серебром, и золотом звезд.
     Еще поют и шумят помочане. Играет гармошка. В невидимом лесу допевают свои вечерние напевы .бесчисленные пташки. Но мир уже отходит ко- сну.
     Теперь .Осокины провожают Афоньку до ограды, а возвратившись, лезут на чердак, где пахнет свежими вениками и травкой-загадом. Там у них постель на лето. Пора спать. Предчувствие завтрашних радостей сливается с картинами ребячьих сновидений, и ничто до самого утра не тревожит здоровый и светлый сон.


     ...С буднями и праздниками вперемежку, с тихими рабочими днями и шумными приискательс.кими гулянками прошло лето, и опять сверкает осень.
     Много успели Осокины. Построили и уладили новую избу. Вскопали огород и пашенки, засадили все, засеяли и урожай вырастили. Накосили сена, в стожки сложили и кое-что домой доставили. Хватит сена на зиму и для Савраски, и для коровы.
     Сено косить Осокины тоже собирали помочь. Но больше-то Катерина с ребятами косила. Генке и Лешке маленькиелитовки изладили. И они тоже сшибали траву.
     Конечно, сено у Осокиных не такое, как на давних сенокосах. Больше некось валить пришлось. Есть хорошее пырейное сено, а есть дудник, кипрей, папоротник. Да и подальше, чем у других, и все в разных местах - на лесных еланях, косогорах.
     Теперь пора убирать огородину да всякое лесное добро запасать. Никто без дела не сидит. На косогорах пестреют бабьи платки и ребячьи рубашонки. Кто калину собирает в передники и ведра, кто ломает ее ветками да пучками связывает. Эти пучки потом всю зиму будут висеть на чердаках и стенах изб. У запасливых людей все стены увешаны красными пучками, и оттого изба нарядной и веселой кажется, особенно зимой, когда все бело вокруг. Так же наламывают и рябину. И зимой она становится еще вкуснее. Рвут и таскают мешками хмель, который идет и на брагу, и на хлебную закваску. Шибко вкусный хлеб получается, если в дрожжи хмелю добавить. Булки высокие, румяные, мягкие, ноздреватые, запашистые. Когда они еще горяченькие, так самое время со свежим молоком есть их. Рвут и вяжут в снопы лесную мягкую осонку. Эта идет на стельки в обувь, на мочала и на щетки, стены белить. Копают картошку.
     Звякают ведра, вздымаются дымки от костров. И обязательно там, в кострах, печется картошка. Вкусна свежая картошечка, испеченная в золе да в угольках!
     А у Ивана Осокина сердце не на месте. Отпуск просить собирается. Самая охота подошла. И зверь, и птица дошлые. Герка и то чувствует, что пора ей в тайгу. Выйдет Иван на улицу, а она так и смотрит в глаза, взвизгивает, просится. Умела бы говорить, умолять бы стала.
     Теперь все трое Осокииых в школу. ходят. Генка с Лешкой - в третий класс, а Федюшка - в первый. И дружок Федюшки, Николка Федотов, в школу пошел. Вместе и ходят.
     Нынче в школе все по-другому. Школа другая - новая, на семь классов рассчитанная. Самым старшим был пока что четвертый, но .через год будет пятый, потом шестой, потом седьмой. И тогда учиться будут в две смены.
     И учителя почти все теперь новые. И слава богу, что нет Николая Андреевича. А может, пусть был бы и увидел, что ребята Осокины в других руках первыми учениками быть могут. Наверно, стыдно стало бы.
     Пошла учеба - не то что в прошлом году, при Николае Андреевиче. Что при нем в голову не лезло, теперь казалось таким простым да интересным! Задачки решать - что семечки щелкать. Читать - и того проще. Вот диктанты писать потрудней немножко - ошибки бывают. Правила по русскому языку зубрить надо, а-зубрить Генка с Лешкой никогда не хотели. Понимать надо. За понятие им и пятерки ставят теперь. За это и ребята с почетом да завистью посматривают. Федька Бурилов, Васька Комольцев, Тараска Ошлыков, Ванька Колечкии, Ванька Шаврин тоже не доходили в прошлом году, тоже в третий класс сызнова ходят. А такого понятия, как у Осокиных, пет. Тут только Ванька Шаврин сравняться может. У нег/5 мать сама учительницей была, грамотная. И отец грамотный. Еще до школы хорошо научили Ваньку. Но Ванька Шаврин на целых два года старше Генки. Стыдно было бы плохо учиться.
     Лешка - это всеми признано - самый сильный по арифметике. Наперед весь задачник знает. А Генка зато сочинения хорошо сочиняет. Вот недавно было сочинение. Надо было, летний вечер описать. Какая природа, как солнышко садится, как заря играет, что люди к ночи делают. Так Генка не просто, а в стихах написал. Конечно, сначала никому не сказал, что в стихах. Это уж потом все узнали. И пока оценки не объявили, ходил он ни живой, ни мертвый. Шибко переживал. А вдруг ругать будут, двойку закатят. Ведь никто не велел в стихах писать.

               ...Пастух и собака лохматая
               Шли дорогою пыльной позади коров.
               Направлялося стадо рогатое
               Во загоны колхозных дворов.

     Так закончил Генка свое обширное стихотворение. Нонна Васильевна от доски всему классу тетрадку показывала, чтоб все видели стихи и пятерку под ними. Вот бы Николаю Андреевичу показать, нос бы утереть! И к директору школы ходила Нонна Васильевна с Ген-киным стихотворением. Разговор у них был. Но о чем - Нонна Васильевна не говорила. А самое главное, как выяснилось, это то, что Генка про колхоз не забыл. Генка сидел бледный от волнения-и чуть не плакал от радости. Эх, да он еще не так написать может! Как Пушкин, как Лермонтов... Только стесняется...
     Из других поэтов Осокины знали пока что Некрасова, Кольцова, Никитина да Демьяна Бедного. Но Пушкин с Лермонтовым были самыми первыми и самыми любимыми. Ах хорошо! Мурашки по коже, сердце радуется, слезы просятся.
     А однажды и впрямь Генка заплакал. Это когда читали «Зимовье на Студеной». Рассказ Мамин-Сибиряк написал. Чудная фамилия-. Так вот. Когда Генка дочитал до того места, где старик с мертвым Музгаркой прощался, горло ему, как петлей, сдавило, и слезы на книжку закапали. Хорошо, что учительница не стала понукать да расспрашивать. Поняла и велела на место садиться. А читал Генка у доски, перед всем классом. И ушел он, опустив голову, и сидел потом, ни на кого не глядя. Стыдно было, что заплакал. На слезы-то ребята Осокины крепкие, а тут, как нарочно, прорвало...
     Генка и Лешка завели потайные тетрадки, и каждый в свою записывали все, что сочинить удавалось. И тетрадки эти всегда прятали, дома никому не показывали. Только иногда, когда никто не слышал, по памяти читали друг дружке.
     Да еще до страсти хотелось рисовать. Всякая бумажка, лишь бы чуть-чуть чистая была, в дело годилась. С бумагой туго. Почти у всех книжек первые да последние листы выдраны, потому что чистые с обеих сторон и на них рисовать можно. Что сами придумывали, а что с готовых картинок срисовывали. Тут были и Чапаев на коне с саблей наголо, и фельдмаршал Кутузов на Бородинском поле, и портреты Пушкина и Лермонтова.. Все стенки самодельными картинками обклеены. Нарисуют, намнут хлебный мякиш и прилепят.
     Недавно Филипп заходил и все картинки видел. Пушкина похвалил. Как вылитый. И обещал тальянку принести поиграть.
     У Лешки других увлечений, кроме рисования, писания стихов да чтения книжек, не было пока. А у Генки еще одно появилось. Представлять наловчился. Кого хошь изобразит. И голосом, и походкой, и лицом. Дома стеснялся, конечно, - отец сразу отругал бы или ремня отвалил. А в школе с ребятами как раз было. Смеются, значит, глянется, значит, то, что надо. И когда стали в кружок записывать, ребята сразу же Генку назвали. Правда, роль досталась не смешная, не такая, как хотелось бы. Пьеса про Испанию была. Генка был пленный летчик, и шлем ему -нашли летчицкий. Летчик был - за республику, и звали его - Антонио. Фашисты его допрашивали, а он молчал. А когда над головой пролетел свой самолет, весь израненный, ншучен-ный Антонио поднял голову и гордо крикнул: «Вива республика! Впва!..» Вот и вся роль. Не шибко-то разгонишься. Но все равно громко хлопали и хвалили. Это как раз под Новый год было. И Серьге Бусову хлопали. Серьга тоже молодец оказался. Тихий, на учебу слабый и стеснительный, а на вечере, где он Муравья играл из басни «Стрекоза и муравей», зашумел, как старикашка шебутной, ворчливый, и палкой застучал: «А-а! Ты пела?! Это де-ело. - И головой, и бороденкой покрутил. - Так поди же, попляши-и-и!..»
     Славная, интересная жизнь пошла. Две премии получили Осокины. Под Октябрьские праздники дали им по отрезу сатинету на рубахи, а под Новый год, кроме кульков с конфетами по целой коробке цветных карандашей. Рисуй не хочу.
     И долго-долго не могли привыкнуть Генка с Лешкой к тому, что они первые в школе и что на самом деле такие подарки им отвалили.
     Шла учеба. Все хорошо было. На каникулах Генка с .Лешкой самостоятельно к дедушке в гости сбегали. Теперь он в (Зтародубовке жил и опять колхозной пасекой правил.
     Совсем теперь обжились Осокипы. Изба с сенями, баня, огород, пашенки, сенокосы, пригон для коровы и лошади, ограда тесаными жердями загороженная. Так на прииске живут многие.
     В этом году по весне мутенка была рядом с оградой Осокиных, даже боялись, что золото пойдет как раз иод избу, и тогда избу переставлять бы стали. Но ничего такого не случилось. Разведка, которая в Зимнем логу золотишко нашла, обещала неплохой запас, и у всех надежда была, что найдут наконец-то золото, которое в сторону ушло. За зиму большую хвостовую канаву подвели к самым золотым пескам. Л как началась большая вода, мутить начали. В головном участке вон какой разрез выбухали! Здорово работали. А промывать стали, и мало намылось золота. Оставили Зимний лог опять в покое. Только отвалы появились, да .обширный разрез, да глубокая размытая канава, которая теперь отделяла усадьбу Осокиных да еще несколько дворов от прочих заимских изб.
     Дядя Саня тоже новую избу поставил. Как раз напротив Осокипых, через канаву. Тут же на косогорчике у тех и других стояли теперь ульи с пчелами. Все под руками, все ладно.
     Но если ребятам Осокиным в четвертый класс идти, то Афонька окончательно в старатели подался. Договор заключил на десять граммов золота в месяц. Дядя Саня в артели зарабатывает, а Афонька - в одиночку. Фартовый. Выполняет договор и даже перевыполняет. Да еще после работы отец с матерью ему помогают.
     Совсем женихом стал Афонька, а все равно в лес один ходить побаивается. Ребят. Осокиных зовет. Карю-ху искать - зовет. По дрова идти - зовет. А как один - частушки поет без умолку, чтоб веселен было.
     Ладно живется дяде Сане, весело. И на работе он хорошим забойщиком считается. Хорошо пески кайлит и в ортах, и в разрезах. Иван Осокип так еще не наловчился. Зато с лесом возиться Ивану - не в новость. Крепи ладит за двоих и тоже хорошо зарабатывает. А когда зимой нужда была известку жечь, так и тут без него не обошлось. На весь прииск нажег. Генка с Лешкой помогать ходили дрова пилить. Весной, как снег растаял, Иван корчажный деготь гнал. Бересту брали па косогорах, с валежин березовых. Толстая береста, и дегтю в ней много. Тоже на всю артель постарался Иван. И сапоги рабочим мазать, и колеса,и сбрую у приискового хозяйства. И тут Генка с Лешкой хорошо помогали.
     В это лето, кроме огородных работ да сенокоса ребята Осокипы и с лотком по старым отвалам бегали. Фарту большого не было, но и им случалось намывать золотишка «спичек» по пять-шесть. А в спичке - ровно сто миллиграммов. Когда как повезет.
     Да еще ловушки на кротов ставили. Этому делу отец научил еще в колхозе. Выбрал время, надел хомут па Савраску, а за гужи длинные веревки пристегнул. А в лесу, где путик начинать, он к этим веревкам привязал суковатое бревешко и повел Савраску прямо по траве, где путик наметил. А сзади бревешко землю царапало и пахало, и траву приминало да с корнем выдирало. Прямо как дорога получилась. Да еще в обратном направлении протащили бревешко и попутно кротовьи ходы затоптали, чтоб знать потом, где жилая нора, где нежилая. Потом наладили кулемки и - в лес. И вот стоят кулемки, есть не просят, а кроты ловятся. Генка с Лешкой каждый день, как роса обсох-лет, проверять их отправляются. Афонька головой качает. «И как вы не боитесь по тайге ходить? На Сеге-леке вон опять медведя видели...» А тетка Елена в открытую завидует Катерине с Иваном. Мол, ваши ребятишки, как большие, робят. Как мураши стараются. Оно приятно, конечно, похвалы слушать. Но лучше бы все-таки, если бы работы поменьше было. Эх и наигрались бы ребята Осокнны вволюшку! По горам, по скалам полазили бы, на речку-Антроп рыбачить пошли бы, в большие кедрачи сходили бы...
     В это лето и по случаю помочей и просто так, pn.u-i выходных, у Осокиных гости частенько бывали. Иван хотя не так часто, как дядя Саня, пчел своих трясет, а на еду да на медовуху тоже хватает. К тому же и Катерина ходить за пчелами научилась. Сама недавно ро;1 поймала.
     А рои-то как ловят. Летит, гудит рой пчелиный - далеко слышно. Так тут уж не зевай. Либо из ружья пали, либо звон-тарарам делай - колоти и звякай по всему, что звенеть и греметь может. Катерина как раз лебеду секла в корытечке для цыплят. Догадалась пилу схватить да сечкой по ней, сечкой... Звону много наделала. Рой стушевался, пролетел немного и на пихту прививаться начал, а она еще звонит, чтоб надежнее было.
     Когда пчелы гром да звон услышат, им, наверно, кажется, что погода портится и дальше лететь опасно, лучше переждать где-нибудь и матку-царицу защитить.
     Хороший рой. Черным-черно пчел налипло. Большая шапка. Да снять-то его нельзя было - привился почти на самой верхушке пихты. Небольшая пихта, а все равно не достанешь. И стала Катерина Генку уговаривать. Лель, мол, сними пчел вон этим берестяным черпачком прямо в торбочку. И обручок б торбочку вставила, и лямку к ней приладила да на шею Генке надела. Лезь, сынок. Полез Генка. Лучше было бы, конечно, с дымарем, чтоб обкурить пчел, в вялость их вогнать. Да рук-то не десять. На пихте держаться да держаться надо. Да еще торбочку тащить, да черпак в ней. Но залез все-таки. Взяться не за что, все пчелами облеплено. Носом в пчел уткнулся, а им это не шибко глянется. Наверно, за медведя Генку приняли. Кое-как нашел местечко рукой ухватиться. Торбочку выпростал из сучьев, сбоку пристроил, черпак достал, приноровился и поддел было. Вот тут-то и взялись они его полосовать. Что толку, что сетка на липе. Примялась она, к лицу прильнула. Ткнется пчелка и жало - вот оно. А рукам и того хуже. Кто же тут вытерпит? А пчелы уже и в рукава, и за шею, налезли, и по брюху ползают.
     - Жалятся! - взревел Генка.
     А мать внизу стоит и ласково подбадривает. Зря, мол, паникуешь. Они же, пчелки-то, не дураки, распрекрасно понимают, что им добра хотят. Не должны они жалиться, не должны...
     Соскользнул Генка с пихты, как бурундук. Встал перед матерью, сетку скинул - ни глаз, ни лица. Все заплыло. Во всякие места нажалили. Да пичею. На земле стоял теперь. Терпи, казак.
     А мать все звонит сечкой о пилу, да еще Федюшку кличет, чтоб таз банный притащил.
     Лешки не было - в пионерский лагерь уехал. По жребию ему достался лагерь. Кто-то один из Осокиных должен был ехать.
     Федюшка таз принес, и еще больше звону стало. А тут и отец с работы пришел.
     Узнал, в чем дело, посмеялся и послал Генку вожжи принести. А потом велел Генке залезть повыше да за пихту их привязать. Потом пихту спилили и. придерживая за вожжи, на склоненные кусты повалили так, что вершина и до земли не достала и все пчелки целенькие были. И снял их отец без всякого труда, посадил в рояху, будто на пасеке дело было. Еще один улей прибавился.
     Да и в других делах успехи были. Когда Лешка вернулся из пионерского лагеря, было что доложить. У него тоже новостей оказалось с три короба. Там, на озере Куреево, где Лешка пиоиерствовал, таких гавриков, как он, было несколько отрядов. А в каждом отряде - вожатый. Утречком горнист играл, побудку делал, как лзгерный петух, вроде. Потом - зарядка, как в армии, потом умывание, потом завтрак в столовой, потом шры всякие, потом шли на озеро, купались, загорали. Вообще ходили в одних трусиках. У всех кожа задубела, толще сделалась. У Лешки тоже. По вечерам костры жгли, песни пели. И новых песен Лешка много .шал теперь. «Легко на сердце», «Эй, подруга, выходи-ка, да на друга погляди-ка...», «Веселее, моряк, веселее, моряк...». И другие. Да еще Лешка привез новенький галстук с настоящим зажимом, на котором пионерский костер горит.
     И опять вдвоем, не отставая друг от друга, пластались они, делая всякие дела. Даже дядя Саня, строгий мужик, хвалил. Мужики, мол, они и есть мужики. Работники. А у меня одни депки народились, понимаешь. Один Афоньша - мужик. А Афонька-то с отцом уж на равных рассуждает. «Ничо, тятя. Вдвоем робим... Да и не идет она мне, учеба-то окаянная...».
     Семья у Резуновых самих двое, Афонька, Стешка, Манька, Солька, Липка, Мотька да еще, наверное, будет кто-нибудь. «Семья-то большая, - любит шутить Афонька, - да два человека всего мужиков-то - отец мой да я». Да еще запоет, бывало: «Отец мой был природный пахарь, а я работал вместе с ем...».


     В одном месте золотишко поубавится, глядь, разведка в новом логу металл отыскала. Когда Осокины приехали, на Новой Ушпе разрезы, шурфы да мутенки были. Потом нашли золото в Зимнем логу, в Косоротов-ском увале, в Михеевском ключе и в Сегелеке. Вот в Се-гелеке и шли потом главные работы. Тамошняя артель больше всех намывала. Потом приехал начальник приискового управления Лопатин и стал наводить порядок.
     Оказалось, что Лопатин вместе с Иваном Осокиным в армии служил - в Забайкалье, на станции Даурия. В кавалерии. Но жизнь у них по-разному сложилась. Иван после армии вернулся в родные места, охотничал, в колхозе работал, потом вот сюда переехал. А Федор Лопатин, хоть и взрослый был, а в школу еще ходил, потом на рабфак поступил и стал инженером - главным над всеми Горно-Алтайскими приисками. Может, и Иван дальше пошел бы учиться, да ни одного класса образования не было.
     Весной, во время мутенки, Лопатин и жил у Осо-киных. С Генкой, Лешкой и Федюшкой шутки всякие шутил. А отца называл запросто «Ванюха». А то и «Ванюша». И это было чудно ребятам Осокиным. Самый главный начальник, а такой игровитый!
     Ходил Лопатин и к сватье Федотихс насчет старых времен беседовать. И про буро-рыжего быка, который вечерами из Зимнего лога выходил, тоже узнал от нее. Смеялся и руки потирал: «Сказка, а интересно!» А однажды ЛопаТин сказал:
     - Думаю, Ванюха, что где-то здесь и впрямь есть коренное золото. Рудное. Понимаешь? Искать надо.
     Он-то и уговорил Ивана Осокина в разведку перейти. Азартное дело. А вдруг самое коренное золото найдется. Генке с Лешкой тоже глянется разведка. Разведчики всегда в новых диких местах «дудки» да шурфы бьют. Идешь к отцу, несешь обед и попутно всякое лесное добро да красоту примечаешь. Попутно Иван и кулемки на кротов ставит да рябчиков силками ловит.
     Лопатин порядок сделал по справедливости. Пусть в разных местах золото моют, разные артели не одинаково намывают, а металл - в общий котел, и заработок от общего намыва и по труду каждому. Лучше стало. В одном месте перебой с золотом, в другом, глядишь, самое золото, а- в среднем всем хорошо, у всех заработок постоянный. Молодец Лопатин. Не там, так тут намоют.
     Вечерами Иван Осокин и Федор Лопатин много о политике говорили. Всякий раз и Филя Резунов приходил и тоже беседовал с Лопатиным. Была война в Испании и с японцами у озера Хасан. И книжки про это были написаны. Генка, когда такую книжку раздобыл, так вечерами вслух читал. Писал лейтенант Машляк, Герой Советского Союза. Была война в Монголии, на речке Халхин-Гол. Опять же с японцами, а наши помогли монголам. И там, и тут наложили японцам в хвост и в гриву. Потом была война с белофиннами. Этих тоже побили и границу дальше от Ленинграда отодвинули. На Финской, хоть она и недолгая была, народу много пало. Жалко. Кое-кто из ушпинских погиб.
     А Лопатин говорит, это еще начало только. Самая главная битва еще впереди. Хоть и заключили договор с немцами, а верить им никак нельзя. Начеку быть надо. Фашисты, они и есть фашисты. Аппетит волчий. И не зря на картинках фашистов показывали с волчьими зубами, с открытой пастыо, а на голове - военные фуражки. Не одну уж страну сожрали немецкие фашисты. И все силы копят. Капиталистам-фашистам - кость в горле наш Советский Союз. Советская наша власть. Во всем мире рабочие и крестьяне видят хороший пример в Советском Союзе и рано или поздно сделают со своими хозяевами то же, что у нас сделали. Потому и не угоден им СССР. Напасть надо па него и свою власть установить. Да не выйдет у них, не выйдет. Напакостить могут много, но не выйдет. Спуску не дадим.
     Слушают Генка с Лешкой, и самим хочется в армию поскорей. Взять винтовки. Или еще лучше - па летчиков выучиться и сверху бить врагов всяких. Хорошо бы и моряками стать. В Морфлот кого попало не берут, а только самых здоровых. И форма красивая. Эх, скорей бы вырасти!
     Филя не скупится давать ребятам Осокиным всякие журналы, которые сам прочитал. Там много и про комсомол написано, и про солдат-красноармейцев, и про летчиков, и про моряков, и про заводы, и про колхозы. И картинки интересные. И, как подумаешь, шибко интересно жить на свете.
     Лопатин говорит: «Учитесь, ребята, лучше. Оч-чень пригодится». Да это сами они хорошо поняли. Не зря теперь все подряд читают. Лешка вон «Тихий Дон» от Ваньки Шаврина принес. Тайком, конечно. Толстенная книга! А прочитали. И опять Ваньке отдали, и мать его не узнала даже. Потом у Ваньки же Лешка выпросил самую запретную книгу - «Тысяча и одна ночь». Хорошие сказки в ней. Насчет этих сказок Лешка Ваньке твердое слово давал - сразу вернуть. Вот почему самолично не удалось их прочитать Генке. И Лешка рассказывал потом устно. Почти все запомнил. Хорошая память у Лешки. Любое интересное стихотворение наизусть знает. Да что Лешка. Федюшка, и тот стихи шпарит:

               ...Товарищ Ворошилов,
               Я быстро подрасту
               И стану вместо брата
               С винтовкой на посту...

     Или еще:

               В бою схватились двое -
               Чужой солдат и наш...

     Да что стихи. Даже по Осоавиахнму у Осокииых пятерки стоят. Знают, какой газ.как пахнет и как называется. Фосген, люизит, иприг... И что делать надо, когда газ пустят, знают ребята.
     Всем известно, что Красная Армия - хорошее дело. Иной до армии ходил недоростком, замухрышкой, а вернулся, глядишь, бравый, да красивый, да сильный, да грамотный. Афопька туго рос, так он тоже на армию надеялся. Там всех вытягивают. Хорошее дело. И дез-ки больше любят тех, кто в армии побывал.
     Осенью те, кто был с двадцатого года рождения, в армию пошли и назывались они теперь «призывники тысяча девятьсот сорокового года». Ушел Филя Резунов, и осталась его Сара солдаткой. Только пожениться успели. Ушел Володя-малепький, и Нюрка Зинкова - тоже солдатка. Ушли парни с Сегелека, с Хохлацкого, с Истоминского, с Буриловской заимки, со Старой Уш-пы, где кержацкие заимки.
     Пронька писал, что в Стародубовке они новую избу поставили, прижились, а осенью Сережу в армию проводили.
     Конечно, опять стосковались Осокипы по дедушке с бабушкой, по Проньке и Кузьке. Столько лет вместе жили! А теперь врозь. Как они там? Опять в гости сходить надо. Зимой, на каникулах. Два дня туда идти и столько же -назад...
     Вскоре из армии письма пошли, фотокарточки. Филя сразу на курсы попал, на командира учился. Красив был Филя на фотокарточке. И форма командирская. То-то Саре приятно.
     И от дяди Сережи письмо пришло. Зачислили в строительный батальон. Писал письма и дядя Яша. Он вернулся и опять работал кузнецом в Стародубовке. В гости обещался. Дядя Петя работал где-то в Горной Шории на руднике. Женился, и дочка у него росла. Писал, что придет время - свидимся. Писали и другие родственники.
     А учеба у Осокиных в этом году еще лучше пошла. Первые ученики. Это не фунт изюма, как говорил учитель Степан Гаврилович, который теперь тоже в армии служил.
     И все же кажется Осокиным, что зря их хвалят, не заслужили они того. Просто легко учиться. И если уж по правде учиться, то могли бы вдвое больше одолеть. А то что. Посидишь в школе, послушаешь объяснения, и все ясно. Домой придешь, прочитаешь наскоро, и тоже все ясно. Спросят в школе, ответишь - пятерка. И остается время, чтоб на лыжах по горам лазить, чтоб дров из лесу принести и сена от стога, чтоб всякие взрослые книги читать. Одно плоховато: вроде меньше становится ребят, с которыми можно бы па равных обо всем рассуждать. Вот только Ванька Шаврин. Этот тоже первый ученик, тоже от книг не оторвешь, и разговаривать с ним всегда интересно. Конечно, просто играть да бегать есть с кем. А чтоб по душам. То ли обошли ребята Осокины сверстников своих, то ли еще что-то. Даже по силе Осокины от других отличаются. Федька Бурилов говорит, это потому, что Осокины на меду выросли. Может, оно и так, а может, потому, что отец чуть что, обязательно физическую работу найдет. Это еще с мальства повелось.
     И еще одна запятая есть. Не так быстро растут Осокины, как хотелось бы. Коренастые, а ростом невелики. Правда, и отец с матерью не из длинных, не в кого шибко-то расти. Но не мешало бы, ох не мешало бы скорей вытянуться. Афонька говорит: «Вы в нашу ре-зуновскую породу пошли. Резуновы сначала медленно растут, а потом враз выправляются. Как кукуруза, ровно...» Дай-то бог, чтоб так было. А то мало ли что...
     Зима. И каждое зимнее утро у Осокиных теперь совсем не так начинается, как бывало в бытность Николая Андреевича. Никого будить не надо. Пропоют первые петухи, и сами ребята встают. Пока мать печку растапливает да картошку чистит, Генка с Лешкой иной раз и задачки успеют решить, и прочитать много. Утром все хорошо запоминается.
     На завтрак, как всегда, блины или пышки. Милое дело. Да еще картошка печеная с солеными огурцами или капустой. И молоко.
     Вот наелись, собрались, на улицу вышли, на небо глаза подняли. Какая нынче погода? Кажется, снежок будет, небо морочное, звезд не видно. Значит, лучше - на лыжах. А лыжи еще с вечера проверены. Встают на лыжи и - пошел. Поскрипывают лыжи, постукивают о дорожные зарубки, скользят, только руками успевай подталкиваться. И мороз отскакивает. Разогреешься, только парок валит. Шапка, воротник, шарф - все в куржаке густом. По дороге, глядишь, догонишь кого-нибудь. То Ваньку Шаврина, то Серьгу Бусова, то Ар-соньку Ефимова, то Саньку Лошкарева, то Ваньку Ко-лечкина. Все, кроме Ваньки Шаврика, ближе к школе живут. Кому три километра в школу идти, кому два, кому - всего один. Ванька на Сегелеке живет, за горой от Федотовской заимки. Так что ему сначала до Осоки-пых пройти надо три километра, потом от Осокпных до школы - четыре. Но не каждый день ходит Ванька такое расстояние, а раза два в неделю. На Хохлацком у него квартира есть.
     Встреча с Ванькой всегда приятна. Книгочей, знаток Ванька. И лицом хороший, и собой крепкий. Постарше Осокпных, но это даже интересней. Пока идешь с Ванькой - наговоришься досыта. Есть о чем. К тому же Ванька и приисковые новости знает. Мать у него в конторе работает.
     Ванька тоже обычно на лыжах ходит. Привык. Он да Осокины без лыж, как дитя без соски. И когда кросс был, так кто первым прибежал? Тимка Тишков, Генка Осокин да Ванька. У Лешки тогда нога стерта была - не бегал. Но если уж по правде, то Тимке-то и грешно было бы отстать. Самый старший в школе и ростом - каланча. Генка всю дорогу за Тимкой держался. Тот шаг шагнет, а Генке два надо. Разогрелся, как будто из бани вышел, и как уши обморозил - не заметил. Были они потом, как вареники, толстые.
     Вот так и бегают ребята в школу. Тут тебе и физкультура; и закалка каждодневная, и аппетит - будь здоров! Лешка того и гляди обгонит Генку. Румяный и ростом вровень. И характером Лешка вроде поупрямей. Генка, тот очень переживательный. Может, потому и бледноват на лицо-то. Когда у матери схватки бываI0T - живот заболит, так Генка и сам весь измучится.
     Чуть живой ходит. Летом вот так-то скрутило мать, и побежал Генка на Хохлацкое за Горюновым. Прибежал. Тут открыть бы дверь в медпункт да сказать, не мешкая: «Скорее к нам, маме плохо», а Генке стыдно стало, стеснительно. Как же! Пришел вроде жаловаться. Маме плохо. Ишь какой мимсик, нюня сопливая. Потоптался Генка на крыльце, подумал, как бы так сделать, чтоб Горюнов сам вышел и спросил, в чем дело. Да что тут придумаешь. Вздохнул тяжело, набрался решимости, открыл дверь, поздровался и не сразу, а как положено выдержанным людям, сказал по возможности спокойно: «Товарищ Горюнов. Там одной женщине плохо». Ничего, вроде культурно вышло. А Горюнов уже бывал у Осокиных, лечил Катерину, лекарство «Сабур» давал. Хорошо помогает. И про сабур не забыл Генка: «Она просила дать сабуру». Тут и догадался Горюнов, что о Катерине речь идет. Сумку на плечи и - вперед. Генка едва поспевал за ним, скололо всего.
     И еще одна беда есть у Генки. Никак не может отвыкнуть лицо морщить, если о чем-нибудь сильно задумается.
     Да все это не главное, конечно. Главное - учеба хорошо идет.
     А когда из школы идут Осокины, то обязательно на Сухановскую гору поднимутся. Там у них своя лыжница по мелкому осиннику проложена и петли на зайцев стоят. Глядишь, и попадется зайчишка.
     В пятый класс перешли Осокины. Обоим дали похвальные грамоты. Да еще Ваньке Шаврину и братьям Семеновым - Епишке и Семке. Перед тем как дать грамоты, в учительскую приглашали и беседа была. Спрашивали, кто как живет, что дома делает, какие книги читает. У Осокиных да у Семеновых жизнь получалась одинаковая. Весной огород да пашни копали, бурундуков ловили, по черыму бегали, калбу рвали, березовый сок запасали, веснодельные дрова готовили. Летом кротов ловили да хариусов, сено косили, ягоды всякие собирали. Осенью по орехи в кедрач ходили, рябчиков силками ловили, картошку копали, избу утепляли, в школу отправлялись. Но Осокины, кроме всего прочего, еще и золотишко мыли помаленьку. А Ванька Шаврин летом только н занимался старательством. На Сегелеке все хорошо старались. Ванька больше матери зарабатывал, как Афонька Резунов. Даже самородок находил Ванька.
     И опять лето, и опять целыми днями слышатся на Федотовской частушки. Кто бы что ни делал - все с песней-частушкой. Опять дядя Саня тормошит пчелок своих, пьет вечерами медовуху, сидит на камне и протяжные песни поет. Опять приискатели неплохо заработали па мутенке, а разведка в Сегелеке новую россыпь нашла.
     Но самое интересное, что решено гидравлику строить. С вершины Новой Ушпы, поперек ложков и косогоров намечено прокопать заводную канаву, а перед самой Федотовской высоко на косогоре установить приемный бак, который будет либо железным, либо рубленным из крепких бревен. От бака под гору пойдут толстые трубы, а в логу закончатся они мониторами, из которых будет вода как из пушки бить. Говорят, такую струю даже саблей не перерубишь. А если ломом ударишь, так лом из рук вырвет и далеко отбросит. Вот водяная струя и станет крушить все подряд - и торфа, и старые отвалы, и где какой целик остался. Весь уш-ппискни лог, который сейчас перекопан как попало, перемоют от горы до горы. Гидравлика будет работать в большую весеннюю воду или когда сильные дожди пройдут. Заманчивое дело, интересное.
     Генка с Лешкой уже ходили смотреть, как канаву копают. Хорошая канава, умно задумана. Вся вода я кее попадет. А чтоб не обвалилась и оползней не было, борта канавы крепко деревом забраны. Там, где большие лесины на пути стоят, их либо вручную убирают, либо аммоналом рвут. Громко стреляет аммонал. Так н гудит эхо по всей тайге. Еще одна зима пройдет - и гидравлика готова.
     А в начале июня вот что случилось. Через Сегелек, через Федотовскую и прочие таежные заимки вдруг пошли войска. Откуда? Куда? Зачем? У взвоза, близ федотовской избы, то скапливались, то опять уходили куда-то солдаты. Отец сказал: это саперы. Они правили дорогу, отводили воду в топких местах, мостили мосты и мостики, стелили гати. Любо смотреть, как саперы работают. Дружно и споро все у них получается.
     Иван Осокин приглашал командира в гости, показывал конверт от письма дяди Сережи. Не эта ли часть, не здесь ли служит брат Сергей. Нет. Не здесь.
     Командир был молчаливым человеком. И медовухи выпил совсем немного. Нельзя. Маневры. Как на войне.
     После саперов пошли легковые машины, потом танкетки, потом грузовики. Вот уж насмотрелись заимскне на то, что раньше только на картинках видели! Но самые главные силы ночами шли. Вся тайга гудела. Генка с Лешкой хотели было на ночь глядя бежать туда, где гудело, да их сразу же красноармеец остановил. «Нельзя, ребятки. Вы куда?» А что скажешь? Просто посмотреть охота - аж глаза горят. Танков еще в жизни не видели. Но нет. «Нельзя, ребятки. Вот пойдете в армию и сами все увидите».
     Прошли войска, а на дорогах и тропах остались пустые консервные банки, пачки из-под папирос и махорки, окурки, огнища, мазутные пятна, пакля. А когда Генка с Лешкой ходили рыбачить на Антроп, так нашли большую железную банку, видно, из-под бензина. И следы от гусеничных тракторов и танков видели. Прямо по тайге, по целику следы шли. Трава примята, валежник искорежен, мелкие деревья повалены. Вот сп-лища! Немного жутко даже. Очень хотелось, чтоб еще пошли тапки и тракторы. Но они так и не пошли. Ни разу больше не слышно было, чтоб гудело где-нибудь.
     Зато уж было разговоров, как маневры прошли. Не зря, мол. К войне, однако. А войска-то, говорят, прошли аж до Кемерова, через тайгу и горы, к самой монгольской границе. Это, может, тыщу километров, и все по глухим таежным местам.
     Однажды Иван пришел с работы и не стал, как обычно, обедать. Сел у окошка, брови сдвинул, молчит и трубкой дымит.
     - То ли случилось что? - спросила Катерина.
     - Случилось, - ответил Иван. А в голосе была печаль и скрытая ярость.
     Сердце упало у Катерины. Думала, натворил он что-нибудь ненароком и, может, дело тюрьмой или штрафом пахнет. Генка с Лешкой тоже в тревоге на отца уставились.
     - Война... - страшным каким-то голосом сказал Иван, - правду Лопатин говорил. Немцы... нашу землю заняли.
     Ну так что же, что война? Это интересно даже. Японцев побили, финнов побили. И этих побьем. «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим». Так в песне поется. Только вот непонятно, как это немцы нашу землю заняли? Кто им позволил? Наверно, брехня это. Тутошние, местные наврали. Вот придут завтра газеты, и там все не так будет написано.
     Генка с Лешкой всегда газеты читали. Придет отец с работы, подаст газеты, пообедает, а потом просит: «А ну, почитайте нам с матерью. Что там написано?» И ребята читают. То Генка, то Лешка.
     Назавтра, как газеты пришли, к Осокиным соседи собрались - дядя Саня с Афонькой и теткой Дуней, тетка Елена, сватья Федотиха. «Почитайте, ребятки. Что там насчет войны-то...».
     А в артелях, прямо на работе, уже митинги были, знали уже о войне. А все равно хотелось еще узнать, что в газетах пишется.
     А где читать-то? Вроде и не написано ничего. Неужели вот здесь, где заголовок чудной: «От Советского Информбюро». И правда, здесь. Так, так... После упорных и продолжительных боев наши войска оставили... Да нет же, нет! Язык не поворачивается. Как же так - оставили? Это значит - сдали? Отступили? Не может быть!
     Упавшим голосом и сконфуженно, будто он и виноват во всем, Генка бубнит невеселое известие. Оставили... оставили... оставили... Да неужели даже не бьют их?.. Нет, бьют! Вот оно: «В ходе боев за вчерашний день было сбито или уничтожено на аэродромах...». Ага. Так их, так, сволочей! Самолетов, танков, машин - сотни. Солдат - тысячи... то-то же. Знай наших. Ничего. Это сначала всегда шибко прут, а потом... Михаил Илларионович Кутузов тоже сначала отступал... А тут еще и врасплох, вероломно напали, гады. Врасплох - это все равно, что не по правде бороться. Не считается. С налету-то, оно, конечно, повыгодней. Когда на Генку, бывало, налетят вот так, то обязательно отскочить, попятиться приходится. Отпрыгнешь, переступишь шаг-другой и обязательно остановишь противника. А как опору получше выберешь, так и жмякнешь его наземь. И с немцем вот так же будет.
     Обо всем этом и хотелось сказать Генке соседям своим. Да при отце как-то неудобно было.
     - Ну чо, Вангоха, - вздыхает дядя Сапя, - видно, еще раз повоевать нам придется?
     - Придется, видать. Раз прут, занимают нашу землю, то сила у них большая... Лопатин говорил - вся Европа у них в руках и все тамошние заводы па них работают...
     Сидят в тяжелых раздумьях мужики, курят, хмурятся, вздыхают. Выколотит Иван трубку о подоконник и опять табаком набивает, дымит бесперечь. А бабы успели всплакнуть и вспомнить тех, кто сейчас в армии был. Эти, наверно, уже воюют, сердечные. Да и ушпин-ские, кто помоложе, уже заявления подали, на фронт просятся. А там, поди, и без них справятся. И хорошо бы, если так-то. Ох, война, война-разлучница. Хоть бы не затянулась она, проклятая. Так хорошо жить начали.
     Поздно в этот вечер бабы коров доили и к завтрему готовились. Поздно заснула Федотовская заимка.
     А Саня с Иваном остались еще сидеть на крыльце. И меньшие были тут же, чтоб взрослый разговор насчет войны послушать.
     - Афоньша, дуй медовухи принеси, - велел дядя Саня, и Афонька мигом домой слетал, туесок медовухи нацедил.
     - Давай, Вангоха, чтоб скорей победа была.
     - Давай. За малую кровь, за великую победу.
     Почти до полуночи просидели Иван с Саней. Вспоминали прошлые войны, свои походы вспоминали. Но какие бы там войны ни были, а с немцем всегда воевать было трудней, чем с другими. Когда мировая война была, так немцы тоже далеко на нашу землю заходили. Что ни говори - силы у них много. Кто знает, сколько теперь война протянется?
     - А ну, грамотеи. Как думаете? Долго война будет? Может, всерьез, может, в шутку спрашивал Иван, а
     все же Генка с Лешкой были тут самые грамотные и начитанные. Про войну книги читали и учителей слушали,.
     - Ну что молчите? Генка, как думаешь?
     А ведь, наверно, всерьез спрашивал отец. И Генка, сидевший между Лешкой и Афонькой на завалинке, должен был ответить что-то. И вот подумал он и ответил:
     - Да года четыре, наверно.
     - Чирей тебе на язык... Ты что, сдурел? Четыре года! Если теперешняя война четыре года протянется, на земле ничего не останется...
     - Так с немцами всегда долго воевали, - стал оправдываться Генка. - А тут не только немцы. В газете же написано...
     По правде говоря, Генка вроде как отгадать хотел. Так или не так думают отец с дядей Саней. Да еще хотелось, чтобы и он на войне побывал. А то если война скоро закончится, ему на ней побывать никак не удастся.
     И Иван, и дядя Саня без всяких шуток разговаривали в этот вечер с меньшими своими. Совсем по-взрослому. И в первый раз Иван назвал Генку с Лешкой не сынками и сыновьями, а - сынами. «Вот так, сыны. Война - не шуточки. Сурьезными быть требуется. И ремешки придется потуже затягивать. Работать за взрослых, слушаться старших и учиться до последней возможности».
     Через месяц после того, как война началась, Иван Осокин подал заявление - на фронт. Катерина, узнав о том, в слезы ударилась. Дурак, дескать. На кого семью оставишь. Сама больная, ребятишки малы. Другие бронь хлопочут, а у тебя и так бронь, как у разведчика прпискогюго, так ты сам лезешь, куда не просят. «Бронь... бронь... - сердился Иван, - не здесь, а там бронь нужна. Того и гляди до Москвы допрут...» Из военкомата бумага пришла. Дескать, спасибо, но пока мужчины девятьсот четвертого года рождения не призываются. Да и бронь на вас, товарищ Осокин, имеется. Но при первой возможности просьба ваша будет удовлетворена.
     И жила теперь Катерина в постоянной тревоге за мужа. Со дня на день ожидала повестку.
     На прииске теперь работали не пять дней и - выходной, а все шесть и сверх восьми рабочих часов еще оставались. Стране нужен металл. Лозунги везле были - работать для скорейшей победы над врагом. Все взрослые на заем подписались. Тоже для победы.
     Меж тем Иван прибаливать начал, за грудь хвататься. Одышка, потливость, тошнота и боль головная. Вызвали в военкомат и забраковали, лечиться велели. Горюнов всяких лекарств надавал, свежим воздухом дышать велел. Сказал, что это у Ивана от газов. Когда разведчики бьют глубокие шурфы да дудки, так в них газ скапливается. А на поверхность они редко поднимаются, и защиты никакой нет. Так что очень хорошее питание нужно - масло, сметана, мясо, мед, хлеб хороший. А с этим-то делом как раз туговато пошло. И правда, что ремешок потуже теперь затягивали.
     Дали Ивану освобождение от работы на целый ме-сян. А без дела он все равно не мог сидеть. Встанет утром, отдышится, а потом возьмет кайло да лопату и - либо в старое русло стараться идет, либо новый шурф бить. Генка с Лешкой при нем неотступно. Пока Иван болел, в Зимнем логу рядом с разведочными шурфами Оеокины три шурфа выбили. Ивану казалось, -что золото в сторону ушло, и если бы найти его, то большая польза прииску и стране была бы. Бьет Иван шурф, кайлит, выбрасывает породу наверх, а петом весь затрясется, от пота взмокнет, выберется наверх, упадет навзничь в траву и лежит, продышаться не может. Никогда не был таким слабым, да еще так некстати.
     Опять Иван ходил к Горюнову, и тот вообще запретил ему работать. Посидел он дня три дома - не терпится. В кедрач пошел шишки бить. Генку с собой взял.
     В четырех километрах от Федотовской - на север идти по гривам - есть широкий дремный лог Тугур. Татарское название. И стоят там кедры толщины неохватной, на вершину глядеть - шапка валится. Внизу мох, валежник, папоротник, смородник, малинник, вы-воротни. А вверху - мохнатые широкие купола кедровых вершин. Много шишки - сизо на вершинах, как галками облеплено. Да рановато еще, не падают шишки. Но орехи уже поспели, и кедровки, бурундуки да белки проворно запасают их на зиму. Так и шнырят.
     Пришли в Тугур. Иван полежал на мху, отдохнул, потом взял топор и начал рубить пихту. Сразу Генка не понял, для чего, а когда пихта упала вершиной на нижние сучья старого кедра, догадался, что отец вырубил сошку, по которой надо на кедр лезть. Иначе на него было бы не взобраться - снизу не было сучьев, а толщина - втроем не обхватишь.
     - Лезь, - велел отец, а сам опять на мох упал, дышит тяжело. Раньше, сколько бы ни курил трубку, всегда на щеках был густой ровный румянец, как кирпичом натерто. А тут - на тебе... Жалко отца. Чего доброго...
     - Лезь, не бойся. Пихта крепко села, - с перерывами говорит отец, - только головой не верти у меня. Перед собой смотри... Держись крепче...
     И полез Генка. Первый раз в жизни на кедр полез. Раньше, бывало, просто собирать шишки приходилось, а теперь сбивать полез. Потихоньку, понемножку добрался до первых кедровых сучьев. А пихта вдруг провалилась, вроде как падать начала, и набок повернулась. Мгновенный страх так и пронзил всего, как иголками закололо и в пятки, и в суставы, и в каждый пальчик.
     - Не бо-ойсь, - равнодушно сказал отец снизу, - это пихта посадку дала. Теперь она иш-шо крепче держится. Отдохни маленько.
     Сел Генка на толстый кедровый сук. Красота. Тихо, мирно. Легкий ветерок подувает, смолой невпроворот пахнет. Ох толста у кедра туша! Наверно, толше слона. Там и тут целые пригоршни смолы накипело. Этой смолой бабка Светлячиха раны лечит. Всегда просит, чтоб кто-нибудь принес смолы кедровой.
     - Тут смолы мно-ого, - докладывает Генка.
     - А ну, отколупай да брось.
     Генка отколупывает смолу, сминает ее в один ком и бросает отцу в ноги.
     - Хватит. Лезь дальше.
     Генка лезет. Сучья толстые, крепкие да друг от друга далеко, еле дотянуться можно. Были бы руки да нош подлинней, так совсем бы другое дело. Но надо как-то, надо. Можно за трещины в коре держаться. Лишь бы немного податься, а гам и сук - вот он. Так и взобрался на самую вершину.
     - Давай тряси! - командует отец.
     Генка покрепче вцепился в вершину и начал дергаться туда-сюда, как припадочный. Вершина дрожит, а шишки не падают. Значит, еще сильней надо. Еще поднатужился, еще сильней начал трясти. Слава тебе господи - посыпались! Весело посыпались.
     - Вот-вот. Так и действуй!
     И Генка «действовал» изо всей мочи. То тряс, то пятками колотил по сучкам, то кулаками, то здесь же выломанным «помощником». Боязно, но азартно, хорошо слушать, как шишки падают. Так и стучат по сучкам да по стволу, и звук - как будто по тугим толстым струнам бьют. Тук-тук... Тун-н, ту-н. Потом небольшой перерыв и - шлеп, шлеп о землю.
     Вряд ли что-нибудь сравнится с тем ощущением, которое пережил Генка на вершине кедра. Высота и простор необъятный. Ветерок небольшой, а в вершинной густейшей хвое кедровой шум получается могучий, протяжный, глубинный, будто вся тайга гудит. И не только хвойные ветви - заросли шумят да шевелятся раздумчиво, не только крона широкая, но и сам ствол могучий гудит потаенно, как труба великанская. И еще заметно, как кедр качается. Туда качнется, потом - назад. Туда и назад... Но это не опасно, конечно. Вон какие бури да грозы были, и то кедру - хоть бы что. А уж от такого комара, как Генка, и вовсе ничего не станется.
     Но главное - то, что сверху видится. Далеко-далеко глаз хватает! И все кедры, кедры, кедры стоят. Купола дымчато-зеленые, задумчивые. А меж ними острыми пиками темные вершины пихт пронзаются. Кое-где в прогалинах между кедрами и пихтами краснеют усыпанные ягодой рябины и стоят высокие сухие пни с голыми сучьями наверху. Видны лужайки и поляны с папоротником. А далеко-далеко на севере тянется широкая долина с покосами и стогами, блестят серебряные изгибы какой-то речки. Это, наверно, Антроп. А дальше за ним желтеют пашни и можно различить часто наставленные суслоны.
     Когда Генка слезал с кедра, отец его еще не раз останавливал. Вот здесь, мол, на этом суку еще шишки есть. Потряси, постукай.
     Слез Генка. Устал - дальше некуда. Все поджилки дрожат. Зато шишек отец почти полный мешок набрал.
     - Ты мне трубку выбил шишками-то, - сказал отец.
     Не надо бы отцу курить, а он все курит. Горюнов бросить велел. Потерпел отец дня три без курева да еще пуще прежнего дымить начал. Дался ему табак этот.
     - Ну как там сверху-то видно? Есть шишки?
     - Есть. Много.
     - На этом есть? - кивнул отец на самый большой кедр из тех, что стояли поблизости.
     - Ага! Мно-ого.
     Опять вырубили сошку. Но на этот раз отец сам полез, а Генке сказал: отдохни, а то вижу - пристал, парень.
     - Так тебе же нельзя. Мало ли что!
     - С отдыхом, - сказал отец. - Не боись. Раньше-то я лазил, бывало...
     С отдыхом, с отдыхом, а залез отец куда быстрей, чем Генка. Вот лазит, вот лазит, будто играючи. Генке показалось, что отец даже неоправданно торопится куда-то. Раз - и уже на вершине.
     - Отойди. Сбиваю!
     Генка отошел под другой кедр и тут же услышал, как отец начал работать. Только шум да стукоток пошел. Но слишком скоро все смолкло, и Генка сильно затревожился: уж не случилось ли чего?!
     - Оте-ец!
     - Ну что тебе?
     Подбежал Генка к кедру, а отец уже на землю спускается. Спустился, шагнул раз пять и - шлеп навзничь. Отдыхает.
     Эх, вот как надо лазить-то: Мужчина. Взрослый. То-то и оно. Больной да с одышкой, и то вон как! А если бы в добром здравии... А что, и Генка, когда вырастет да окрепнет по-мужски, так же, а может, и получше еще лазить будет. Вот уже и сейчас на кедр слазил. А другие такие-то, поди, еще и не пробовали.
     Опять Генка слазил на кедр. Но на этот раз и сошка не потребовалась. С самого низу сучья были. Кедр молодой был, и шишки оказались увесистыми.
     Потом снова отец слазил, а спустившись, сказал, что хватит. Отдохнул, покурил, еду из сумки достал. Пообедали и шишки обрабатывать принялись. Для этого отец вырубил березовое бревешко, отесал одну сторону по-ровней и вырубил зарубки, как на стиральной доске. Вот и «терка» шишки тереть. Поставь шишку на попа, шлепни по ней вальком рубчатым да раза два дерни туда-сюда, и от шишки каша останется.
     Когда все шишки размяли, отец снял с березы широкую берестину и, постелив ее на бревешко, выбил патроном тридцать второго калибра аккуратные дырочки. Вот и грохот, вот и решето. Отец держит берести-ну, а Генка набрасывает на нее дробленку. Отец потряхивает берестину и просеивает орехи на старую скатерку, которую специально взяли. Вот так и отделили от чешуи все орехи. Отцу ведра четыре в мешок насыпали, а Генке - ведра два. И - домой.
     Сильно намаялся Генка. Зато потом хорошо было щелкать поджаренные орешки да друзей угощать. Да и то приятно было, что сам орехи-то добыл.
     Ей-же-ей, с отцом творится что-то. Насколько помнит Генка, раньше он никогда и никуда не спешил. Бывало, все делал без суеты и ходил не торопясь. А если и спешил, случалось, так разве что па порошу или на зорьку, когда охотничий азарт одолевает. А тут - на тебе. Все спешит, все торопится. Встает чуть свет, и ребятишек от себя не отпускает да спрашивает: «Как это делать будете? Как - это?..» Если правильно ответят, он промолчит. Если неправильно - расскажет и покажет, как надо. А сам все еще за грудь хватается.
     Генка с Лешкой голову ломают: неужели отец думает, что умрет скоро и надо успеть научить сыновей всякому нужному делу? Так нет, вроде на поправку дело идет. Опять на щеках румянец разгорается. Полегче, говорит, стало. Но вскоре отец и сам объяснил, что к чему.
     - Так или иначе, ребята, а на фронт я уйду. И знать мне надо, что умеете, а что еще не так делаете. Учитесь, достигайте науку жизни. Надо бы вот на барсуков сходить с кем-то. Наверно, опять с тобой, Гена-ха... А пчел искать сами научитесь. К дедушке сходите. Расскажет... Остальное мать знает. Да слушайтесь мать-то...
     И верится, и не верится, что и отец воевать уйдет. Может, и война скоро кончится, а он...
     Но война шла, и немцы шли по нашей земле, по нашим городам. Как ни горько было, а - факт. Знать, много они силы накопили да награбили, если все еще идут по нашей земле. Тревожно, обидно и жжет душу, как железом каленым, и горькая тоска подступает.
     Настал день, когда отец объявил, что на барсуков пора. С работы вернулся рано. Весело, быстро двигался, и в руках все спорилось. И опять было удивительно - никогда он не был так скор и ловок. Правда, в сборах на охоту был у него выверенный многолетний опыт.
     Отец почистил ружье, снарядил патронташ, примерил на себе то и это. Долго и старательно точил нож и топор. К крапивному мешку привязал веревочную лямку, сложил в него хлебный запас и завернутый в тряпицу волчий зубастый капкан. Потом все вынес в сени, чтоб в избе не мешало.
     Все в семье преотлично знали, что не надо болтать про охоту, когда глава дома собирается на нее. Иван давно уж так воспитал своих. Охота - дело серьезное.
     Вечером никто из посторонних не застал Ивана за сборами. Только уж когда ужинать сели, пришел Василий Медведев, человек умный, мастеровой и молчали-вый. Иван ему доверял и потому сказал, что завтра на Черные сопки собирается, где с лета еще найдены им барсучьи норы, а теперь самый раз посмотреть весь норник. Василий поужинал за компанию, покурил, побеседовал, а собравшись уходить, сказал: «Доброго пу-тя, Иван Федорович». Иван, прищурясь, кивнул на Генку.
     - Хочу взять для испытку.
     Испыток - не убыток, - согласился Василий, - пригодится, глядишь. - И вышел в густую темноту осенней ночи.
     Василий Медведев тоже приходился сватом Осоки-ным. Василий и дядя Саня были женаты на родных сестрах. Свояки. На прииск Василий приехал совсем недавно и только-только успел поставить избушку по ту сторону Малинового ключа, между дворами тетки Елены и Горелкиных.
     - Хороший мужик, - ни к кому не обращаясь, сказал Иван, раздумчиво покуривая.
     Потом велел Генке смазать паровым дегтем сапоги, чтоб отмякли, зря не скрипели, ноги не терли и росы не боялись. Портянки велел положить на самый краешек печи, чтоб утром не искать. Потом в осиновом при-искательском лотке, выщербленном по краю, приготовил еду для собаки и, выйдя на улицу, тихо позвал: «Герка... Герка...» Герка примчалась откуда-то издалека, запыхалась, ударилась хозяину в ноги, хвостом замолотила, в лицо лизаться полезла. Она не сразу бросалась к еде, а лишь когда говорили: «На. Ешь!» И была до того догадлива, что сразу поняла, в чем тут дело. В прочие дни ее не баловали угощением - сама добывала пропитание. Вообще, без охоты хозяин был строг. Зато всегда ласкал и кормил сладко, если собака хорошо держалась на охоте. Она это понимала и старалась изо всей мочи.
     Наевшись, Герка заметалась по двору, тявкая, как на зверя, и едва не натыкаясь на всякие предметы. Отец на нее прикрикнул и ушел в избу. Но Герка все не могла успокоиться, тявкала и долго еще скреблась возле двери. Тогда отец еще раз пристращал ее из избы, и она покорилась, ушла под сени, где у нее была всегдашняя лежка.
     Утром из дому вышли до солнца. Едва сошли с крыльца, и Герка - вот она, хвостом помахивает. Была она малость заспанная и теперь разминалась, припадая на выставленные вперед лапы - позевывала, прогибалась, потягивалась, повизгивала. Наверно, растревоженная предстоящей охотой, она долго не могла заснуть и прикорнула только утром.
     Отец пошел косогором вдоль поскотины, в обход жилья. И в этом тоже было его излюбленное правило - никому на глаза не попадать, когда с ружьем и собакой выходишь. Наверно, у каждого заправского охотника есть свое суеверие. Верил отец и в то, что у тетки Дуни Резуновой дурной глаз. И уж кому-кому, а ей никак нельзя видеть охотника. Не любил Иван, если в день охоты кто-либо из домашних вперед его в дверь совался. И еще не надо было спрашивать: «Куда пошел?» А если уж необходимо, то спроси по-человечески: «Далеко ли путь держишь?»
     Трава в поскотине хоть и сильно была вытоптана, а одежка быстро взмокла от росы. Генке стало прохладно и дрожко. Но последний косогор был так крут, и отец так ходко карабкался наверх, что Генка не только разогрелся, но и вспотел даже. «Ишь, раскачался, - думал он про отца, - даром что вразвалку ходит, будто ленивый с виду. А прет и прет!..»
     - Ну как ты там? - не оборачиваясь и побрасывая дымок из трубки, спрашивал отец.
     - Да ничо-о, - отвечал Генка равнодушно и старался унять задышку, чтоб не было заметно, что уступает отцу.
     - Ну давай, давай. Пораньше надо успеть.
     И опять, косолапя и раскачиваясь, медвежьим манером ломился отец сквозь высокую траву и кустарник.
     Вышли на становик. Там была давняя охотничья тропа, вдоль которой ставили кулемки на кротов. Теперь кулемки были заброшены, виднелись только колышки да сгнившие придавки.
     - На тот год постарайтесь здесь кулемки поставить, - сказал отец, ткнув чубуком под ноги, - давно,
     .видать, не промышляли тут. А крот есть. - А сам еще шибче зашагал.
     «Главное, ноги не потереть, - думал Генка, - па всех парах прет Иван Федорович...» Но сапоги размякли и не терли. Зато в коленках и пояснице уже ныть начало. «Это всегда где-нибудь ноет, если стараешься. Это пройдет. Вон когда на кедры лазили, еще ке так болело. А когда косить учились? Ого!..»
     Герка тем временем успевала кружить по сторонам и держаться впереди. От росы и она вся вымокла, ьы-глядела костляво и ободранно, но морда у нее была куда как довольная. Черная как деготь, мокрая, с белым клинышком на груди, она то и дело отряхивалась, и, если останавливалась, видно было, как идет от нее парок. Тоже - живая душа.
     На главном становике отец замедлил шаг, склонился над тропой, сходил влево и вправо осмотреться.
     - Никто не приходил, - сказал он, набивая трубку, - мы первые, Генаха.
     Кедровая валежина в полсажени толщиной лежала поперек тропы, влажная от росы. Бока у нее, как у живой, подсыхали и дымились. Сидеть на ней было скользко и холодновато, но потом Генка притерпелся.
     Поднималось солнце. Белые стволы берез и зелено-серые - осин светились торжественно и весело. Наполовину желтая листва чуть заметно трепетала от робкого утренника. Горбы и бока дальних сопок казались пегими от наступающей желтизны и темной зелени пихтачей. В ярком утре пихты были темными, и Генке пришло на ум, что не зря тайгу называют «чернью». Больно уж много в ней темного цвета.
     В логах дремал туман, и сквозь него в одном месте виднелась мрачная вершина утеса. «Там, наверно, речка течет», - подумалось Генке. Видеть здешнюю окрестность сильно мешали ближние лесины, а Генке хотелось увидеть те самые Черные сопки, куда шли они. Да еще, как всегда по осени, на старых горелых пнях висели пышные шали дикого хмеля, усыпанные золотистыми сережками. Пахло брагой, увядающим листом, древесной губкой. Вообще все тут казалось первобытно-диким. И сильно удивился Генка, когда увидел неподалеку высокую вышку на четырех ногах. На вышку зигзагами шла крутая лестница, а на самом верху была площадка.
     Генка спросил у отца, что это такое.
     - Маяк, - ответил отец, - если хошь - поднимись посмотри. Да головой не верти, не сорвись.
     Генка пошел к маяку. Вблизи он показался громадным и неприступным. Генка немного забоялся, но, конечно же, не хотел показать это отцу. Тем более что на кедры лазил.
     Вскарабкался на первую перекладину, откуда начиналась лестница, а потом полез дальше. Ничего. Не так страшно.
     - Смотри не оборвись. Где лестница гнилая - осторожней!
     Где-то на середине страшновато было уже не на шутку. Отец и Герка, заинтересованно поднявшая морду, казались сверху неправдашними, далекими, и оттого было как-то тоскливо и тошно. Одно дело сидеть на кедре, где со всех сторон окружают тебя могучие ветви и густая хвоя. И совсем другое - здесь, на голых, открытых столбах.
     Генка лез. Отец по-прежнему посматривал вслед ему, а собака отвернулась, видимо, посчитав младшего Осо-кина совсем еще несерьезным человеком.
     - Если боишься - не лезь!
     - Ничо-о!
     Он теперь не смотрел вниз, а только на руки и на лестницу. Но животом, грудью, каждым пальчиком чувствовал высоту, и, когда приходила мысль о падении, во всех местах тонко покалывало. Смутно он понимал, что тратит слишком много усилий, держась руками изо всей силы и постоянно волнуясь. На кедре в первый раз и то не так было. Но иначе не мог. Гнилье кругом. И как еще столбы держатся?!
     Верхняя площадка оказалась особенно прогнившей. Генка попробовал доски ногами, посыпалась труха, но доски еще держали.
     - Ну как там?
     - Ничо. Далеко-о видно!
     - Вот и смотри. Примечай хорошенько. Да осторожней, песова морда!
     По голосу отца Генке понятно было, что он чем-то даже доволен. «Вот и смотри. Примечай хорошенько...» И Генка смотрел да примечал.
     А видно было и впрямь далеко-далеко. Одна к другой подступали горы с перехватами и отрогами. Между ними, уже подпаленный солнцем, лениво ворочался туман, которому сегодня жить оставалось уж недолго. И все это широко-широко, далеко-далеко насколько глаз хватало. Дальние горы казались стадом, бредущим в тумане, - брели, брели и замерли, окаменели. А на самом краю, где кончалось небо, высоко над миром, дорогим морозным хрусталем в зубцах и гранях светилась чуть видимая непонятная страна. Она казалась неземной, обособленной, надменной, равнодушной ко всему нижележащему и неприступной для человека. И от этого, как всегда, тоскливо щемило в груди и вроде обидно было - то ли от непонятности, то ли от малости и бессилия перед этой далекой, сияющей в небе страной. Она была загадкой и тайной. Она тревожила, обещала что-то и манила идти дальше.
     - Там какие-то горы. Белые, - неуверенно сказал Генка, боясь, что это облака.
     - Горы? Белые? Хорошо видно?
     - Хорошо!
     - Те горы называются «Белки». Помнишь, у дедушки говорили о Сергее, который в партизанах погиб?
     - Ага.
     - Так вот. Там где-то, под Белками...
     Генка шагнул к краю площадки, где была лестница, и почувствовал, как хрустнула доска, а нога провалилась. Он мигом переступил на другую ногу, но и она провалилась. Генка упал на колени и локти перед самым краем площадки.
     - Что там у тебя, песова морда?
     - Да ничо. Тут немного гнилая была дощечка, - ответил Генка, подаваясь к лестнице с великой осторожностью.
     - Ты смотри у меня там!
     Спустившись, Генка почувствовал, как дрожат руки и ноги. Так же после кедра было. Но здесь было опасней. Зато душой будто заново народился. Вот и вышку одолел. И взрослости вроде прибавилось.
     - Хватит. Замешкались с тобой тут, - сказал отец и зашагал по тропе.
     В эти дни отец разговорчивым был. Может, потому, что начал признавать ребят за взрослых, а может, оттого, что на войну собирался.
     На самой седловине в одном месте бил родничок, а вокруг росла мелкая, как на жилом дворе, травка, было чисто, и виднелись следы давних костров.
     - Тут, бывало, станом стояли. На лошадях выочпо ездили. Вишь, поляна какая. Орех в кедрачах добывали.
     У родника посидели, помакали хлеб в студеную чистую воду, поели. День уже разгорелся. Роса пообсохла, и все глядело приветливей, уютней. В лесу стучала желна, пищали пташки и бурундуки, изредка погуды-вали отогревшиеся шмели или шершни. Потом за спиной у Генки зазудела пчела, за ней - вторая, третья. Это потому, что в мешке с пропасом была бутылка меду, заткнутая тряпицей.
     - Угу, - сказал отец, наблюдая пчел, - поискать бы тут надо. Живут они где-то. Может, потом с ..Пешкой поищите.
     У отца в кармане оказалась газета. Он развернул ее, почитал, задумался, сплюнул и выругался.
     - Прут, немцы... Пока прут... А ты запоминай дорожку. С Лешкой потом ходить будете.
     Эх, да Генка и сам с охотой пошел бы на войну, будь ему лет побольше!
     - Подрасти бы тебе, Генаха, - вздохнул отец, - туговато растешь.
     Генка почувствовал себя несколько виновато. Но что он сделать мог, раз такое дело?
     - Вот отсюда нам сворачивать, - поднявшись, сказал отец. - Запомни. От этого родника.
     Отец пошел ходко и все - на полдень, все по траве. Герка вспугнула глухариный выводок, отец выстрелил. Герка побежала и волоком притащила глухаря. Добычу положили в мешок и пошли дальше.
     Начался крутой солнцепечньгй спуск, загроможденный камнями, которые лежали прилавками, уступами и как попало. Почти все они сверху заросли загад-травой и зверобоем.
     - Ты тут осторожней. Змеи не все еще спрятались. Могут греться на солнышке.
     И только проговорил это отец, как залаяла Герка, все более стервенея и щетиня шерсть на загривке.
     - Ну вот, - сказал отец и поспешил к собаке.
     На плоском солнцепечном уступчике, устланном загад-травой, лежала блестящая черная змея. Она сторожко подняла голову и следила за Геркой, сползая к обрыву и непрестанно шипя. Герка то наступала, то отскакивала. С гадюками у нее были давние счеты. Жалили они ее много раз и всегда почти в одно и то же место - в губу. Морда у Герки распухала и напоминала носок пима, стоптанного на одну сторону. Потом опухоль спускалась к подбородку. Но вместе с тем незаметно было, чтобы она чувствовала себя плохо - все так же бегала, лаяла и ела с аппетитом. Через несколько дней опухоль спадала.
     Герка не дождалась отца и, только змея начала падать с уступа, схватила се и принялась неистово трепать.
     Разделавшись с гадюкой, Герка фыркнула, облизнулась и, высунув язык, присела на хвост отдохнуть. Щека у нее начала вздуваться.
     - Укусила, стерва, - сказал отец.
     Гадюк повсеместно заведено было убивать нещадно. За каждую змею господь бог будто бы списывал с человека сорок грехов. Так что заинтересованность была немалая и никто не упускал случая отличиться.
     Герка опять бежала впереди и челноком сновала меж камней, валежин, кустов, и лесин, принюхивалась и всхрапывала. Потом как заводная заметалась, закружилась и тонко заскулила. Ясно было: она распутывала какой-то важный и свежий след. Еще миг, и она метнулась под крутик, где лежал плоский камень, похожий на большую льдину.
     - Ага. Есть, - сказал отец. Выхватил трубку, засунул за голенище и наддал шагу, прыгая с одного каменного уступа на другой. Да и Генка не отставал.
     Вот отец постоял, прислушался и кинулся к противоположному концу камня. Там оказалась небольшая дыра, шедшая отвесно вниз, а ее прикрывала каменная плита. Отец убрал плиту и, отойдя на шаг, нацелил ружье в глубь дыры, откуда уже доносился яростный лай и дикое верещанье.
     Генка вопросительно глядел на отца, а тот не замечал Генку и не говорил ничего.
     - Барсук?
     - Барсук. Тише...
     Но барсук в дыре не показывался, и тогда отец опять закрыл ее плитой.
     - Давай-ка пойдем туда.
     И отец с Генкой пошли к другому концу плоского камня, где был вход в нору. Вход был на южной солн-цепечной стороне и начинался широкой треугольной щелью углом вверх. Тут же навалена была куча земли и мусора, в котором виднелись и кости.
     Отец покликал Герку, но она не захотела вылезать. Еще и еще покликал. Вылезла Герка. В задышке и ярости крутнулась, взвизгнула и опять рванулась в нору, как будто придумав что-то.
     - Ну вот что, - сказал отец, - одной ей не выгнать: видать, хороший барсук. Надо дыму.
     Он послал Генку набрать сухой бересты, а сам вырубил черемуховую палку, расцепил ее с одного конца и в расщеп этот затолкал пучок принесенной Генкой бересты. Получился факел, с каким лучат ночами рыбу.
     Отец поджег факел и велел Генке лезть с ним г. нору.
     Генка полез, толкая факел впереди себя. Факел сильно коптил, береста гулко трещала, плавилась и лопалась. Всякий звук в норе слышался сильно и близко. Герка дралась где-то недалеко, а Генка лез и лез, стесняемый острыми углами камней. Порой собака отступала и ударялась задом о факел. Тогда к запаху берестяного дыма примешивался и запах паленины Но с Генкой и с огнем собаке, видать, было веселее. Она рычала, скребла лапами.
     Впереди началась смертная грызня и свалка. Рев поднялся оглушительный и сверлил уши. Барсук, видать, шуранул собаку, она отпрянула, ткнулась задом в Генкино лицо и почти загасила факел. Запахло паленым и псиной.
     - Взя-ять! Впере-ед! С-з-зю! - орал Генка.
     Дым, огонь и собачья ярость, видать, устрашили зверя, и он отступил в глубь норы. Собака рванулась за ним, но застряла в узком месте и лаяла теперь от досады и бессилия. Генка пошарил рукой вокруг. Рядом было тесно, но впереди нора расширялась и давала боковой ход. Генка нащупал несколько глыб, между которыми были щели разной величины. В одну из таких щелей и рвалась Герка.
     Генке казалось, что дальше лезть опасно, - а вдруг другой барсук окажется сзади или сбоку и начнет рвать непрошеного гостя, которому тут ни повернуться, ни вздохнуть, ни охнуть. То-то будет весело! Ему-то в-своей норе удобно, а каково Генке? И назад быстро не вылезешь.
     Вдруг в лицо хлестнуло песком и всяким мусором, в волосы и под рубашку нагнало горячих берестяных шкварок. Генка захлебнулся от горячего урагана и совершенно оглох. Сначала, конечно, опешил и ничего понять не мог. Пошевелил руками и ногами. Целые. В ушах сильно звенело, шумело и саднило, из носу, кажется, текло. Он позвал Герку, но не услышал собственного голоса. Это его испугало - как бы не лопнули перепонки. Он уже понял,, что это впереди в дыру выстрелил отец. И стрелял не зря, конечно.
     Поспешая, насколько позволяла теснота, Генка выпятился из норы - весь в копоти, брови и ресницы опалены, лицо исстегано и в мелких ссадинах, глаза щиплет. Он не совсем хорошо видел и начал часто моргать. Помогло. Сквозь тусклую сетку увиделся отец. Он стоял у той отвесной дыры, а в руках еще дымилось ружье. Шевеля губами, отец строго и пытливо смотрел на Генку, потом поманил рукой. Генка подошел и услышал, как из-под земли:
     - Оглох, что ли?
     - Ага. Заложило. Звенит шибко.
     - Ты рот пошире открой да закрой. Вот так! Генка до отказу открыл рот, и вдруг щелкнуло в
     ушах, как прорвалось что-то. Будто водопад, хлынули всякие звуки. Оказывается, изрядно шумел ветер, где-то еще гуляло ружейное эхо, а под горой грохотал камень, должно быть, пущенный отцом.
     - Ну как? - допытывался отец.
     - Ничо. Проходит, - ответил Генка.
     О том, что болела голова и поташнивало, он отцу не сказал. И так обойдется.
     Потом они доставали барсука. Отец прострелил зверю голову сразу же, как он показался в дыре. Но выход этот был тесен, отец не мог дотянуться до барсука и потому велел Генке спуститься вниз головой, а сам взял его за ноги.
     - Бери за лапу... Ну, взял?
     - Взял.
     Отец потянул Генку, а Генка изо всей мочи сжимал барсучью лапу. А она тугая и гладкая, выскальзывает.
     - Не могу что-то, - прохрипел он, вися вниз головой, - он весь какой-то... не ухватишься.
     - Значит, жирный и тяжелый, - пробурчал отец. Он тут же вынул из мешка капкан, насторожил,
     сдвинул пружины под скобы, чтобы они меньше мешали в тесной норе, и велел Генке снова спускаться вниз головой, а капкан держать перед собой и сунуть потом в нос зверю. Генка исполнил все в точности. Капкан спустился и вонзил зубцы в барсучьи челюсти. За капкан было куда удобней держаться. Так вот, вместе с капканом и барсуком отец и выволок Генку наверх.
     Барсук был толст и упруг, как туго накачанный мяч. Отец дал Герке потрепать его. Она потрепала и успокоилась - сорвала злость и вроде как отомстила за то, что барсук сильно нос ей ободрал.
     Барсука несли попеременке, и Генка сильно устал- еле ноги волочил. Да оно ничего - еще одно дело сделали. И все запомнилось. Пригодится.
     Была середина ноября. Ночью выпал мягкий влажный снежок, плотно покрыл и опушил дороги и дорожки, стога, пашни, огороды, сенокосы, бани, крыши, жерди на пряслах и каждый сучок, каждый кустик. Небо было серое, усталое, парное, а воздух недвижный, сырой и не по-зимнему теплый.
     В это утро с Ушпы уходила новая партия призванных. Те, что были помоложе, ушли в армию еще в первые дни войны, а теперь отправлялись люди, которым было от тридцати до сорока. Уходил и Иван Осокин.
     Катерина по обычаю встала рано, наготовила всякой стряпни, наварила щей, собрала для Ивана узел с бельем, полотенцами, носками и рукавицами. А сам он все утро мял да резал табак-самосад, и в этом деле помогали ему Генка с Лешкой и Федюшка. Когда все было изготовлено и уложено в дорожную торбу, Генка с Лешкой пошептались и побежали в огород. Там они откопали темного стекла литровую бутылку с медом, приправленным дрожжами и березовым соком. Они ее спе-циально залили варом и закопали на несколько лет, чтобы открыть потом в какой-нибудь торжественный день и выпить «меду», как пивали, бывало, древние русичи. Бутылка уже перезимовала, а весной Генка с Лешкой ее откапывали и проверили - не треснула ли. Потом еще глубже закопали на приметном месте, под углом завалинки.
     Мед в бутылке стал жидкий, как вода, немного кислый, но крепости, видать, еще не было. Зато пить было приятно. Отец понемножку налил даже Генке с Лешкой и Федюшке.
     - Ну, сыны. Будем здоровыми.
     - На здоровье, - вразнобой ответили сыны.
     А Катерина заплакала. Она все утро плакала. Дело делает, собирает Ивана и слезы утирает. Потом отец сказал:
     - Давайте, ребята, побеседуем. За мужиков остаетесь. Воевать мне, наверно, долго придется. Противник серьезный. А вам самим тут решать задачи понадобится... Значит, что же... Картошки, я думаю, на зиму вам хватит. Триста ведер накопали. Можно поросенка купить. Прокормите на картошке, а там - лето. К осени заколете. Мясо будет. Ну и теленок должен родиться. Тоже сберегите. Если возможность будет, то еще одну зиму продержите. Сена, конечно, многовато потребуется, но постарайтесь накосить, не полениться. Пчел пять колодок у вас. Мать знает, как ходить за ними. И вы учитесь. Пригодится. А весной в лесу поищите пчел-то. Есть тут они. По черыму походите. Тогда они как раз облет делают и на снегу видно будет палых пчел. Чем ближе к гнезду, тем больше гиблых. Это они их выбрасывают после зимовки. Ну и топором стучать надо, слушать. Когда они есть, так сразу отзываются. Стукнешь, и они гуднут. А то и вылетят. И так, в воздухе посматривайте. Куда летят, откуда. Весной, бывает, еще снег, а как дымок разведешь, пчела прилетит. Разведчица. Пожару опасается. Тоже смотреть надо. Ну и так дальше. Сами соображайте на местности... Ну вот так - насчет пчел.
     Теперь насчет охоты... С ружьем вам пока рановато ходить, да и припасу мало. Я велел матери спрятать его подальше. Не просите. Она сама вам даст его, как время придет. Пока так промышляйте. Капканы на колонков, хорьков да горностаев умеете ставить. Следить - тоже видели, как делается. Вот так и действуйте. Зайцев ловите - для мяса сгодятся. Весной бурундуков добывайте. Тоже знаете, как и что. Ну и кулемки сразу же ставьте, как снег сойдет. За пушнину всегда хорошо отоваривают. Смотрите тут сами. Как петли на рябков ставить, тоже видели, знаете... Вот так. насчет охоты...
     Теперь насчет золотишка. Шибко не надсажайтесь. Работа эта тяжелая. Действуйте по силе-возможности и как время будет. Главное - когда вода большая. Му-тенку сделаете. Да лучше, если не в одном месте. Не тут, так там, может, повезет. Сам-то я вам не много бонов оставляю. Но если на что попало не тратить, а на муку только, то, может, на зиму и хватит. А там стараться будете понемногу. Вот так.
     Теперь - чтоб сами в дружбе жили, промеж собой зря не ругались. Чего вам делить-то. А главное - с соседями хорошо живите. Даже самый худой мир лучше всякой ругани. Мирно живите. Сами плохого не сделаете - и вам зря никто ничего не сделает. С нашими соседями жить можно. Тетка Елена, дядя Саня, Федотовы, Горелкины, Медведевы теперь вот... Все хорошие люди. Уважайте. Особо к Медведеву присматривайтесь. Он мужик умный и мастер на все. Случиться может, что и попросите его помочь. Так сами потом пособите ему. Не забывайте за добро добром отвечать.
     Теперь насчет друзей. Тут уж сами смотрите. Кто кому по душе будет... Ну, а ты, Федюха, - отец садит Федюшку на колено и щекой к щеке прижимается, - ты со сватом Николаем дружок, так вот и дружи завсегда. Хороший друг у тебя. Потом невест найдете и женитесь. И меня на свадьбу позовете. Ладно?
     - Ладно, - послушно и печально отвечает Федюш-ка и обнимает отца.
     Иван часто шутил с Федюшкой насчет женитьбы. И он, и сват Николка Федотов - ученики второго класса. Женихами еще не скоро станут.
     - Ну, а теперь насчет учебы опять же... Учитесь до последней возможности. Как бы тяжело ни было - учитесь. Школа не так уж далеко. Если по семь классов закончите - шибко хорошо будет. А если война скоро закончится да все живы-здоровы будем, то и про остальное поговорим. У нас с матерью года еще не старые... Вы поженитесь... А мы вроде как старики, при вас жить будем, хозяйство вести да медовушку попивать. А? Правда ведь, мать?
     А мать опять заплакала. Все слезы у нее.
     - Ладно, мать, ладно. Чо ты, в самом деле? Три таких мужика с тобой остаются!..
     Меж тем на дороге за Ушпой санные подводы показались. Пора было отцу в путь отправляться. Тут и Федгошка заплакал. Только сам Иван да Генка с Лешкой, как и положено мужикам, терпели да крепились.
     Оделся Иван по-зимнему. Торбу взял. И, как заведено, перед дорогой посидел средь комнаты на табуретке.
     - Ну, пошли, мужики. Пошли, мать.
     За Ушпой, за отвалами, где тоже заимские избы стояли и зимняя дорога пролегала, сгрудились санные подводы, а вокруг - стар и мал; собрались все заимские и те, что с Сегелека пришли. Играла гармошка. Кто пел, кто плакал, кто в обнимку прохаживался неподалеку, а кто, рыдая, висел на плече или на шее у друга милого.
     Старики, старухи, бабы, девки, ребятишки вплоть до грудных - все провожали родных и соседей.
     Молодые парни с Сегелека, Васька Гусев и Пашка Федотов, оставленные вначале по брони как стахановские забойщики, сейчас тоже уходили в армию. Эти были веселыми и бесшабашными. «Грудь в крестах, или голова в кустах!..» «Ждите, бабоньки, с победой!» И песни комсомольские: «До свиданья, мама, не горюй, не грусти, пожелай нам доброго пути». Пели и плясали, разбрасывая каблуками подталый снежок с землицей.
     Поклажа давно уж была на санях. У каждого набралось по большой торбе. Так что сесть призванным некуда было, и пешком идти предстояло сначала до Ьии, потом вниз по реке до Бийска - километров двести.
     Стали прощаться. Смолкла гармошка. Заплакали ребятишки, заскулили собаки и, как бы прислушиваясь к чему-то, понуро и недвижно замерли лошади.
     Иван поднял Федюшку на руки и, казалось, не хотел отпускать вовсе. Федюшка всхлипывал. Больше всех баловал Иван младшего. И провинностей прощал больше. Что старшим не сошло бы с рук, Федюшке сходило.
     - Отец, не уходи! - просит Федюшка.
     - Надо, сынок, надо. Я скоро вернусь. Ты жди меня. Ладно? Будешь ждать?
     - Буду.
     - Иу вот и хорошо.
     Опустил отец Федюшку и враз Генку с Лешкой обнял. Крепко прижал. Постоял так, подышал им в лицо жарким дыханием, поцеловал и, выпрямившись, наказывать стал:
     - Ну, мужички мои. Вы остаетесь за нас. Так держите же высоко честь свою. Держите дом. Берегите мать. Она у вас одна...
     Потом к Катерине повернулся.
     - Ну, дорогая моя жена. Не печалься. Береги сынов... Пусть все ладно будет. Жди...
     Никогда не видели ребята Осокины, чтоб отец слезу выронил. А тут выронил, и - не одну.
     - Ну прощайте. Всего вам хорошего.
     Еще раз обнял всех вместе. Когда бы и куда бы ни отправлялся Иван, не было у него привычки оглядываться. А тут оглянулся и рукой помахал.
     Смолк протяжный скрип полозьев, стихли мужские голоса, улеглись бабьи рыдания. Обоз скрылся за поворотом, за высокими тальниками, а заимские молча и медленно, как с похорон или с пожара, разошлись по домам.
     Катерина, как и многие другие, ушла провожать обоз до самой Дмитриевки. Вернулась назавтра и доложила домочадцам, что Иван просил не горевать, настроение, мол, у меня хорошее, есть вера, что живой домой вернусь.
     Шла первая военная зима. Еще непривычно было без мужиков во дворах, без парней, ходивших по вечоркам с девками и при гармошке, без гулянок по праздникам и выходным.
     Тихо стало, сиротливо на заимке.
     Бывало, никто никогда не давал снегу залеживаться во дворе - у крыльца всегда расчищено и подметено, во все стороны дорожки прокопаны, от окон отгребено и с крыш счищено. Теперь же у многих снегу наросло и натопталось выше крыльца, окна видятся только наполовину, а на крышах - целые сугробы и труб не видно.
     Осокины, однако, стараются все держать, как при отце было. От крыльца до бани и проруби в Зимнем ключе прокопана в снегу глубокая траншея. Кто идет, так голова только виднеется. Генка с Лешкой собираются эту траншею даже покрыть пихтовым лапником, чтобы ни снег, ни буран не мешали. У пригона на снеговой обочине всегда высится небольшой омет сена, а близ крылечка - горка рубленых или пиленых дровишек. С Малиновой горы через огород к крыльцу идет накатанная лыжница, по которой ребята обычно возвращаются из лесу либо с дровиной на плече, либо с какой-нибудь добычей. Другая лыжница тянется наискосок от пригона через угол огорода тетки Елены, через Малиновый ключ, между избами Медведевых и Горел-киных и поднимается высоко на косогор, где у Осоки-ных за лето накошены были стожки сена. И крыша у Осокиных чистая, снегом не придавленная. Генка с Лешкой, как это раньше мужики делали, снег не лопатой скидывали, а вожжами «спилили». Сначала вдоль конька в снегу прокопали щель. Потом по ней протянули вожжи, а концы их до низу спустили. Потом каждый за свой конец дергал вожжи туда-сюда и таким манером подрезали весь пласт снега от конька до края крыши. И съехал снег с крыши, как будто обвал с высокой горы. Внизу так и ухнуло, так и взметнулся вихрь снежный. Потом разметали снег, чтоб окошки видно было.
     По хоть и старались ребята все делать как отец, а кое-что и по-своему переиначили, и получилось не хуже. Например, и сам отец, и они при нем таскали с косогора вязанки сена прямо по снегу и без лыж. Большую вязанку так-то притащить можно. Только это тихо и ходить убродно, пока снег не притопчется. А теперь ребята и по сено на лыжах ходят. Протоптали и выровняли лыжницу так, чтоб нырков да крутых поворотов не было, и пожалуйста. Огреби стожок, распочни. А там, где вязанку укладывать, приступок сделай, чтоб легче потом на плечо ее брать. Тут на приступке и расстели веревку так, чтоб два конца рядом шли, и накладывай сена поаккуратней. Потом оба конца перекинь через сено да пропусти в петлю и затягивай хорошенько. А как затянешь да захлестнешь, так еще и лямки сделаешь. Встанешь на лыжи, опустишься на колени, наденешь лямки на плечи, выпрямишься и - вязанка на горбу. Тут надо еще потрясти ее, чтоб плотней прилегла, и шагать себе да вперед наклоняться, чтоб на лыжи не сесть. Большая, лохматая вязанка. Из-под нее и человека не видно - одни ноги да лыжи виднеются. Раз лямки на плечах, то руки свободны, палку для опоры взять можно. И - пошел, поехал с косогора. Катишься, а ветер тормозит, шумит в сене, как буран в лесу. Ну, тут надо чувствовать, когда сильней вперед клониться, когда назад чуток отдать. А то либо кувыркнешься под косогор, либо назад откинешься.
     Наловчились Генка с Лешкой скатываться под гору с вязанкой сена на горбу. Всем соседям удивительно. Глядь: показалась копешка наверху. Шмыг - и под горой уже. А из-под копешки ноги да носки лыж мелькают. Пока никто так не может на заимке. А когда катятся ребята, то и волнение всякое бывает - не упасть бы, не опозориться. И радостно, и приятно потом, когда с горы слетишь, не упадешь и дело полезное сделаешь. Бывало, конечно, и кувыркались. Бывало, что и сено в разные стороны рассыпалось, и за шиворот снегу набивалось, и шапка под гору укатывалась. Но это лишь в самом начале было.
     Так же ребята таскают теперь и дрова с Малиновой горы. Вырубят жердину, один конец на плечо и - пошел под гору. Если лыжи сильно катятся и лыжница торная, то вершину на плечо. Если убродно, и не так сильно катятся лыжи, то - комель. Конечно, и сила, и ловкость нужны. А то намучаешься только. Тетка Елена, тетка Дуня, Наталья Горелкина, сватья Федотиха и другие бабы даже завидуют Катерине.
     Картошку с горы таскать - тоже дело привычное. Тут у всех она хранится не в погребах, а прямо на пашне. Сразу как убирают картошку, так и выкапывают средь пашни блюдцевидное гнездо, ссыпают туда картошку. Насыплют целую копну, вывершат поаккуратней, застелят ботвой, сеном или пихтовым лапником и на четверть еще землей закидают. Пойдет снег и завалит все наглухо. И зимует картошка талая под землей да под снегом глубоким. А как для еды потребуется, приходи, раскапывай снег, проделывай окошечко в земляной оболочке, набирай картошки в мешки сколько надо и опять закрывай кучу, чтоб не промерзла. Земля на куче только сверху мерзлой коркой берется, а дальше - та-ленькая. Под здешними снегами земля не промерзает. И кроты под снегом роются, как летом. Иной раз и в снег вылезет кротишко, нору проделает, землей ее вымажет и опять в землю уйдет.
     Да что картошка. И пчелы здесь под снегом зимуют. Утепляй ульи перед зимовкой и прямо на колышках оставляй на месте. Пойдет снег и укроет так, что потом откапывать будешь.
     С одной стороны, плохо, что снега саженной толщины - не везде на лошади проедешь. С другой - оно и неплохо. Все пни, все валежины, все буераки и камни завалит, и на лыжах куда хочешь пойдешь. И все зимует хорошо под снегом. И картошка, и пчелы, и змеи с ящерками, и корешок всякий, и росточек. Сошел снег - и сразу все ожило, зацвело, зашевелилось. Подснежник, кандык да калба иной раз еще сквозь снег из талой земли к солнышку лезут.
     С учебой у ребят тоже все ладно. Хвалят учителя. А кроме всего прочего успевают и на охоту ходить. Идут из школы на лыжах и в каком-нибудь месте в сторону отвернут. Логами да гривами пройдут и заприметят, где можно петли да капканы ставить. Бывали удачи, бывали и огорчения. Однажды поставили петли и не утром, по пути в школу их проверили, а когда обратно шли. И что же вышло. Одного зайца лиса сожрала, другому филин голову отклевал. И еще был случай. Идут ребята по знакомому осиннику, глядь: здоровенный заяц в петле бьется. Взволновались, конечно. Вот она, добыча. А отец учил не пугать и не мучить никакую живность, если попадется. Кончай да - в сумку. Ну, подошли к зайцу и хотели за уши его да палочкой по носу, как отец, а заяц поднатужился, рванулся и оборвал петлю. Из рук ушел, варнак! Попал-то он, дико-шарый, не за шею, а поперек брюха. Открутил петлю... И все же нет-нет да приносили ребята зайчишек из лесу. А заяц-то, он что твоя курятина, и шкурка три рубля стоит. Все подспорье. Тем более, что с хлебом теперь - не то что до войны было.
     В который раз уж ребята к матери пристают - ружье отцовское просят. А та - ни в какую. До скандала, до слез доходит. И сейчас - та же забота.
     На улице - тьма-тьмущая, снежок валит. Завтра пороше быть. Самое время поохотиться. Всякий след - свежий.
     Только вот плохо с ружейным припасом. Кое-что Осокины выменяли у своих дружков по школе да отцовские патроны раскопали. Но старые патроны, плохие. А раз старые - осечка. А на охоте это - последнее дело, одно расстройство...
     Конечно, Катерина еще не знает про то, что ребята из ружья уже не раз стрелять пробовали. В цель, конечно. У Саньки Лошкарева. Тому отец сразу ружье брать позволил. Правда, Санька старше Осокиных, не учится, а с лотком стараться ходит да зайцев промышляет. Берданка у него и патронов полно. Осокины часто бывают у Саньки. Даже ночуют изредка. Отпросятся у матери и ночуют.
     Кроме ружья у Саньки и однорядка есть - можно играть, учиться. Только живет Санька на Ощеуловской заимке, километра полтора от Осокиных, и всякий раз не находишься...
     Идет снежок, шуршит по стеклам. Генка с Лешкой на улицу вышли, слушают. Может, буран будет. Нет, не будет бурана. Тихо, темно и не слышно, чтоб тайга шумела. Герка под ногами крутится, чувствует, шельма, чем дело пахнет.
     - Знаешь что, - полушепчет Лешка, я ружье надыбал.
     - Правда?
     Лешка кивнул. Лешка никогда не врет.
     - Где?
     - На дне сундука, в старых выкройках завернуто. Я взял выкройки, а они - тяжелые. Расколупал дырочку, а там - приклад.
     Генка так и засиял. Хорошее известие выдал Лешка, очень хорошее.
     - Теперь надо выждать время, когда мамы дома не будет.
     - А Федька?
     Федюшка, конечно, сразу доложит. Это у него не заржавеет.
     - Без Федьки надо. Может, сегодня же ночью попробовать достать?
     - В темноте нагремим только и всех разбудим, - хмурится Лешка, - не пойдет.
     - Что же делать-то?
     - Может, сходить к Саньке Лошкареву да попросить у него берданку?
     - Чужое ружье просить... Слыхал, что мужики говорят: ружье да жену никому не доверяй.
     - Жену, жену... Ружье бы вот...
     - Вот что, - говорит наконец Лешка, - надо еще раз приступить к маме. Все равно, мол, найдем. Знаем, где ружье спрятано. Возьмем и перепрячем.
     - Давай.
     Зашли в избу. Мать с вечерней управой покончила и сидит теперь за прялкой. Лампа чуть покачивается под потолком. Наверно, только что фитиль вывертывали.
     - Ох и пороша будет хорошая! - вздыхает Лешка.
     - Да. Уж пороша, так пороша! - поддакивает Генка.
     - В школу уж не пойдем. В чернь с капканами да петлями идти надо. Самое времечко.
     - Конечно.
     - Было бы ружье, белок добыли бы.
     - И рябчиков...
     Катерина сразу поняла, куда разговор клонится. Строгости напустила.
     - Помолчите насчет ружья. Отец что говорил? Рано вам с ружьем-то.
     - Прям уж рано!
     - Если хочешь знать, мы давно уж из ружья стреляем.
     - Как это вы стреляете? Из какого такого ружья?!
     - А из того, которое в выкройках завернуто. Там, - показывает Лешка на сундук.
     Вскинулась было Катерина, да остановилась, глазами захлопала и руки опустила. Опять села на лавку, вроде как ноги подкосились.
     - Да что это же деется, господи боже мой?! Да когда же вы успели, окаянные? Вот сорочьи глаза! А ну, сказывайте!..
     - Да ладно, мам. Там оно лежит, в ящике. Не такие уж мы своевольные.
     - Только все равно оно там долго не належит.
     - Продам. В шурфе утоплю! - грозится Катерина
     - Ну и глупо будет.
     - Еще и глупо? Это матери-то?! О господи!.. И что
     мне делать с вами?!
     Ага. Вот оно... Самое время подъехать к матери, попросить, пообещать, что ничего лишнего с ружьем ребята не позволят себе.
     - Знаешь, что, мама. Давай по-хорошему. Ведь мы не баловаться собираемся! Сама знаешь. Мы вон в школе военное дело изучаем. Винтовку всю до винтика разбираем и собираем. А тут ружье. Переломка обыкновенная.
     - И у Саньки Лошкарева мы сколько раз из ружья стреляли. Подумаешь!.. Да ты и сама стреляла с отцом-то. Знаешь. Что тут такого?
     - И не просите. И не подумаю...
     А дала ведь. Все равно дала ружье. Вытащила из сундука, развернула. Повздыхала и уступила.
     - Посмотрю, как вы умеете. А ну-ка сложите.
     А складывать разобранную переломку - проще простого. Приклад, ствол, накладка... Пожалуйста, раз плюнуть. Собрали быстренько и - щелк курком в потолок, как положено.
     - Ох, боюсь я, ребятешки. Отец велел с год-полтора не давать. Грешница я перед ним. Вот поеду, скажу ему, так будет мне!..
     Катерина и впрямь собирается к Ивану съездить. И не одна. Многие ушиинскпе мужики в Барнауле пока находились, работали где-то и военные курсы проходили. Да и дядя Саня теперь в Бийске был.
     А Генка с Лешкой весь этот вечер па охоту собирались. Все отцовские ружейные припасы просмотрели, патроны зарядили. Пороху было еще две банки, капсюлей - полная коробка, а вот дроби маловато. Значит, стрелять только наверняка надо. Поближе подходить и хорошо целиться.
     - Мама, разбуди нас пораньше, чуть свет.
     - Ладно, - говорит Катерина и еще раз умоляет быть с ружьем осторожней.
     Длинна зимняя ночь. И выспаться ребята успели, и позавтракать до свету, и в чернь снарядиться, и выйти - чуть свет забрезжил.
     Для других, может, утро как утро. А для охотника утро со свежей пушистой порошей - праздник наилучший. И чего, казалось бы, волноваться-то. А вот радуется сердце, волнуется, предчувствует дела интересные. Эх, утро-то, утро какое!
     Легкий пушистый снежок ровненько прикрыл всю округу, обновил и освежил ее так, как бывает в закопченной избе после хорошей побелки. Лесные глуби тихи и таинственны. Мороз невелик - в самый раз для бодрости. Дали кажутся размытыми, белесыми и почти слипаются с парным, чуть сиреневым небом. Скорее - в .лес!..
     - Куда пойдем - в Малиновый или в Зимний?
     - Давай в Зимний.
     Встали на лыжи, пошли в Зимний. Тут склоны по-ложе, ходить удобней и на стаиовик подниматься легче.
     Хорошо шагать по старой затвердевшей лыжнице, прикрытой свежим катким снежком. Ходко. У Генки за плечами отцовское ружье, на поясе патронташ снаряженный, топор под ремень наискосок засунут. У Лешки на ремне - с десяток мелких и больших капканов и с дюжину смотанных в кружок заячьих петель. И тоже топор за поясом. Чем не мужики, чем не охотники?!
     Герка плетется сзади. Отошла ей пора по сторонам рыскать - снег глубокий. Ее давно уж назад гонят, а она все уходить не хочет. Ляжет на спину, лапки сложит и щурится укоризненно да просительно. Ну что с ней делать будешь? Ладно уж, пусть... Помучится да сама вернется. Знать будет. Но вообще-то - до чего же преданная и старательная животина эта Герка! Летом, бывало, загонит бурундука на куст и из себя выходит. А потом, глядишь: на один, на другой сук взобралась как-то и - шлеп на землю. Если хорька или колонка выследит да копать начнет, так пластается изо всей мочи, когтями и зубами работает, землю разгребает, корни рвет-разгрызает. И на барсука идет - куда с добром. К тому же и корму много не просит, сама больше промышляет. А худой никогда не бывает. Так что, заслуженная собачонка, уважения достойная.
     А вот и следок чей-то. Можно даже не щупать, и так ясно, что сегодняшний, свеженький. Герка сразу в снег носом сунулась, принюхалась, взвизгнула и, торопясь, побрела, как поплыла, по снегу - одни уши торчат Куда ей ходить по такой пропасти? Это по старой лыжнице еще можно было бежать. А тут... Вот побродит, побродит да и вернется.
     - Хорек?
     - А не горностай?
     - Почем знаешь?
     - Хорек ровнее следы ставит, да и побольше они. А этот, видишь, наискосок - одна лапка немножко впереди.
     - Ага. И в снег ныряет часто.
     - И напетлял вон.
     - Горностай. Точно.
     И побежали, заторопились по следу. Бедная Герка так и взвыла, одна оставшись.
     - Ну так что? Ставить будем капканчики, или как?
     - Давай ставить.
     А капканчики, если они не проварены в пихтовой хвое, тут же надо натереть пихтовыми ветками. Потом у норы с одной стороны сделать узенькую выемку с выходом на капканчик, а в выходе ямку выбрать для кап-канчика же. Потом насторожить капканчик и засунуть его под нетронутый верхний слой снежка, чтобы снять капканчиком ровный блинок, который бы прикрывал всю снасть. Потом осторожненько опустить капканчик на свое место и приткнуть за проволочную петельку надежной палочкой. Если же капкан просто засыпать рукой, то под ним может не оказаться пустоты, снег смерзнется, и капканчик не сработает. Так что везде своя наука нужна.
     Однажды Генка с Лешкой ставили капкан на колонка. Как раз снег повалил, буран дуть собрался, тайга зашумела. Что делать? Завалит снегом капкан, и пройдет по нему колонок, как по полу. И тогда они додумались обставить капкан пихтовым лапником - балаганчик сделали. Кое-как до большого бурана домой успели вернуться. Всю ночь снег валил, сугробы намело. И все тревога брала: как там капкан-то? Как колонок? Через сутки буран утих. Пошли капкан проверять. Лыжи тонут в рыхлом снегу, тяжело идти. А все же добрались, нашли место - вешку* специально ставили. Стали каиком снег раскапывать, ветки пихтовые нашли. А как. отвалили их, так и колонок заверещал... Правильно сделали. Попал колонок и сидел в балаганчике под снегом, утолочил псе.
     Горностай хорошо стоил - двадцать два рубля. Колонок - шестнадцать, хорек - двенадцать, белка - три рубля, как и заяц. А деньги-то нужны. Уж чему-че-му, а деньгам дырки всегда найдутся.
     Поставили капканчик, дальше пошли. На речке, где пихтач начинался, беличий след взяли. Выследили белку, а она, окаянная, залезла на макушку самой большой пихты. Один хвост торчит. Куда стрелять? Плохо выстрелишь - запрячется, не выгонишь. А припас беречь надо. Это не то что до войны. Сколько хоть ею было.
     Крутились, крутились вокруг пихты, а белка и вовсе скрылась. Стучи не стучи - не показывается. Пихта высокая, густая.
     - Знаешь что, - говорит Генка.
     - Что?
     - Давай я с ружьем вот па эту пихту полезу. Она, видишь, на горе стоит - вершина у нее как раз вровень с этой, где белка. Так-то проще будет увидеть. И стрелять близко, не то что снизу. Как залезу на самый верх, ты тут топором постукай.
     - Ну давай, - согласился Лешка. - Поосторожней, конечно.
     Генка снял куртку, в одной рубахе остался и рукавицы скинул. Ружье на плечо вниз стволами и - на пихту. Сучья частые - есть за что держаться, да снегу много, руки стынут, и за шиворот сыплется. Эх, да разве снег остановит? Лезет Генка, а Лешка под другой пихтой стоит, ждет, когда Генка стучать прикажет.
     - Давай, - потихоньку велел Генка, - стукай. Лешка стукнул обушком по стволу, и Генка сразу
     же заметил белку - хвостом дернула. Вот она, напрямик совсем близко. Сердце забилось сильней, чем надо бы.
     - Вижу! Вот она. Тише теперь.
     Генка выпростал ружье, перенес над ветками, обнял пихту так, чтобы и не упасть, и за ружье держаться. Прицелился... Осечка. Еще взвел курок, еще прицелился - опять осечка. Вот пропасть! Патроны старые. Надо другой патрон доставать. Три патрона лежат в кармане. Эх, только бы белка не спрыгнула. Тогда - черта с два. Все труды - прахом... Но белочка сидела пока. Притаилась, только ушки метелками кверху торчали. Слава богу, перезарядил ружье. Опять прицелился... Бах!.. Снег посыпался, сухая хвоя, ветки, и самого чуть с пихты не столкнуло. Да удержался. А белки не видно. Где же она? Ведь должен был попасть. Должен...
     - Слазь! - кричит Лешка.
     - А белка?!
     - Здесь...
     Ну, слава богу. Если так вот подумать, то приятно не только потому, что зверька добыли, а еще и потому, что опасно было и все хорошо обошлось. Зимой на высокую заснеженную пихту лазить не так-то просто. Да еще с ружьем, да еще стрелять с пихты в пихту. Может, и не всякий так-то смог бы...
     Домой вернулись в сумерках. Проголодались, устали. Зато в сумке было три белки да четыре рябчика. Да, может, еще горностай попадется. Славная была пороша!
     Но теперь предстояло еще в книжках посмотреть, что могли сегодня в школе проходить. Если завтра спросят, так чтоб ответить без запинки.
     В январе сорок второго, в самую стужу, с Ушпинско-го прииска на Бийск золотопродснабовский обоз снарядился. Собрались и ушпинские бабы-солдатки. Одним до Бийска было ехать, другим до Барнаула, третьим- дальше.
     Катерина насушила сухарей, истратив почти весь месячный лимит, наморозила в челпаники молока, сыр-чиков да шанежек настряпала, сбила маслица, налила и поплотней закрыла туесок с медом. В один мешок все не вошло. Пришлось холстину сшивать. Уложила продукты, а сверху - рубахи, да носки, да рукавички, да портянки запасные, да мешочек с табаком.
     Мешки с грузом положили па саночки, и ранним туманным от мороза утром вереница баб потянулась с Се-гелека и Федотовской заимки на Хохлацкое. Там была приисковая конная база, и обоз уходил оттуда.
     Генка с Лешкой проводили мать до полдороги, а на прощание каждый из своего кармана вынул письмо для отца. В этих письмах были не только слова привета и описание ушпинской жизни, но и оценки, которые получили они за первое полугодие. Генка догадывался, что Лешка даже стихи для отца написал. А какие - Лешка ни за что не сказал бы. Было собственноручно написанное письмо и от Федюшки.
     Уехала мать, и остались ребята домовничать. Как раз каникулы были. Конечно, мать соседям наказывала, чтоб проведать заходили н, если что не так, не стеснялись бы подсказывать да журить. И вот, глядишь, то тегка Елена, то тетка Глаша, то бабушка Саломея, то Сзетлячиха забегут. Да еще в эту зиму приехала на Ушпу, поближе к матери да к сестрам, тетка Марея. Бабушка Саломея родила ее между Катериной и Гла-шей и из всех шестерых дочерей, как сама бабушка говорила, Марея была самая «непутевая». Телом и лицом она взяла - красивая, видная, голос сладкий и ласковый, а характером - думать ие придумаешь, в кого. И Катерина, и дядя Саня, и Глаша говорили, бывало: «Знаменитая у нас сестричка».
     Знаменитость тетки Марей состояла в том, что она семь или восемь раз замужем побывать успела и ни с одним мужем не зажилась долго, но рожать любила. Любила наряжаться и форсить, умела по-бабьи показать себя, любила ходить по гостям и вовсе не любила работать, отчего, должно быть, и сохраняла вид женщины интеллигентной и благородной. Бывало, начнет пол мыть и где-нибудь средь дела - шлеп тряпкой об пол! «Да ну его к черту, пол этот! И так проживем...» В гостях, средь беседы или всеобщего веселья, тетка Марея могла ни с того ни с сего «закуражиться» и - уговаривай не уговаривай, останется недовольная. А с чего - не сразу и догадаешься. Трудно угодить Марее. Но, как бы там ни было, мужики не нзбегали тетку Марею. Если она приоденется, причешется да напомадится, да в хорошее настроение войдет - первая баба, первая красавица. Но, как уже говорилось, долго с ней никто не уживался - характер трудный; и только самый последний муж жил да жил с ней, терпеливо снося все ее капризы и выходки. Тетка Марея не кончила ни одного класса и ни одной буквы не знает, но речь у нее складная, доходчивая, и сильно влияет на всякое начальство. Потому-то неграмотные или робкие бабы частенько просят ее хлопотать за них либо в сельсовете, либо в райисполкоме, либо в райкоме партии. В этих хлопотах непременно кто-нибудь начинает за теткой Мареей ухаживать, и она, должно быть, не теряется. Все это помогает ей добывать пропитание и одежку, кормить ребятишек, иметь угол-жилье.
     Теперешний муж тетки Марей - давний знакомый Осокиных, Федор Ваганов. Это через его заимку ходили, когда надо было со Стародубовки прямушкой попасть на Бию или с Бии - на Осокинскую заимку и Стародубовку. У него же обычно и ночевали в дороге. Федор Ваганов - человек добрый, но невезучий. У него давно уж умерла жена, и на руках осталось четверо сыновей. Сыновья теперь были уже взрослыми и помалу работали кто где, проживая то у родственников, то у знакомых. А сам Федор сильно болел. Вообще он был уже старым человеком - намного старше Марей. По приезде на прииск Федор начал было работать, но сразу же заболел и целыми днями лежал теперь то на печи, то на полатях.
     Осокины часто навещают Вагановых. Сначала они поселились у тетки Глаши, потом перешли в избушку Толкачевых, что жили напротив Осокиных, через канаву, рядом с избой дяди Сани. Сами Толкачевы вскоре уехали куда-то: одинокие были - муж с женой, а избушку, почитай, бросили. И пусть ребята у Вагановых все от разных отцов, пусть фамилии разные, а тетка-то Марея - материна сестра для Генки с Лешкой. Значит, и дети ее - сродные братья. Петька - Федюшке ровесник. Этот от Скударнова. Милиционер отец у него был. Ванька - Погонип. У пего тоже, говорят, отец работал в милиции. Вообще, тетка Марея почитала милицию. Наверно, в ее понятии выше милиционера и власти не было. Лидка была - Емельянова, и только Ленька - уже Ваганов. Забавные ребятишки. На лицо красивые, но учатся всему у матери. Врать и сочинять горазды, как цыганята.
     Вот и тетка Марея захаживает проведать ребят Осо- киных, и ребята ее забегают. Надеть у них, бывает, нечего, так босиком по снегу дуют. Осокины уж все свои опорки собрали да отдали им.
     Поскольку идут каникулы и от учебы время свободное, Генка с Лешкой сено и дрова запасают, ждут, когда пороша выпадет, чтоб на большую охоту сходить. Конечно, ходят в лес и без пороши, капканы да петли ставить. Иной раз свежий след попадется, и, глядишь, выследят кого-нибудь. А Федюшка с Николкой Федотовым день-деньской на лыжах с гор катаются. Мороз не мороз, а сойдутся, поиграют в избе и опять на гору. Вообще, всякие ребята и ребятишки любят ходить к Осокиным. Интересно, наверно. Тут и Мареины орлы-защитпики, и Афонька Резунов, п Маруся тетки Елены, и Николка Федотов, и Серьга Бусов да Арсоыька Ефимов с Ощеуловской и даже Савка Медведев - маленький человек по четвертому году.
     У Осокиных и картинки по стенкам висят, и книжки всякие имеются, и гармошку они купили в обмен на картошку - играть уже научились немного, и с ружьем в лес ходят, добывают зверьков разных, и лыжи сами делают, и санки, и нарты, и лопаты деревянные - снег отгребать, и топорища. И собака Герка у них хорошая. Да еще баловаться возьмутся с маленькими-то или бороться меж собой заставят. И если обида какая произойдет, тут же помирить умеют, уладить все. Конечно, и насчет картошки ребята не скупятся. Соберется мелюзга, рассядется вокруг печки и давай пластики печь. Печка топится, бока у нее раскалились, ;сак сковородка. Нарезай картошку кругляшками-пластиками тонкими - и шлепай на печку с боков и сверху. Картофельные пластики прилипают сразу же - прикипают и сами держатся. А как одна сторона пропечется, так отпадать начнут. Теперь их другой стороной прикладывай. Скоро пекутся и вкусно получается. Сиди, пеки и хрумкай.
     Бывает, что Генка или Лешка на гармошке играют, а маленьких плясать да частушки петь заставляют. Со смеху умрешь. Лучше всех поет Николка Федотов. Слух у него богатый, и голосишко чистый да звонкий.
     Почти месяц пришлось ребятам одним домовничать. А вернулась мать и вроде другая какая-то стала. Похудела, успокоилась, устала, а живот прибавился.
     И вот теперь она рассказывает, как ездила и как отец там. В избе баб полно - тетка Елена, тетка Гда-ша, тетка Марея, бабушка Саломея, тетка Авдотья Вдо-вина, бабка Светлячиха... И ребятишки разные тут же. Всем любопытно, будто Катерина с фронта вернулась.
     - Ой, бабоньки, и намучились мы! - говори! Катерина. - До самого Бийска, больше двухсот километров, почитай, пешком шли. Морозище. Только присядешь на сани проехать да отдохнуть маленько и уже - замерз. Опять соскакиваешь да бежишь за санями. Шалью укутаешься, весь куржаком покроешься. А вста- вали-то пораньше. Выедет обоз - и дуг не видно - такая стужа стоит, с туманом. Ну, доехали до Ьийска. Там у наших баб знакомые оказались. Кто у однич остановился, кто у других. Сразу же пошли братку Саню проведать. А нас не пускают и не смотрят, что родственники. Кто, что, откуда, зачем, да не словами доказывай, а документы давай. Кое-как добились. Ну, было тут радости. Потом-то уж, как ясно стало, что жены приехали, даже и на квартиру отпускали солдат, только строго-настрого наказывали вернуться в часть, если что потребуется.
     Да вот... Дуня-то осталась у братки Сани, а мы с Анной Ждановой дальше поехали.
     Катерина всплакнула, вытерла слезы и опять повествует.
     - Наших скоро па фронт отправят. Сами напросились. Я уж говорила: не гонят, так не рвались бы. Само придет время. Так куда там...
     - А что, кума, насчет войны-то говорят, - вздыхая, спрашивает тетка Елена, - скоро ли она, проклятая, закончится?
     - Ох, бабы. Не скоро, говорят. Немца-то остановили. А теперь еще обратно гнать сколько! Много он прошел, под Москву под самую пробрался, окаянный! Но верят мужики. Побьем, говорят, немца, задушим, как гадину поганую. Только и крови пролить много придется...
     Бабы вздыхают, утирают глаза платками да передниками. «Ох-хо-хо... Сколько крови прольется!»
     - Ни дна бы ему, ни покрышки, проклятому Гитлеру ихнему! Змей подколодный! - громко, как оратор, говорит тетка Марея. Она умеет говорить. - Да ничего, бабоньки. Отольются им наши слезы, наплачутся и их сироты, наступит для них ночь черпая, а для нас опять солнышко взойдет ясное...
     Знают бабы, что Марея может наговорить с три короба, а все равно с охотой слушают. Легче вроде от речей ее.
     _ Только самим-то, бабоньки, надо дружней жить,
     помогать друг, дружке. Сообща-то и батьку бить легче...
     Тут, конечно, права тетка Марея. Что надо другим делать, она всегда знает...
     После обеда собрались бабы, а разошлись потемну. Наговорились, навспоминались, новостями поделились, повздыхали, поплакали, успокоили друг дружку и управляться пошли. И каждая почти велела тетке Марее присылать ребятишек. Кто картошки обещал, кто молочка, кто мучки с пригоршню, кто пшена.
     Еще зимой планировали ребята: придет пора черы-ма - бурундучить начнут и пчел в лесу искать. Вода вскроется - мутенкой займутся и золотишко помоют. Ну, а там - опять страда полевая - огородная. Да еще нынче успеть бы веснодельных дров наготовить. А то что за дело - всю зиму, буран не буран, в лесу дрова ищи, да,из разных мест к дому таскай? Весной-то оно куда проще. Любая осина, любая береза в самом соку, легко пилятся, легко колются. Подходи, сваливай, разделывай на чурки, коли и в поленницу складывай. А за лето эти дровишки просохнут и горят как порох. Да и возить их - одно удовольствие. Протопчи дорогу в снегу, огреби поленницу, складывай на санки и вози себе.
     Между прополкой, окучиванием картошки и сенокосом планировали ребята побывать и на Антропе - порыбачить. Сначала по Зимнему логу идти, пересечь ста-новик, а там - по Рязановскому ключу до Антропа. Всего четыре километра. Там, на Антропе, и щук, и налимов добыть можно, и накупаться вволю.
     Если с сеном пораньше управиться, то можно успеть и в кедрачи побегать, пока не придет пора картошку копать. На зиму орешки будут. И, конечно, как отец велел, все лето кулемки ставить надо, кротов ловить.
     Но самым главным делом Катерина считает огород да пашню. Земля есть не просит, а сама кормит. Только руки приложи, не поленись. На прииске работать некому, да и золотишко то ли будет, то ли нет. А на пашне все ковыряться можем. На охоте тоже, то есть удача, то нет ее. А земля всегда родит. Как потопаешь, так и полопаешь...
     Всю зиму Катерина разные семена искала, да проверяла, да готовила. Картошки наметила посадить не меньше трех загонов, чтоб накопать побольше. Даже на еду к весне самую малость оставила - все на семена бережет. Пусть, мол, даже голодать придется, а семена - не трогать. Зато осенью и зимой будет чего на зуб положить. Летом и на траве можно перебиться. Молочишко будет. Ну, и лимиту сколько-то.
     Сейчас апрель, а на всех трех подоконниках и на лавках стоят у Катерины ящики с разной рассадой. Вот пройдет пора черыма, не станет утренних заморозков, и в рассаднике на столбах еще посеет Катерина рассаду капусты да брюквы.
     Ребята заканчивают в школе последнюю четверть. Федюшке с утра ходить в школу, а Генке с Лешкой - с обеда. Так что утречком по черыму и бурундуков половить есть время. Сбегают, поймают сколько-нибудь и сидят на чурках, шкурки снимают. И непременно тут же орлы тетки Марей крутятся - Петька, Банька, Ленька. И как терпят только. Снег еще, а они кое-как-прикрыты. В опорках ходить стесняются - не форсисто, так лучше уж босиком. Но главное, не унывают - веселенькие, песни поют и все говорить мастера - в мать пошли. Говорят, врут, сочиняют небылицы и спрашивают обо всем. Но плохо у них с питаньиш-ком. Жалко. Да они и неприхотливые на еду. Вот и бурундуков есть не брезгуют. Молодцы. Осокины всегда отдают им бурундучиные тушки, хотя и сами съесть могли бы.
     - А что, они же чистые, - в голос уверяют Мареи-иы орлы-защитники - они зернышками питаются. Вон свиньи всякую дрянь едят, и то люди не брезгуют ихним мясом. А тут - самая чистота.
     В школу всегда торопиться приходиться - бегом почти. Не всегда дома, сидя за столом, уроки выучить удается. Бывает, что и на ходу выясняют, как и что понимать следует. И троек пока что не было - пятерки да четверки. Так что с похвалой должны закончить. и пятый класс.
     Все жарче светит солнце, все дружней таюг снега, все шире шумит вода по логам-буеракам. Пришла пора мутенок. Генка с Лешкой тоже выбрали денек и отправились мутить. Встали рано-рано, еще темновато было.
     Мутенку затеяли в самой вершине Ушпы, где заканчивался последний разрез. С бортов хлестали ручьи и делали всякие промоины. Одну такую промоину и начали разрабатывать, где кайлой, где лопатой, где ломиком шуровали. Торфа и пески то и дело в воду валились, вода била в них сверху, размывала и тащила по руслу все, что поддавалось. Большую яму выбухали. В полдень сели отдохнуть у борта. А тут самая вода поперла - натаяло за день-то. И чувствуют, кто-то толкает их в спину. Оглянулись, а это борт на них валится потихоньку. Хор-ошо, что успели отскочить, только по ногам стебануло да грязной водой окатило. В борту щель была, а потом в ней вода скопилась. Вот и обвал получился. Что ни говори - страху натерпелись, а потом долго пришлось искать лопаты, лом и кайло.
     Все, что обвалилось, опять столкали и воду. Мелкие камни водой укатило, а крупные они отбросили в сторону. Потом отвели воду и начали промывку делать.
     Вот в этот день и был у них первый приисковый фарт. В Лешкин лоток попался самородочек граммов на семь. То-то было радости и волнения. То-то азарту прибавилось. Отмывал Лешка,отбивал пустую породу, отгребал пальцами камушки в верхний уголок лотка - и идруг... Вроде головешечка маленькая, а с одного боку блестит. С загаром самородок-то попался.
     До самого темна пластались и еще с грамм золотишка намыли. И хоть спины да руки болели, домой радостные шли. И .все бы хорошо, да глядь: у Вагановской избы старушки, бабы толпятся. Неладное что-то... Оказалось, умер Федор Ваганов. Обезмужичела, осталась тетка Марея опять одна со своими «орлами-защитниками». Три пацана да девчонка, да еще родить собиралась.
     Схоронили Федора, помянули по обычаю, поплакали. Потом Марея в сельсовет ходила ик начальнику прииска. Помогли маленько, да соседи из последнего, поделились кто чем.
     А весна была дружная, бурная, теплая. Целыми днями- шумела вода по логам, звенели пчелы, а от птичьих песен стоном стонали окрестные кустарники и леса. На косогорах враз запестрели цветы, бабьи платки, ребячьи рубашонки, голые спины и животишки. Копали, садили, сеяли, боронили, жгли ненужный хлам.
     И Осокины хорошо поднажали на огород да пашню, не отстали от других. Старались, чтоб больше времени осталось для походов в лес и на Антроп-реку. Да ведь оно как бывает. Планируешь одно, а получается еще что-нибудь. Оказалось, что ученикам предстоит нынче на всю зиму дров для школы заготовить. Осокиным на троих учеников надлежало заготовить три кубометра. И пришлось пилить, конечно. Приходили Генка с Лешкой к школееще утром, до занятий, и лезли на гору с пилой да топором. Спиливали толстенные осиныч разделывали на чурки, кололи с помощью колотушек и в длинную поленницу складывали. Управились ребята Осокины. Сами. А на других учеников, которые малы еще и сами не могли пилить-колоть, дрова готовили дедушки, да бабушки, да матери,, да старшие сестрьг-бра-тья. И сами учителя тут же работали. В общем-то, даже весело было. По-другому как-то узнали друг дружку. И на всю зиму для школы дров наготовили. И только потом уж - для себя. И. опять копали.
     За две прошлые весны на Ушпе Осокины успели изрядно лопатами да крюками наработать. В огороде было соток десять земли копаной да на косогорах - соток тридцать. И вот теперь еще старались новой земли вскопать. Чем больше, чем лучше, насколько силы хватит.
     Разработанная ранее земля копалась легко. Генка с Лешкой хорошо крюками «пахать» наловчились. Стоят на косогоре, махают крюками, тяпают, ходят челноком друг за другом поперек склона. Тюк да тюк... Пласт за пластом к ногам валится. Споро дело идет. А если еще каждому свою кулигу гнать, так вроде борьбы получается - кто кого. Тут уж все жилы вытянешь, а отстать не отстанешь. Руки в мозолях, болят по ночам, зато развиваются, наверно, не хуже, чем у молотобойца.
     . Копали да копали, и вместе со старой землей и нынешним целиком больше полгектара получилось.
     Сейчас у Осокиных младенец появился. Марусей зовут. В середине мая родилась. До самого последнего часа ходила Катерина на пашню. Как раз прополка была, когда почувствовала, что пора пришла. Пашня выше медведевской избы, нд гриве. Спускаться под гору по тропке крутой.
     - Ну, ребята, - сказала Катерина, - мне, видать, приспичило. Побегу, успеть бы только... Да не торопитесь домой-то, повремените... Это наше бабье дело. Там мы без вас обойдемся.
     Побежала Катерина под гору, батожок выломала. А ребята остались до вечера. А вечер был теплый, тихий, даже глухой немного. Тревожно было за мать.
     Домой прибежавши, Катерина Маренных ребят за бабкой Светличихой турнула. Договор-то у них зарань-ше был. Бабка тоже на пашне была, недалеко, правда. Пока прибежала, Катерине уж самое время пришло.
     Как и что там было, ребятам неизвестнЪ. Только когда с пашни пришли, в избе лампа горела, все тихо было> немного таинственно и торжественно. Катерина на постели лежала, а рядом висела зыбка с младенцем.
     - Ну, блатцы, говолите, слава богу. Сестленоська тепеля у вас завелася, - сказала картавая бабка Свет-лячиха, - славная, славная девсеноська-невестуска... Слав& тебе, господи. Помогнул ты нам. Сколо у нас дело-то полусилось. Куда с доблом...
     Это она и Катерину успокаивала, и ребят.
     И вот что удивительно: раньше Катерина лучше жила, лучше питалась, а все животом маялась. Теперь схваток почти не стало, вроде даже выздоровела. Ну, похудела, конечно, с травы-то. А как поправилась маленько, так опять на пашню. .Бывало, что и Марусю с собой брала. Выберет тенечек под березкой, под чере-мушкой, повесит там зыбку, уложит Марусю и работает. Закричит Маруся, Катерина отложит тяпку или косу, побежит к Марусе, покормит, пеленки сменит, успокоит.
     А на чистом-то воздухе под положком марлевым хорошо младенцу спится. Так весь день и пройдет. С работы идут Осокины, кто дрова тащит, кто траву рвет для еды, кто Марусю несет, кто зыбку да подушку.
     Вот так и идет лето. Много хороших дел задумали, да работы и заботы никак не кончаются. Иной раз и досада берет. И так работы невроворот, так нынче решили еще и поскотину расширять, а то коровы плохо наедаются. Каждому надо загородить свой участок, зависимо от поголовья. У кого одна животина - одна норма, у кого две - тому вдвое больше городить. У Оеокиных кроме коровы телушка росла. Вон сколько городить пришлось! Весь косогор с вершины до низу. Л городить надо не абы как. Вырвутся коровы да на картошку или посев залезут, так наделают! Без еды на зиму оставят.
     Там, где пихты стояли, Осокины и их в линию с пряслом уложили, да веток на них навалили, да жердей добавили. Там, где чисто было, пришлось колья бить, вицами перевивать да жерди укладывать в четыре-пять рядов. Много труда и времени ушло. Так и не пришлось, как хотелось, по Антропу пошляться. Всего два раза ходили, да и то по праздникам, когда Катерина считала, что грех работать.
     Антроп - в северной стороне от Федотовской. Течет по широкой, богатой сенокосными угодьями долине с березовыми рощами и перелесками. Много плесов и перекатов. То плес тянется - вода не шелохнет, у берегов под пеной и мусором щуки таятся. То перекат шумит, камни по дну разбросаны, а под ними прячутся налимы.
     На Антропе вместе с Осокиными Выли и Николка Федотов с сестренкой Зойкой. Мать у них одна - Наталья, дочь сватьи Федотихи, а отцы разные. Николка Федотовым кличется, а Зойка - Горелкина.
     Вот Зойка-то первая и надыбала, щуку и крик подняла. Прибежали ребята: и правда, щука! Стоит у берега под пеной и мусором, головы и хвоста, не видно, а бок в пятнышках весь на виду. По правилам эта щука Зойке принадлежала. Но ловить ее у Зойки и Николки нечем. А у Осокииых острожка была. Небольшая- лопаточка деревянная, а на конце гвозди набиты и -шляпки расплющены. Подкрался Генка, ударил щуку и ко дну придавил. Думал, маленькая, а она как хорошее полено оказалась, чуть острогу не вывернула. Вот было расстройства! Но ничего. Добыли рыбину. Лешка все руки исцарапал - так в жабры ей вцепился.
     А все равно было неудобно как-то. Зойка все же щуку-то увидела. И решено было потом позвать Зойку и Николку на жареху.
     Николка - этот всегда к Федюшке ходил. Его проще было угощать. А Зойка закуражилась, не пошла. «Прям уж!.. Надо было... » Обиделась.
     Тогда еще и налимишек да усатиков накололи. Один наклонится, камень со дна приподнимет да в сторону отнесет в воде прямо, а другой смотрит, что под камнем. Глядь: то усатик стоит, то налимушка. Только уж суетиться да булькотить не надо - спугнешь.
     Милое дело рыбачить да по лугам шляться. Да ведь все работа, работа, будь она неладная. И к друзьям на другие заимки сходить хочется. К ребятам Шипуновым на Истомииской, к Ваньке Шаврину на Сегелек, к Серьге Бусову, Арсоньке Ефимову и Саньке Лошкаре-ву на Ошеуловскую. Да редко удается. Редко. Зато уж как вырвутся ребята, так где только не лазят, в какую игру не играют! И в лапту, и в клок, и в городки, и в прятушки. А вечерами теперь все чаще в «ручеек» играть стали. Для этого надо вставать парами, лицом к лицу, а. руками взяться на уровне головы и вроде как воротца сделать. Лучше, если девчонка с парнишкой. Станут воротцами человек десять-двенадцать, и живой коридор получится. А один человек - лишний. Вот лишний-то и бежит меж парами по коридору и кого заденет, тот должен догонять его. А как догонит да рукой заденет, так оба возвращаются и впереди всех становятся. Теперь бежит тот, кто «осиротел» и тоже выбирает себе кого-нибудь. Кто повзрослей, так те подольше стараются бегать да еще в кусты запрячутся, чтоб не видно было, что они там делают. Может, целуются. Афонька Резунов - тот всегда выбирает кого-нибудь из девок.
     Да еще отрада - после работы на тальянке поиграть.
     Усядутся ребята на крыльце и давай попеременке наяривать. Вечером хорошо слышно, по всем логам отдается. Глядишь, на гармошку и придет кто-нибудь.
     Немало у Осокиных и-во дворе всякой работы. То лопату наладить - новое ушко приклепать да рашпилем наточить,, то литовку, отбить-наострить, то вытесать что-нибудь, то тяпку насадить, то грабли изладить, то корыто выдолбить, то ступу деревянную, чтоб просо да чумизу на крупу толочь, то кулемки на кротов приготовить, то соседям мужской заказ выполнить. Взрослые на войне, и все мужские дела теперь на бабах да на таких, как ребята Осокины. Иные бабы даже в забое стоят.
     Обидно иной раз, досадно. Так и улетел бы куда-нибудь, где забот и трудов меньше да жизнь интересней, набегался бы, нагулялся, натешился вволю. Да что ж... Похмурятся ребята, поворчат, поссорятся, бывает, да опять в сознание войдут. Война... Взрослые там жизнь и землю защищают. А они тут за это борются и каждый по отдельности, и все вместе.


     Нет-нет да приходят письма, и ушпинскне узнают, кто где находится, как служит и воюет и что сказывает. Пришли и первые печальные известия. Смертью храбрых в боях за социалистическую Родину пал Филя. Так и в похоронке написано. До сих пор голосит тетка Елена, не может поверить, не может успокоиться. Овдовевшая ее невестка Сара плачет потихоньку и наедине - такой у нее характер. Погиб Вася Гусев - лучший забойщик на Ушпе. От многих давно уж нет известий. Пропал без вести Александр Горелкин - отец Зойки. Иван Осокин и дядя Саня в последних письмах писали, что уезжают на фронт.
     Как всегда, вставало по утрам солнышко, выпадала рясная горно-таежная роса и пели беззаботные пташки. Все,кто мог шевелиться, начинали .свою работу.
     У Осокиных утро начиналось с работы во дворе. Либо топором рубили, либо молотком стучали, либо-в ступе толкли что-нибудь. Вот и сейчас Катерина послала Генку истолочь на крупу чашки две чумизы. Чумизную кашу начали есть на Ушпе с тех пор, как на Истомин-ском появились два корейца-приискателя. Оба по фамилии Кимы. Вот они и завезли сюда семена диковинного проса. Чумиза растет быстро. Если истолочь в ступе чумизное зерно и отвеять - получится желтая крупка. Осокины сберегли ее с зимы специально для каши - Марусю кормить.
     На Федотовской сонно и тихо. В Маренной избушке за канавой - тоже. Но вот там начинается какой-то шорох и бормотание. И опять тихо. Опять шорох и опять тихо. Это Марея. будит своих орлов, чтоб пораньше, пока люди на работы не разошлись, бежали они кто с кринкой, кто с туеском, кто с чашкой «дань» собирать. Прежде чем отправить гонца, тетка Марея даст* обстоятельные наставления: «Ты, Петенька, беги к тетке Елене. Скажи: «Тетя Елена, не найдется ли у вас простокишки или картошечки маленько? А то мама у нас совсем расхворалась, не ест ничего». А ты, Ванюшка, дорогой мой дитенок, беги к бабушке Светлячихе. Так, мол, и так, бабушка, у мамы совсем молочка не стало, а Гришенька с.Афонюшкой сосать просят, ревмя ревут - младенцы малые, ведь родились только. (Да оно и так всем известно, что Марея после смерти Федора родила двойню...». А ты, Ленечка, беги к тетке Кате. Скажи: «Тетя Катя...» А ты, Лидонька, иди к сва* тье Федотихе...»
     Но не сразу, не скоро еще побегут Мареины гонцы. Утром в горах прохладно, тропинки на Федотовской узкие, и трава высокая по обе стороны, а на траве роса обильная. Враз штанишки вымокнут.
     Нет, не бегут гонцы во все концы, и тетка Марея уже не так ласкова. «Петька! Ванька! Лидка!.. Я кому сказала?!..» Нет, не бегут. И слышно, как тетка Марея-начинает шуметь и ругаться.
     - Петька, змей подколодный! Только не пойди, только не встань сейчас же!..
     Но и сейчас никто не идет.
     - Ванька, варнак!. А ты чего лежишь?..
     Тут тетка Марея, должно быть; насильно сталкивает ребятишек с кровати. Слышится возня, взвизгивание, недовольное бормотание, топот голых пяток по полу. И... опять тихо. И вдруг настежь раскрывается дверь, пулей вылетает Петька, и, почесывая ниже спины, боком семенит через поляну к камню, на котором сиживал, бывало, дядя Саня, испивши медовушкн.
     - И-и-и, - уросно голосит Петька, и как только расстояние становится безопасным, вмиг замолкает и усаживается на камне, поджимая ноги.
     Опять тихо в избушке, только шорохи и звуки не- внятные. Все же там происходит что-то. И вот опять так же стремглав в распахнутую дверь, вылетает следующий гонец. Теперь уже Лидка. Она тоже голосит, тоже почесывает больное место и тоже враз замолкает, достигнув заветного камня. И Петька, и Лидка сидят теперь рядышком, грея друг дружку боками, ежатся от прохлады и щурятся на восходящее солнышко.
     Опять в избушке наступает тишина. Потом опять распахивается дверь и вылетает Ленька - самый младший из тех, кто своим ходом может двигаться.
     - И-и-и, - оглашает он подворье и, добежав до камня, умолкает.
     Теперь уже трое сидят на камне. Настроение у них совсем неплохое. Переговариваются, воркуют о чем-то.
     Ваньке по старшинству следовало бы вылететь вслед за Петькой, но дело в том, что Ванька всегда первым начинает обещать: «Сичас, мамочка, сичас пойду...» И тетка Марея его не трогает. Ванька давно понял, что ласковый теленок две матки сосет. И голосишко у Ваньки сладкий и ласковый. И сам он - этакий пухленький шпингалет. Но, конечно, неизбежно приходит и Ванькип черед.
     - И-п-и, - слышится наконец звонкое, музыкальное и самое продолжительное верещание. Вылетает Ванька, пожалуй, дальше всех, часто-часто семенит ногами, прогибается назад, придерживает одной рукой спадающие штанишки, а другой яростно почесывает облупленную от солнышка спину.
     Марея наспех причесывается, одевается и выходит на улицу. Теперь и на руках у нее двое - Гришенька и Афонюшка. Оба ревут.
     - Да что же вы, окаянные, сидите? - кричит она, - да что же вы доводите меня?! Ой, нет моей моченьки с вами...
     И опять первым вступает в переговоры Ванька. Соловьиный его голосишко звучит радостно, послушно и ласкбво. Теперь-то бежать уже можно и даже надо. Солнышко поднялось, потеплело, роса пообсохла, и аппетит куда как разгулялся.
     - Мама, я скажу: «Бабонька Светлякова, у мамы совсем молочка не стало, Гришеньку с Афонюшкой кормить нечем. Так не будет ли у вас милости...»
     - Правильно, Ванюшка, правильно, золотой ты мой! Вот так н скажи. Вот тебе туесочек. Беги, Ванюшка, беги, дорогой ты мой...
     Ванька охотно берет туесок, прижимает его одной рукой к выпуклому животишку, другой придерживает штаны и резво бежит в самый дальний конец Федотов-ской. Бабка Светлячиха живет за отвалами, на той стороне, да еще вверх по логу.
     Потом, точно так же подобрев и соглашаясь с матерью, бегут каждый в свой конец Петька, Лидка, Ленька.
     В тот час, когда у Осокиных управятся с утренними делами и позавтракают, вернутся и Мареины гонцы. Не всегда нм дают то, что попросят, по что-нибудь обязательно дадут. Так что наравне с другими завтракает, и Марея с семейством. Потом она непременно начешет покрасивее волосы, напомадится, наденет самое лучшее, что есть в ее распоряжении. Никогда Марея не забывает о то.м, чтоб мужикам глянуться - даже теперь, когда мужик - большая редкость.
     Сидит Марея на стульчике на крыльце своем - невеста невестой. Красавица. День прекрасен, настроение у нее самое высокое - песни поет да заплатки к чему-нибудь пришивает. Тут же, под навесом на крыльце висит у нее зыбка с младенцами. Ее либо Лидка качает, либо сама Марея, продевши ногу в веревочную петлю, привязанную к краю зыбки. Остальные ребятишки теперь по старым.отвалам бегают, землянику едят, играют с ровесниками. Ванька непременно песенки поет, соловьем заливается.
     В обед и вечером тетка Марея опять разошлет ребятишек в разные концы. Но теперь уж к другим людям - надо и меру знать.
     Марея могла бы и на огороде копаться, и пашни побольше завести, как другие делают. И ребятишки с ней копались бы. Да не лежит у нее душа к работе. Огородик - корова ляжет и хвост вытянуть негде. Да и тот сором зарос.
     Но не всегда сидит Марея у крыльца своего. Порой она оставляет младенцев и отправляется проведать соседей. Не может Марея без того, чтобы о снах не толковать, на картах кому-нибудь не гадать, не посочувствовать кому-то, не пообещать отработать за хлеб-соль, которые добрые соседи всегда подают ее сиротам, хотя и сами голодают. Если кому-то надо хлопотать бумаги, Марея непременно пообещает- помочь. Она уж не раз исхлопатывала нужные бумаги. И, конечно, за это берет она какой-нибудь расчет или задаток. Но не бывает и случая, чтобы она вернула какие-нибудь заемки или то, что взяла у кого-нибудь приодеться, чтоб на люди выйти.
     И все же никто зла не имеет на Марею. Посудят, поругают ее бабы и опять сочувствуют. Бог с ней, вон какая орава у нее, а она одна с ними... Так и живет Марея.
     Пока Генка с чумизой возился да по воду ходил, да грабельные головки вытесывал, Лешка - роса не роса - отправился проверить петли на рябчиков.
     Меж тем солнце поднималось все выше и на южных склонах роса почти высохла. Только в Малиновом логу, на котором по утрам дольше всех держалась тень от горы и больше туману было, вовсю еще блестела роса.
     Не сразу освещает утреннее солнце избу Медведевых, которая стоит на подсеверном прилавке за Малиновым ключом. Но теперь уже и там солнышко. Савка Медведев - ему пятый годок пошел - коренастень-кий, как породистый петушок, с круглой головкой, увенчанной шелковистыми булаными волосами, стоит возле своей избы на толстой чурке, щурится от солныцлка и басовитепько-строго покрикивает:
     - Грелкины-ы-ы! Тас-сыте нам те-е-ерку! Покричит, помолч-ит, потопчется на шершавой, изрубленной голове чурки и опять кричит.
     Избу Горелкиных Савке хорошо видно. Да ни одной живой души там не заметно - спят еще. Савкина мать, у которой постоянно болят ноги, послала Савку за теркой. Вчера она отдала ее Зойке Горелкиной, а. сегодня терка опять потребовалась. И вот уж с полчаса кричит Савка, а изба Горелкиных ровно вымерла, никто не кажется, не подает голоса. Опираясь на бадик, выходит Савкина мать и ругается:
     - Окаяш-ший ты ребеночек! Давно бы уж сбегал, дак стоишь, лентяй, горло дерешь. Я кому велела сходить?!
     Савка с великой- неохотой и осторожностью опускается коленями на чурку, словно боится убиться насмерть, а глаза его при этом все так же выжидательно нацелены на избу Горелкиных. Но по-прежнему там никто не показывается. Ох уж эти Горелкииы! Наталья, наверно, на работу ушла, а Колька с Зойкой спят почем зря. Всегда они утрами поднимаются после всех.
     - Горелкины-ы-ы!,- на всякий случай кричит еще Савка и видит: лохматая, заспанная Зойка с ведерком в руке идет на ключ. Савка мгновенно вскакивает и, стоя опять на чурке, грозно обрадованно кричит:
     - Зое-ё-ё! Кикимора лохматая, пос-чему терку не принесла?! Тас-сы те-е-ерку!
     - Зоюшка, милая, уж ты принеси нам терку-то, - негромко кричит и Савкина мать, - а то ведь у него же, окаяш-шего, сыпки до самых колен. По росе-то оно и правда неловко бежать.
     - Счас! - безрадостно отвечает Зойка и продолжает идти к ключу. Это значит, она принесет в дом воду, причешется, а потом уж доставит терку.
     Савка облегченно вздыхает и поворачивается в сторону осокинского дома. Видит - там кто-то уже плотничает. И тут Савку будто ветром сдувает. У Осоки-ных он пропадает целыми днями. Ох глянется же ему там! И Савку там все любят. Мужиков нет, так ребята сами всю мужскую работу справляют. У кого же больше учиться Савкё, как не у ребят Осокиных? Они как взрослые. А что, Генка и Лешка уже в шестой перешли. Фёдюшка - в третий. Зимой Осокины зайцев ловят, колонков, хорьков, горностаев. Это отец их успел научить. Летом кротов промышляют, с пашнями и сенокосом управляются. Так к кому же Савке в гости ходить? Через минуту он сидит во дворе у Осокиных. Тут тоже, как у избы дяди Сани, есть лобастый камень-валун. Вот на нем-то и сидит Савка, поджимая ноги в коротких холщовых, насквозь промокших штанишках.
     Савка подвижен и смышлен. За пристрастие пилить, стругать, резать, клепать, рубить, мастерить всякие игрушки и выспрашивать, что к чему, прозван он у ребят Осокиных Ломоносовым.
     Савка не знал, кто такой Ломоносов, так Федюшка показал ему учебник физики с портретом. И правда, Савка был так же круглолиц и глазенками быстр, как этот самый Ломоносов. Ничего мужик, Савке поглянулся.
     От быстрого бега Савка еще дышит глубоко и часто, кургузая выцветшая рубашонка поднимается и опуска» ется на животишке.
     - Гена, - осторожно спрашивает он, - Гена, а ета ты... грабли ладишь?
     У Генки уже голос ломается, и он почти басом от% вечает.
     - Головки к граблям, Савушка.
     - А потом дырочки будешь делать?
     - Угу. Дырочки.
     - Буравчиком, а либо долотом?
     - Буравчиком.
     - А потом зубья будешь вставлять?..
     Генка по-мужски примеряется глазом к слегка изогнутому бруску, который он только что.тесать кончил.
     - А ты как считаешь? Чем лучше дырочки делать?
     - А я долбить ох и люблю!
     - Ладно, - серьезно обещает Генка, - вот обстругаю стружком, намечу, где долбить, и дам тебе. Только чтоб аккуратно.
     Савка, и без того трепетавший от удовольствия, как помощник или участник взрослой работы, вздохнул шумно и благодарно.
     Другим ребятишкам Осокины не часто дают инструмент. Другие не смыслят, как держать его и что делать. Порезаться, покалечиться могут. А Савке всегда дают. Савка слушается и старается делать в точности как велят. Савка все быстро перенимает. В отца, видать, пошел. Тот был мастеровым человеком. Ребята хвалят Савку. А если ошибется, его за это не ругают, а снова показывают, как надо.
     Когда Осокины дома и во дворе работают, то весь день белеется, маячит при них и Савкина фигурка; Ребята тетки Марей повертятся, повертятся да убегут, а Савка - никуда. Интересно ему здесь. А когда братья Осокины поссорятся между собой, то и Савке больно. Лицо у него становится грустным, и он тихо держится где-нибудь в сторонке. И тут он знает, как держаться. Но стоит кому-нибудь улыбнуться, как улыбнется и Савка, поймет, что тучи разошлись, вздохнет облегченно. Для него такие минуты - почти праздник. Взрослые должны бы знать, что страдания маленьких могут быть очень глубокими и что радость для них желанней всего на свете. А ребята Осокины понимают это.
     Генка уходит в сени за стружком и, возвратившись, стругает свою поделку.
     А с горы тем временем спускается Лешка, мокрый от росы - парок над ним струится. За поясом - маленький топорик и два рябка. Савка сглотнул слюнки представив, до чего вкусный будет суп у Осокиных.
     - Леша! - кричит он радостно и бежит навстречу. Потом идет рядом, чуть забегая вперед и рассматривая рябчиков.
     - Петуски, - определяет он,. - бородка серная... А ета... хвостики - на стенку? - Савка спрашивает потому, что рябчиковые хвосты, расправивши веером, принято на стенки прибивать как украшение.
     - Можно и тебе дать, - говорит Лешка и треплет Савкииу буланую голову.
     Лешка входит в избу, отдает добычу матери и возвращается помогать Генке. В руках у ребят все так и горит, так и спорится. И Савке, конечно, хочется, чтобы и у него руки скорее стали такими. Савке разрешают взять маленький топор и потесать полено. По всей видимости, он затеял тоже грабельные головки. Генка и Лешка, заметив это, переглядываются и, не выдержав, усмехаются, хвалят Савку: «Смотри-ка ты! Похоже. Ну, Савушка, ну молодец!..» Для Савки такая похвала слаще меда, и, размякнув, он признается, что намедни тятькину заготовку испортил. Хотел топорище вытесать, чтоб ловкое, как плотницкое было, а получилось пузатое, как стельная корова, и неловкое, как у Горелкиных.
     Еще прошло одно утро.
     Ох, муторно изо дня в день вкалывать! Жара не жара, пауты не пауты, комары не комары, дождь не дождь, хочется не хочется, а вкалывай. Самое тяжкое время - от весны до осени. И руки в мозолях, и плечи натерты, и спина побаливает - утром едва разомнешься, и есть всегда хочется. И так все это надоест другой раз, что плюнул бы на все и жил, как тетка Марея, по-цыгански.
     Катерина понимает, чего хотелось бы Генке с Лешкой, и сочувствует, конечно. Игры играми, забавы забавами, друзья друзьями, но и по тайге, по новым местам пошляться у них - большая охота. И, может, шлялись бы по лесам, по горам все лето, будь кормилец у Осокиных. Могла бы Катерина тачки катать да пески бутарить, так на прииске работала бы. Вон Дуня Ре-зунова работает. Здоровенная бабища, хоть в забой ставь. И тетка Елена понемногу старается, и тетка Гла-ша в артели работает, и Сара, и Наталья. На них, на баб, теперь надежда на прииске. Только забойщики да плотники - мужики. Правда, кое-кто на брони еще держится. Остальные либо кривые, либо глухие, либо вовсе хворые.
     Понимает Катерина: нелегко ребятам. И всякий раз, как особенно трудно становится, с ребятами совет держит. Дескать, ну посудите сами. На прииске работать некому, иждивенским лимитом не прокормишься, в школе надо учиться - года-то идут, одеть-обуть всех требуется. А где все это возьмешь? Кто даст? Остается одно, ребята, - больше садить картошки. В обмен за нее легче достать что-нибудь. Ну что . поделаешь, раз такое положение - война проклятая. Терпеть надо - не век же она протянется. Да и то подумайте, что год от года взрослей становитесь, сильней. Значит, всякую работу легче и быстрей справлять станете, и время будет оставаться для приятных да интересных занятий... А пока нет другого выхода, ребята, нет его...
     Поворчат, подосадуют ребята да опять - заработу. Глаза боятся, а руки делают. И вот, глядишь, одолели и одно, и второе, и третье, на что, казалось, и сил больше не хватит.
     Понимает Катерина и то, что на денек-другой роздых нужен. Но и это бывает нечасто - по праздникам только да когда дело потерпеть может. А утешение одно - зимой легче будет. Вот война кончится...


     Еще с прошлой зимы с фронтов Великой Отечественной стали приходить на Ушпу известия о победах советского оружия. Приходят они и теперь. Немцев гонят с нашей земли, и все живут надеждой на скорую победу.
     Теперь каникулы, и братья Осокины собрались как следует поохотиться. А тут из приисковой конторы нарочный прибежал: так и так. Приисковый транспорт заездили, кони в чесотке, на карантин становятся, да и ехать по зимнему времени шибко-то некому. Так что надо саночникам снаряжаться. А идти восемьдесят километров. Конечно, кто на прииске работал, тех не отрывали от дела. А всякие домохозяйки, школьники, подростки обязаны были свой лимит на себе вывезти. Вот привезут да сдадут в магазин, а уж из магазина будут выдавать, сколько кому положено.
     Ох-хо-хо. А еще и к дедушке думали сбегать. Пришлось собираться в иную дорогу. Большой обоз снарядился. Саночки, нарточки... И у всех оглобельки - с ними легче на раскатах править. На оглобельках - лямка. Надел лямку через шею и на плечи, взялся руками за оглобельки и пошел. В каждой упряжке два человека. Когда получат груз и уложат, один человек в оглобельках пойдет, другой сзади будет роготулькой подталкивать. По кулю на пару. Осокиным тоже надлежало куль привезти - семьдесят килограммов. .
     Сговорились, кто с кем пойдет, спарились, снарядились и - в путь. Раз надо, то надо. Вышли до рассвета. Человек - санки - человек. Вот и упряжка. По многим дорогам ходили теперь такие обозы.
     Стужа. В горах тихо. А как вышли на Бию-матушку да вниз по ней двинулись, злая падера подула. Одежку насквозь прохватывает, лицо дерет, воротит на сторону. Поначалу форсили. А как приморозились - не до форсу стало. Кто платком, кто шарфом, кто лишней портянкой лицо кутал. А все равно носы, щеки и даже лбы прихватило. Небывалый мороз выпал. Зато на месте не стояли. За день пятьдесят километров протопали.
     В дороге на обед и на ночь останавливались в заезжих дворах. По всей Бие, от самого Телецкого озера и до Бийска, на тракте заезжие дворы стоят, двор от двора - километров тридцать. Золотопродснабовские, колхозные, райповские... Так что остановиться можно, чай попить, отдохнуть, заночевать.
     Раньше бесперечь обозы шли. Теперь их было меньше, но все,.равно заезжие дворы не пустовали. Кроме конных обозников, немало было и просто пешеходов, и вот таких саночников, как ушпинские.
     В первое военное время с обратными обозами обычно ехали какие-нибудь эвакуированные. И сейчас изредка ехали. Но были и такие, которые теперь назад двигались. В Макарьевском заезжем доме, где ушпинские ночевать остановились, тоже встретились такие люди. Их сразу заметно было. И шапки, и одежка у них другого покроя-пошива. Городские. И чемоданы у всех.
     И грамотные, видать, культурно держатся, на мест- ных с любопытством посматривают.
     Народу в заезжем набралось невпроворот. Шубы, пимы, узлы, мешки, веревки, шлеи, хомуты... Все это либо сушилось возле печки, сделанной из железной бочки, либо висело по стенам, либо навалено было по углам и под нарами. И запах стоял особенный - густой да не очень жилой.
     После долгого морозного пути у ушпинских гудели ноги, ломило в пояснице, жгло обмороженные носы и щеки. Сначала, как оттаяли немного да чаю напились, спать захотелось. Кто на полу устроился, кто на нарах. Потом, когда леспромхозники на ночь глядя дальше поехали, то и для всех нашлись места на нарах. Ребята вповалку, поближе друг к дружке, чтоб теплей было, с одного краю улеглись, бабы и девчонки - с другого. Отдохнули малость, и спать расхотелось. А вся ночь впереди еще. Длинна зимняя ночь. Теперь уж больше сидели на нарах да возле печки и всякие истории да побывальщины слушали. Народ-то всякий был.
     На дворе темно. За окнами слышится: гремят удила, переминаются лошади на утоптанном снегу - их распрягли и у саней кормиться поставили, - лязгает колодезное ведро с цепью, скрипит ворот - кто-то лошадей поит; ширкает и звенит пила, переговариваются приезжие - голоса стылые. Ушпинскйе тоже ходили пилить и колоть дрова, чтоб ночью не мерзнуть, а девчонки полы вымыли.
     У заезжего двора обширное хозяйство - скирды сена, груды дровяного швырка, сараи, навесы, где все завалено и заставлено запасными санями, полозьями, оглоблями, бочками, телегами и прочим, что может потребоваться ямщикам, в зимнюю и летнюю пору. А_в доме жарко пылает огонь в печи, на столе стоит фонарь и освещает середину помещения, там и тут краснеют настеганные ветром и накусанные стужей лица, распаренные теперь домашним теплом. Кто сидит, кто полулежит на полу у печки, затягиваясь махоркой или самосадом. Среди ямщиков есть и пожилые мужики, и молодухи, и парни лет по шестнадцати. До чего же запеклись и потемнели у них лица от постоянной езды по зимней стуже! Пимы, стеганые брюки, кнуты за голенищами... На саночников они не то чтоб свысока посматривают, а как-то так... не то сочувствуют, не то подтрунивают.
     Но главное, никто не унывает. Откуда-то появилась гармошка-двухрядка. Парнишка-ямщик, возрастом с Ваньку Шаврина, наигрывал, а те, что побойчей были, подпевали. Потом известно стало, что эвакуированные, которые сейчас назад возвращались, не кто-нибудь, а самые настоящие артисты. Они уже несколько дней прожили в заезжем доме, поджидая какой-то обоз, и большую часть времени проводили у сторожихи, жилье, которой было тут же - через сени. Хоть поздновато уж было, а к сторожихе делегация направилась. От ушпинских пошел Ванька Шаврин - он самым культурным считался. И что же. Упросили выступить!
     Артист стал играть на аккордеоне, а артистка - плясать. Была она молодая, красивая, а совсем, совсем седая. От войны это. Зато уж как плясала! Пола не касалась, так и порхала вокруг печки.
     Неизвестно, как другие, а ушпинские впервые видели и гармонь-аккордеон, и пляску артистическую. Конечно, в местном понятии, хорошая пляска - это когда пол ходуном ходит и дроби громко бьют. Вот такую пляску и выдала потом Таська-солдатка, молодая жена Пашки Федотова.

               Эх, товарка, дроби бей!
               Под ногою воробей.
               Под другого - серый гусь -
               Я измены не боюсь...

     Ну Таська. Коснись бы это ребят Осокиных, так ни за что не стали бы плясать после настоящей артистки. А Таське - все едино. Бьет дроби, космами полощет, коленки подбрасывает. Ни дать, ни взять - кобылица взыграла. Даром, что пятьдесят верст прошла.
     Повеселились, позабавились, и спать пора. Оч, сладко спится после длинной морозной дороги, когда ноги и спина гудят от усталости. Густой храп, вздохи и посвисты слились в пеструю мешанину звуков, и со стороны было бы смешно все это слушать.
     Но вот опять вставать надо. Опять - до свету. Встают, кряхтят, разминаются, ищут обувку-одежку, чай пьют... Опять скрипит дорога, постукивают, побрякивают саночки. Дорога идет бором в глубоком снежном желобе. Морозный туман полускрывает зарю, предут-*ренне светит луна. На снегу видны чьи-то бледные следы - то ли заячьи, то ли лисьи, то ли волчьи...
     Дошли до базы, нагрузились и опять вернулись в Макарьевский заезжий дом. В оба конца шестьдесят километров получилось. Ничего... Не так уж тяжело везти - куль на двоих. Дорога торная, -«аезженная, лишь бы погода не испортилась. Мороз не дает лениться, груз не дает мерзнуть.
     По хорошим местам прошли. Где по Бие, мимо скал и утесов, где по сосновым борам и мелколесью, где мимо березовых колков. Почти все попутные деревни стояли на веселых местах. То-то летом красиво тут!
     Домой вернулись на четвертый день. Строго по весу сдали кули с мукой. Продавец расписки выдал. Хороший штабель навалили.
     Конечно, это только разговор был, что каждый свой лимит привез. Куда же было таких девать, у кого не было ходоков? Таких на Ушпе немало насчитывалось. И для них привезли.
     Так-то оно ничего бы. Да половину каникул, почитай, на дорогу убухали. Собирались как следует поохотиться и к дедушке сбегать. Не вышло. Да еще не удалось Афоньку в армию проводить. В дороге разминулись. Жалко.


     Молодец Афонька. Не с пустыми руками оставил семейство. На золотишко ему всегда фартило. Так что у тетки Дуни не скоро боны выведутся. Да и сама на прииске работает.
     Только вот совсем тихо стало на Федотовской. То хоть Афонька шумел, бывало. Песни пел по. вечерам, на сестренок шумел да с матерью ругался.
     Скандальная тетка Дуня. И раньше, при дяде Сане, любила характер показать. Но Саня быстро порядок наводил. Вздует Дуньшу свою, и опять она как шелковая - вроде того и ждала, чтоб муж отлупил ее. А вот теперь характер у нее совсем испортился. Соседям ничего ей сказать нельзя. А как не скажешь, если летом она поскотину не городила и теперь еще нарочно не закрывает свою непутевую корову. И ходит она кормиться по чужим дворам. Не корова, а чистое наказание. Любую изгвродь разломает. Хозяйскую корову рогами подденет да в снег затолкает, а сама жрет чужое. Сытая ходит, гладкая, на быка похожая. Вся в хозяйку: чуть что - бодаться. Когда Афонька дома был, так хоть он давал разгон за «беспризорную» скотину. А теперь корове воля вольная. Вся заимка страдает. Днем, конечно, проще. Кто-нибудь да увидит, отгонит разбойницу. А ночью она обязательно залезет туда, где кормом пахнет. Осокины, бывало, сделают запас сена, и чтоб резунихина корова не сожрала, подальше его от пригона на свежем снегу сложат. А утром встанут, глядь: корова прясло разломала, дорогу в снегу протоптала, сено сожрала, истоптала, изгадила. Пропал запас.А ведь на горбу таскали, плечи веревками резали, поясница болела. Да и летом не для того косили из последних сил. Скажешь тетке Дуне, так она еще и виноватит: «Городить надо!» Генка не вытерпел, сказал: «Почему это мы должны городить, а ты, тетка Дуня, не должна хотя бы привязывать корову». — «А у меня мужиков-то нету! Некому!» — сказала издевательски да еще и руками развела.
     Пришлось ребятам на сарай сено сметывать да еще снег вокруг отгребать, чтобы выше было. Опять лишняя работа. Хочется как легче и проще, а тут опять напасть. Оно ведь в охотку приятно размяться, поработать, а если каждый день, да все в спешке, да все некогда, все успеть бы?! Надоест хуже горькой редьки.
     Тетка Дуня будто бы умела еще и колдовать. Недаром Иван всегда избегал ее, когда на охоту шел. Недаром ни с того ни с сего ушпинские коровы молоко теряли. Бывали такие случаи. Говорили, что это от дурного глазу тетки Дуни. Да в это и поверить можно было. Резуниха — баба мощности необыкновенной. И ростом, и в грудях, и в плечах пошире мужика хорошего. Руки толстые, конопатые, жилистые. Ноги, как бревна, бугристые и тоже все в жилах. Ходит — живот вперед, широко шагает и лицо несет так, что все супротив ее вроде как мураши по земле ползают. А лицо у тетки Дуни мучнисто-серое, широкое, нос курносый, на губе большая синяя бородавка.


     И весна, и лето, и осень прошли, в сущности, так же, как в прошлом году. По черыму Осокины бегали бурундучить да пчел искать. Первое дело неплохо удалось, а вот пчел так и не нашли. Потом черым растаял, не до пчел было. Опять долго, до мозолей, до ломоты в суставах, до отупляющей устали копали землю. Опять по настоянию Катерины целику добавили. Все, что было — всякое семечко, зернышко, луковку, корешок, росточек, картошинку — все в землю воткнули. /-И, как всегда по весне, березовый сок запасали, квас делали.
     Как и прежде, готовили веснодельные дрова и для школы, и для себя.
     После экзаменов ловили кротов, изредка мыли золотишко — с водой плохо было. Опять косили сено — и для собственной коровы, и для приисковых лошадей. Ходили в соседний колхоз вязать снопы, молотить, веять, картошку копать. И так до самого октября. С сентября занимались только самые младшие.
     Перед самой школой Генка с Лешкой опять пошли за лимитом. На этот раз — с тележкой на двух плуж-ковых колесах. За семьдесят километров в Салтонский район. Одному из тамошних колхозов было распоряжение — отпустить приискательским иждивенцам немолотое зерно, которое колхозу засчитывалось как госпоставки. Зерна получили четыре пуда — за все лето и осень сразу. Новым урожаем выдали. И только отошли от амбаров да в бор на шоссе вышли, как повалил густейший снег. Вскоре вполколена навалило. Колеса у тележки облипли грязью со снегом — не крутятся. Тяжело.
     Кое-как дотянули до ближней деревушки. Оставили там тележку, а зерно на горбу понесли. Идти тоже убродно.
     Потом снег таять начал, и такая грязища выдалась, что и в весеннюю распутицу подобной не бывало. Три дня тащились по снегу и грязи. Никогда, пожалуй, так не мучились. Вся одежка потом да солью пропиталась, и плечи натерли — дальше некуда.
     Дома отдохнули и сходили еще за двенадцать километров на мельницу, размололи зерно. Потом за тележкой побежали. Опять два дня ушло. А тележка — это же целое богатство. Никак нельзя без нее, особенно в пору уборки огородины, картошки.
     Опять жизнь легче пошла. Летом Красулька отелилась, картошку, сено, дрова запасли, муки немного, соли на пушнину добыли и кое-что из ружейного припаса. В седьмом классе учиться начали.
     После раннего снега и непролазной грязи осень потом долго еще стояла ясной и теплой. Только ночами подмораживало все сильней, лужи до дна промерзали, и грязь застывала неподатливой коркой. Ушпинские бабы и ребятишки успели натаскать и навесить на чердаках и стенах травяных снопов, связок спелой калины и рябины, насушили опенков да ягодных лепешек, навязали маковых головок, наплели плетенок с луком, нашелушили подсолнухов. Там и тут на пашнях и огородах торчали теперь аккуратные земляные пирамидки с закрытой налиму картошкой.
     Пусть трудно и голодно жилось весной да летом, а в осеннюю пору невольно и повсюду чувствуется какая-то прочность, устойчивость и сытость, идущая как бы от самой земли. Все вызрело, выспело. Люди не ленились, детали запасы на зиму. Успели, управились. Можно зиму встречать. Теперь осталось только обувку-одежку починить да кое-что выменять, купить.
     А война меж тем катилась на запад. На школьной карте военрук каждый день переставлял маленькие красные флажки, обозначая линию фронта. И видно было: освобожденной советской земли все больше становится, и все думали: вот дойдут наши до границы, и война кончится. А это уже так близко.
     До самого марта от Ивана Осокина писем не было, потом пришло сразу два. Одно давно написано, другое недавно. Иван писал, что все это время в бою находился, присесть некогда было. А вот недавно заняли прибалтийский городок, так отдохнули, письма написали. Спра- шивал ТИван, как жизнь ушпинская идет, просил потерпеть. Мол, немца гоним, и конец войне уже обозначился.
     Генка с Лешкой еще до этого писали отцу, что после семилетки помышляют учиться дальше — либо в Дмитриевку пойдут, где средняя школа, либо в город, в какой-нибудь техникум. И об этом Иван упоминал в письмах. Дескать, смотрите сами, ребята, вы уже подросли, соображать должны. Но мне кажется, что очень трудно -будет в части продуктов. Как бы не сорвалась ваша учеба.
     Ас ФедюшкойИван по-прежнему шутил, как с ма- леньким, хотя и тот уже в четвертый класс ходил. «Ну, а ты, Федюха, учись, а потом со сватом Николаем женитесь...»
     Интересовался Иван и насчет прииска — не закрылся ли. Ведь работают, почитай, одни бабы, тяжело им. Да и разведка золото теперь не ищет. Где, в каком логу моют теперь?
     А мыли помаленьку в разных логах, домывали то, что найдено было. Новых запасов искать было некому, это верно.
     Начальство приисковое менялось то и дело. Тех, что помоложе, глядишь, на фронт возьмут или сами попросятся, а престарелые да инвалиды то по собственной просьбе, то по приказу в другие места переводились. Так что ушпинские и фамилии их запоминать не yen вали.
     Частенько менялись и школьные учителя, среди которых мужчин совсем было не осталось. Но после каникул в школе появилось сразу два учителя мужского пола. Военрук — бывший младший лейтенант с перебитой рукой да молоденький учитель математики. Но если военрук выглядел внушительно — высокий, подтянутый, со строгим военным лицом и здоровый по всем статьям, если не считать руки, — то учитель математики был, напротив, жидок, по-телячьи долгоьяз, невзрачен и робок. Собственно, это был человек возрастом одного года с Генкой Осокиным. Звали нового учителя Энгельс Иванович, и приходился он родным братом школьной директрисе. Долговязый, тонкий, бледный, как подвальный росток, он, казалось, не мог сам себя держать в прямом положении и прогибался в самых неожиданных местах. У него была длинная и тонкая, совсем ребячья шея, на которой, казалось, еле держится небольшая светлорусая головенка. Носил он солдатские шаровары, висевшие на нем, как на колу, американские ботинки с коваными каблуками и толстенными подошвами и серый выцветший свитерок. Голос у него был тихий и вялый, словно ему всегда хотелось спать. Объясняя урок, он виновато улыбался, потел и, мучаясь насморком, постоянно сморкался в большой бабий платок, а на шее вздувалась от напряжения вилюш-чатая нежная жилка. Но как бы там ни было, а самым чудным и неожиданным казалось его имя.
     До сих пор Энгельс Иванович сам был учеником, жил на иждивении у сестры, которая преподавала литературу. Кроме брата у нее было еще двое ребят да мать-старуха. Словом, работников, кроме самой, никаких. К тому же она начисто была лишена крестьянской сноровки — ни огородничать, ни ягоды собирать, ни сено косить, ни живность водить не умела. Жила, донашивая старую, когда-то дорогую городскую одежку, в квартире было неуютно, пыльно, по всем углам валялись книжки и тетрадки. Жилось ей, пожалуй, труднее, чем кому-либо. Все семейство ее было бледным и тощим. Сама — тоже. Так что не случайно пошел Энгельс Иванович до сроку по стезе учительской — надо было как-то кормиться.
     Трудновато Энгельсу Ивановичу. Жует он жует урок, Объясняет, потеет, смущается, а довести до ясности все Hte может. Тут его, глядишь, то Лешка, то Генка, то Ванька Шаврин выручат. Встанут и то же самое, что он объяснял, другими, более понятными словами повторят. «Правильно, — скажет Энгельс Иванович, — вот так и запомните...» Конечно, и дома теперь больше приходилось заниматься математикой.
     Впрочем, Энгельс Иванович не унывает — всегда и во всяком случае улыбается и шутит напропалую. Тут ему тоже помочь хочется. Ничегошеньки-то он не знает про здешнюю жизнь. Книжки-то он читал, это понятно, а вот чтоб все здешнее знал — этого не было, и часто слова его невпопад приходились. Вообще, он, должно быть, чувствовал себя как мальчишка, которого вдруг поставили над матерыми мужиками. Если бы он еще задавался, поглядывал свысока, ему совсем пришлось бы плохо. Никто бы ему не стал помогать и сочувствовать. А так. хоть и посмеивались, а- жалели и обращались к нему по всем правилам :— Энгельс Иванович. Правда, вопросы бывали всякие, чего греха таить. И с подвохом, и с намеком, и с игривостью. Собственно, он и сам порой был не прочь пошалить и дурака повалять за компанию. Однако за ним строго следила «учительская общественность» и, главное, сама сестра Варвара Ивановна. А женщина она сумбурная, горластая и рассеянная. Не сразу поймешь, чего хочет.
     Когда был недельный перерыв в занятиях, Осокины позвали Энгельса Ивановича в гости. Пришел он и принес тяжелую связку книг. Были тут сочинения Дюма, Вальтер-Скотта, Джека Лондона, Жюля Верна и полное собрание сочинений Пушкина в одной толстенной книге старинного издания. Эту книгу Осокины немедленно выторговали у Энгельса Ивановича за «Бравого солдата Швейка» Ярослава Гашека, «Добердо» Мате Залки и «Горную идиллию» Наумова. Обычно книги Осокины покупали за пушнину, когда кротов да бурундуков сдавали. Но все равно, если подумать, Пушкин достался почти задаром. Такая книжища!
     Вообще, без хороших книг Осокины не сидели. То через Ваньку Шаврина доставали, то покупали за пушнину, то выменивали на картошку, то в школьной библиотеке брали почитать.
     Три дня гостил Энгельс Иванович. Осокины брали/ его с собой и на охоту. Да зря. Только намучили чело века. На лыжах он не ходок. То и дело падал да отставал.
     Ходил Энгельс Иванович и вечерки смотреть. По-прежнему в бараке собирались — у Косоротовского лога. Девки, солдатки да школьники. Играла гармошка, рели частушки, плясали трепака и подгорную, в ручеек или в фантики играли.
     Энгельс Иванович узнал за эти дни кое-что, и Осо-рины о нем немало узнали. А имя ему такое сестра дала. Она тогда активисткой большой была — в комсомоле работала. Может, и не знала, что Энгельс — фамилия, а не имя. Но так и осталось.
     Когда учитель домой отправлялся, Осокины насылали с полмешка картошки и на саночки уложили. Тут он и вовсе раздобрился — все книжки оставил.
     Вроде дружба с тех пор началась. В хозяйственных делах да таежных походах Энгельс Иванович никуда не годился. Но зато был самым начитанным человеком на Ушпе и интеллигентские привычки имел. А это все немаловажно было.
     Вообще, все больше тянуло ребят на интересные темы разговаривать. А с кем? Кого возьмешь в собеседники, если интерес так или иначе в заветное, в науку жизни упирается. Как бы там ни было, а в чем-то Осокины переросли и сверстников, и бабушек с тетушками. Грамотный собеседник требовался. И все чаще подступали теперь то радость неосознанная, то тоска неоправданная, то хотелось поехать куда-то дальше, хотя бы — на фронт.
     К весне, когда появились проталины, ученики седь-Мого класса то там, то тут с гармошкой стали собираться. Учились во вторую смену, а после занятий солнце рысоко еще стояло, и можно было задержаться. Тарас-ка Ошлыков однажды прямо на урок с гармошкой приперся. Кончились занятия, вышли на улицу, развернул Тараска гармошку и давай наяривать, как гуляка забубённый. Сапоги новые добыл Тараска, голяшки завернуты, галифе широкие, рубаха вышитая и чуб волной. Специально вырядился. Оно и другим отставать не хотелось.
     А Ванька Шаврин с учительницей химии Ниной Петровной дружить начал. На почве книг началось. Давала она ему читать кой-какие книги. Потом мнениями обменивались, потом под ручку ходить -стали. Теперь ребята нет-нет да и спрашивали у Ваньки по-дружески, дескать, как оно, Ваня, о чем вы говорите, и нет ли у тебя намерения жениться на Нине Петровне? И вообще, что она говорит насчет любви и дружбы? Интересно бы знать. Да еще, может, и самим последовать примеру Ваньки, хотя он, конечно, постарше прочих. Еще есть молоденькие учительницы... Только вот экзамены еще не сданы. Если бы сдать экзамены и освободиться от ученических обязанностей, тогда бы, может, проще было. Тем более что седьмой класс на Ушпе — выпускной, самый старший и самый главный по всем статьям.
     Правду сказать, Генке Осокину больше других глянулась Маруська Чумова. Чумовых двое училось, Маруська и Нюрка, обе в, одном седьмом классе, как и Лешка с Генкой. Нюрка дружила с Ванькой Момоно-вым — по соседству жили. А Маруська вроде ни с кем еще.
     Сестры Чумовы певуньи: любую песню споют — залюбуешься. И когка с гармошкой ребята ходят, они лучше всех подпевают. Нюрка бледновата и лицом пошире, а Маруська румяная, свежая, синеглазая. И ростом всех обогнала. И неудобно Генке с ней рядом ходить.
     Однажды вечером Ванька Момонов да Генка Осокин сестер Чумовых домой провожали. А потом Ванька с Нюркой Генку с Маруськой нарочно оставили. Темно было, а они на бревнышке сидели. Никто не видел, а все равно неудобно, стеснительно было. И Генка старался погромче разговаривать, а то мало ли что подумать могли бы.
     И хорошо было, и стыдно отчего-то.
     Каждый год на Ушпу возвращался кто-нибудь по ранению. В Хохлацкое кроме военрука, вернулось еще несколько человек. На Ощеуловской было двое фронтовиков — один с протезной рукой, другой — на деревянной ноге. Появился первый фронтовик и на Федотов-ской. Левка Болотов.
     Да еще однажды в школу приезжал выступать настоящий Герой Советского Союза, товарищ Маскаев. Родом он был из Дмитриевки, с Бпи. За военные заслуги ему дали отпуск, и пока он жил дома, его постоянно приглашали на встречи с народом. Это был невысокий плотный старший лейтенант с погонами, орденами и Золотой Звездой.
     Конечно, интересно было. И то, что это был живой Герой, участник многих боев, разведчик, взявший не одного «языка», и что это был командир, и что у него погоны, к которым как-то трудно было привыкнуть, и что это обыкновенный человек, до войны работавший в колхозе. На встречи с Маскаевым собирались стар и мал. В Ушпинской школе тоже было народу — битком. Маскаев говорил, чтобы ему задавали вопросы, а он постарается ответить. Много вопросов было: за что тот и другой орден получил? За что Звездочку дали? Как немецкий солдат воюет? Как наши дела па фронте? Скоро ли война кончится? Не видел ли Маскаев кого-либо из ушиинских? Когда опять на фронт поедет?
     Рассказывать ему, видать, было непривычно, он стеснялся и особенно в подробности не вдавался. Война, мол, есть война. На войне стреляют и убивают — без этого не обойтись. На войне трудно, и надо лучше в тылу работать, чтоб скорее победа была. В общем-то, ничего особенного, кроме рассказов о том, как он того или иного «языка» в плен брал. Л действовал он и правда героически. Не зря Золотую Звезду носил.
     После встречи с ушпинским населением Маскаев еще дня два гостил у Евдокии Ивановны — учительницы ботаники. Она, как шутил народ, в плен его взяла.
     Встреча с Маскаевым была еще в прошлом году, а теперь, говорят, и он на протезной ноге ходит. Хорошо, хоть жив остался.
     - Теперь шла последняя школьная весна для Осоки-ных и других семиклассников. После экзаменов одни намеревались временно поступить в старательскую артель, другие— охотничать по договору, третьи — проситься у военкомата, чтоб в армию взяли, четвертые — учиться дальше. А пока надо было доучиваться и справлять весенние дела-заботы.
     С первых же дней, как вернулся Левка Болотов, Осо-кины встречались с ним почти на равных — по-дружески. Левка, несмотря на контузию и постоянные головные боли, стойко держал солдатскую боевую марку — всегда был весел, легок на подъем, шутил, смеялся и на вечерках лихо пел под гармошку. На войне Левку оглушило снарядом и засыпало землей.. С полгода он лежал в госпитале, ничего не слышал и ничего не говорил. Потом слух прорезался, а говорить еще долго не мог. Но вот однажды по радио объявили о крупной победе над немцами. Левка на радостях побежал во двор, где гуляли его товарищи, запнулся о высокий сибирский порог, ударился грудью и... заорал благим матом. Так у Левки прорезался и голос. После этого он, по собственному его признанию, не умолкал еще дня три — как бугай бузовал, все хотелось убедиться, что не во сне, а наяву голос имеется. Теперь голос у Левки был грубый, громкий и страшно басовитый. Он и сам удивлялся — откуда такой голосище взялся. Когда Левка запоет под гармошку, то заглушает ее пачисю, как бы звонка она ни была. Если бы у Левки еще и музыкальный слух был, то и вовсе хорошо бы. А то — рев один. Но все равно, с Левкой как-то легко и весело. Сам не унывает и другим не дает.
     Вот с Левкой-то и пикали Осокины пчел в эту весну. По утрам хорошие черымы стояли — далеко в тайгу забираться успевали. А когда поднималось солнце и ноги начинали проваливаться, становились на лыжи, которые для этого с собой брали. Иначе из тайги было бы не выбраться.
     Однако это были не просто походы. В глубине души у реоят все явственней проступала печаль скорого расставания с дорогими и милыми сердцу местами. Может, потому и виделось и понималось все как-то по-особому, по-новому. Те же самые, вроде бы давно знакомые лога и косогоры, гривы и долины, скалы и кедры пробуждали вдруг такое теплое и нежное чувство, что если, бы можно было — обнял бы все это да так и жил бы, слившись с ним и никогда не расставаясь.
     Снаряжались попросту — пара лыж на плече, топор за поясом, котомка с печеной картошкой, луковкой и солью. Ружей из-за скудности припасов не брали. Да и зачем они весной? Даже в самое голодное время по весне тут никто ружья не таскает и не стреляет. Конечно, раньше, когда с припасами проще было, ходили на то ковища глухарей и на уток.
     Хорошо на рассвете уходить по черыму в тайгу, еще хранящую ночной морозец и таинственные тени-затеми. Идешь как по полу гладкому, и каждый шаг далеко слышится — скрип, скрип. Плотная корка черыма гу« дит, как пустота внутри школьного глобуса. Скрип, скрип...Бум... бум... Шабаркнул, кашлянул, слово сказал — все хорошо слышится.
     Лес теперь не тот, что зимой. Белые грибовидные шапки на пнях либо набекрень, либо свалились вовсе и откатились в сторону, оставив причудливые следы. Кух-та, тяготившая хвойные ветви, осыпалась, и вокруг каждой пихты наросли круговые снежные кратеры, источенные дневной капелью. Снега оседают. На солнцепеках проглянули первые проталины, а в подсеверьях еще полно снегу. Но и тут уже показываются земляные стенки промоин и овражков, высовываются рога и лапы выворотней, темнеют еще недавно прятавшиеся под снегом оголовки пней и вздыбленные комли сломанных лесин. Но все это пока не мешает ходить. Все, что путалось бы в ногах и под ногами, еще прикрыто снегом. Беги, торопись, пока черым нерастаял.
     Под пихтами раньше всего показалась талая земля. Под ними всегда меньше снегу — широкие, густые их ветки, подобно шатру, висят вокруг ствола с вершины до- низу, и даже в самые большие снега под пихтами остаются глубокие воронки, виднеются не заваленные снегом травинки и заплатки голой земли. Теперь пригрело солнце, ветви отряхнулись, приподнялись, и вокруг них все шире раздвигается талое кольцо.
     Осинник, сероватый и тусклый зимой, теперь вроде успел помыться, распариться, набрякнуть, и каждая веточка, кажется, готова брызнуть свежим соком. Да и цвет у осинника иной — этакая веселая зеленца проступила.
     Березняк тоже набух. Всю зиму он кормил своими бурыми шершавыми почками-червячками косачей и рябчиков, а перед весной густо рассеял по снегу чешуйки-семечки. Теперь он все больше розовеет вершинником, словно там, засветившись поутру, так и не можег выпутаться робкая ранняя зорька. Иные березы уже дают сок. Еще немного, и таежные жители понесут под березы ведерки, туески, кадушки, чтобы сделать из березовки ядренейший квас.
     На солнечных еланях рядом с пеньками или пихтами вытаивают копнообразные вершины муравьиных жилищ. Когда пригреет солнце, муравьи вылезают наверх и облепляют крышу своего дома толстым многоярусным шевелящимся слоем. Наклонись, подуй, подыши на муравьев, и каждый из них сочтет своей обязанностью пустить в тебя пахучую кислую струйку, которую сразу и не увидишь. Для этого надо смотреть снизу и сбоку и чтобы солнце хорошо светило.
     Как у людей, так и у пчел да муравьев есть крепкие семьи, есть слабые. Есть терема-хоромы, а есть избенки-гнездышки. Иная муравьиная куча бывает чуть не в человеческий рост. Копна целая! Говорят, муравьиный спирт полезен от веснушек и ревматизма. Да еще говорят, у муравьев есть особое масло, которое запрятано под самой кучей, где-то в земляных пещерках. Будто бы очень оно целебное. Только никто пока не находил его, как не видел никто и цветков папоротника.
     Левка, Генка и Лешка шагают по верховым покотям Рязановского лога, переваливают чистую гриву и попадают в вершину другого лога.
     Уже поднимается солнце, и самые высокие лесистые вершины гор светятся вроде золотистых гребешков или радужных перьев сказочной жар-птицы. В логах, как след недадней ночи, дремотно стелется сиреневая дымка. Да и сами снега кажутся сиреневыми. Они стали уже насквозь водянистыми, потому что солнце днями печет все сильней. И только за ночь примораживает их с поверхности. На севере, в долине Антропа, виднеется высокая лиловая гряда приречных тальников, по верху которой тянется светло-желтая бахромка. Знать, тальник уже зацвел.
     Прошло лишь часа полтора, как из дому вышли, а убежать далеко успели. Сначала холодновато было, теперь согрелись, да и воздух начинает теплеть. Но, пока черым не растаял, надо успеть еще пробежать километров пять-шесть.
     Все дальше навстречу солнцу уходят ребята. Тишину блюсти не обязательно. Это не охота. Тут можно и разговаривать, и свистеть, и стукать. Собственно, стукать приходится еще нарочно. Вот стоит большая старая осина. Сучья высохли, кора отстала, слетела, ствол оголился как столб, задубел и потемнел от времени, от ветров и дождей. На месте одного из сучьев виднеется круглый глазок — может, пчелиный леток. Так как же тут не подойти, не осмотреть все вокруг, не постукать по лесине топором, не приложить ухо и не послушать? Вполне подходящая лесина ддя пчелиного жилья. Вообще всякая лесина, всякий пень, если они достаточно толсты и дуплисты, должны быть осмотрены и осту-каны.
     Перед тем как приступить к настоящим поискам, ребята сделали привал. Столкнули с полувисячей валежины затверделый снег, смели его остатки и уселись рядком. Левка достал кисет с самосадом.
     Эх, что ни говори — хорошо. Вот сидит в лесу, вдали от всякого жилья, статный широкоплечий человек в солдатской зеленой фуфайке, с веселым молодым лицом, с русыми кудрями, которые никак не умещаются под шапкой, и курит себе да тайгу весеннюю слушает. Большая была пробежка — отдохнуть пора. А рядом с ним еще двое сидят — братья. И лицом, и статью почти одинаковые. В этих много еще ребячьего, но и они — самостоятельные люди.
     — Закуривайте, братцы, — предлагает Левка. Лешка берет кисет и тоже сворачивает самокрутку.
     Он вообще посмелей, похулиганистей. А Генка отказывается. Он уже пробовал курить и знает, что это такое. Чихал и кашлял до посинения. А Лешка ничего. Курит, язви его, и дым в себя глотает. В отца пошел. Тот трубку не выпускал.
     — Эх, братки мои! — вздыхает Левка. — Привык я к вам. Столько вместе ходили! И еще ходили бы... Да ведь скоро, наверно, расставаться придется... Жалко.
     Прав Левка. Жалко. Привыкли друг к дружке. Все вместе да вместе. И всяких разговоров сколько было! А теперь вот приходит времечко такое. Восьмого класса на Ушпе нет. Надо в Дмитриевку ходить, за двадцать километров. А может, придется уехать в город от всего этого. Надолго. Вообще, душа давно уж просится в края иные. Как ни хорошо здесь, и сколько ни живи на Ушпе, а все уж, кажется, исчерпано. Все эти годы, как война началась, было, почитай, одно и то же. Учеба, конечно, само собой. Дело интересное. Остальное — работа да заботы житейские. Работа, работа, работа... Легкая и тяжелая, мужская и не мужская, веселая и муторная, полезная и бесполезная... Питаньишко скудное, одежка немудрящая. Веселье тоже... Какое это веселье! Кино — годом да родом. Никаких тебе спектаклей, балов, театров, никаких артистов и музыкантов. Газеты приходят с опозданием. Радио в школе ставили — сломалось. А девчонки... Что девчонки. Им бы замуж поскорей. Одно утешение для души — книги да охота...
     А где-то есть шумные города и многолюдье. Есть ученые, есть артисты, писатели; и есть, наверно, души — те самые близкие, родственные души, без которых и жизнь — не в жизнь. Нет. Как пи хороши здешние места, как ни сильна привычка к ним, а надо куда-то и дальше ехать.
     Вот пройдет месяца полтора и — прощай школа. Потом кто куда.
     Конечно, будь здесь школа-десятилетка и народу всякого побольше, будь кино, радио, электричество и прочее, о чем узнать уже пришлось и чего душа требует, так никуда и никогда, может, не подумали бы Осокины уезжать. И жаль, и — надо. Оттого и раздвоение души, оттого и тревожно, как на перепутье дорог, которых не знаешь, и неизвестно, куда и к чему приведут они. Но так надо. Надо учиться, потому что мир и жизнь еще так мало понятны и узнаны! Надо все дальше узнавать. Надо служить в армии. Не сидеть же теперь дома. Если бы Осокины были старичками какими, если бы не учились в школе и не читали книг, если бы не так тянуло ко всяким челбвеческим делам-познаниям, то, может, и душа была бы спокойней. А то еще с шестого класса, бывало, целыми ночами не спали — разговоры вели с Ванькой Шавриным. Ванька и летами постарше, и мать у него грамотная, что сама знала, то и Ваньке поведала. И дружит теперь Ванька с учительницей — Ниной Петровной, которая тоже немало интересного порассказала и про города, и про студентов, и про жизнь городскую. Да и сами Осокины уже имели представление о другой жизни. Вот и Ломоносов в свое время в город, в Москву подался. Жил. бы да жил в своем Архангельске, так нет- — мало. И очень это понятно. Конечно, у Ломоносова достаток был. другой, и отец дома был, и войны тогда не было, на картошке не сидели. Ну так что же. Из-за этого на месте оставаться, что ли?
     Ванькина подружка, Нина Петровна, советовала еще зимой послать запрос в какой-нибудь техникум. Думали, думали и решили, что надо выбрать техникум, который бы к приискам примыкал. И сами с прииска, и дело интересное. Вапькина мать запрос сделала в приис- ковое управление. Дескать, где учебное заведение имеется, чтобы выучиться на специалиста по горному делу. Пришел ответ. Такое заведение есть на Урале, в Миас-се и в Томске. Конечно, Томск больше подходил — ближе. До Бийска каких-то двести километров, и добраться можно с попутным обозом или по Бие-реке на салике. В худшем случае — пешком. А потом — на поезде пятьсот или шестьсот километров. Собрались как-то у-Нины Петровны, настрочили письмо в Томский индустриальный техникум. Запросили, кого готовит техникум, на каких условиях принимает и учит. И гоже ответ пришел. Принимают всех, начиная с семиклассников. А кто закончил семь классов на пятерки, те\ даже без экзаменов принимают. У кого похуже оценки, тем надлежит сдавать вступительные. Потом, когда зачислят в студенты, выдадут карточки на хлеб — пятьсот граммов, — и пропуск в студенческую столовую. Да еще стипендия будет — на первом курсе двести двадцать пять рублей. И если вот так подумать, так выходит, что питание в техникуме не хуже, чем дома. Хорошие условия в Томском индустриальном... Ну, может, и голодно бу- дет, и холодно, и трудно... Так что ж. Кто-кто, а ушпин-ские ребята к трудностям привычны. Не хлипкие. Всю жизнь на жаре да на холоде и на работах всяких разных. Выдюжить должны... Так и Нина Петровна внушает. Подбадривает.,
     — Ничего, Лева, — говорит Генка, — мы еще походим, погуляем вместе. Еще есть время. До осени далеко. А там, может, все еще изменится.
     — Я-то, наверно, пока не поеду, — говорит Лешка, — мать совсем одну оставлять не годится. Все прибаливает. Федюшка еще не работник. А про Марусю и говорить нечего. Ребенок.
     — Будем с тобой ходить, — обнимая Лешку, вздыхает Левка, — а Геннадий Иваныч будет на каникулы к нам приезжать...
     Генка усмехается:
     — Еще ничего неизвестно. Может, все не так будет.
     — Учиться, конечно, надо, — продолжает Левка, — я даже завидую вам. У меня уже все. Капут. Врачи советовали поменьше думать. Вот я и веселюсь... Нарочно еще.
     И правда. Левка чуть что, смеется, шутки шутит, дурачится безобидно. Отвлекается. И говорить старается побольше, спрашивать о том, о сем..
     — Леша, прочитай какое-нибудь стихотворение. А?
     — С чего тебе захотелось? — удивляется Лешка.
     — А так. Люблю. «Бородино» прочитай. А? Стихов Лешка знает множество. Что ни спроси из
     Пушкина и Лермонтова, то и знает. Это, наверно, потому, что в доме у Осокиных долгое время других книг, кроме Пушкина и Лермонтова, не было. И давно уж растолкованы Лешкой все точки и недомолвки в стихах этих поэтов. Видно, и они любили в свое время пошутить, побаловаться. Особенно Александр Сергеевич.
     Прочитал Лешка «Бородино», а потом еще несколько эпиграмм озорных. Левке удивительно. Головой качает.
     — Не знаю. Может, я потому так думаю, что у меня ума немного, но мне кажется, что далеко вы пойдете, ребята! Я слышал, что вы и сами стихи сочиняете.
     — От кого это? — насторожился Лешка.
     — Хо! Все говорят. И учителя говорят.
     Оно конечно. Шила в мешке не утаишь. Про то, что Осокины стихами балуются, знает в основном Ванька Шаврин. Но он, наверно, Нине Петровне успел доложить. Да и сочинение у Генки в стихах было.
     — Я так ни строчки не сочиню, — признается Левка. — Ведь надо же! Леша, вот про это про все можешь сочинить?
     —.Про что? — спрашивает Лешка и, усмехаясь, переглядывается с Генкой.
     — Ну вот красота кругом, тишина, свежесть. Эвон долина Антропа тянется. Хорошо-о!.. А где-то все еще воюют, убивают, друг друга. А? Леша?..
     У Лешки сразу пропала-улыбка. Затих, призадумался, нахмурил брови. Изрядно так. посидел, а потом подошел к сухой осине, поскреб задубелую гладкую боковину ножом, вынул карандашик и, послюнивая кончик, начал писать. Написал что-то, отошел и сказал Левке:
     — Читай.
     Леика подошел к осине, начал присматриваться к строчкам, а Лешка опять уселся на валежину. Левка, должно быть, сначала прочитал про себя, а теперь и вслух начал:

               В родимых горах тишина,
               Дымок — по долине Антропа.
               А где-то грохочет война,
               В крови и огне вся Европа...

     Дальше было поставлено число: «20-е апреля 1944 года».
     — Леша, а дальше почто не стал писать? — тихо спросил Левка.
     — Хватит. Пора идти, — ответил Лешка, — вон солнце уже поднялось. Пчелы, наверно, уже летают вовсю.
     — Ты потом напишешь. Ладно?
     — Гм... Ладно. Ну а теперь давайте решим, как пойдем дальше.
     Посоветовались. Решили спуститься по гриве в сторону Антропской долины, потом повернуть поперек косогоров и двигаться к дому.
     Пошли. Через километр разделились по одному. Теперь каждый держался своей полосы, не удаляясь сильно друг от друга, перекликаясь и прислушиваясь.
     Поднялось солнце. Потеплело. Над всяким темным предметом, над проталинами и солнечными склонами дружно заиграли светлые сполохи испарений. День разгорался. Там и тут стучали дятлы, а по древесной коре сновали поползни и синицы, осыпая на снег что-то сухое и мелкое. Слышались вскрики и писк пернатого населения. Где-то в отдалении трубно прокричал ворон. А вот прозвенела и пчела. Самое время искать.
     Генка идет верхними покотями. Лешка где-то ниже, а Левка еще ниже. Левку Генке уже не слышно, но если постучит Лешка, хорошо слышится. Стук... стук... кла-к... кла-к... И опять тихо. Опять слышится только возня жуланчиков да дятлов. Потом где-то раскаркались вороны, застрекотали сороки и послышался печально протяжный крик желны. И... прозвенела пчела. Значит, есть тут пчелы. Надо смотреть да слушать получше, надо каждое подходящее дерево обследовать.
     Конечно, не только о пчелах да о том, что глазами виделось и ушами слышалось, думал Генка. Вот опять пришли на ум слова Левки Болотова. Говорит, далеко пойдете, ребята. А что? Может, и правда, пойдут не близко. Вот пришел из Архангельска мужик и далеко пошел! До сих пор впереди других идет.
     Думает Генка, но и дело не забывает. Как только встретится хорошая лесина или пень, он вынимает топор из-за ремня, стукает, прикладывает ухо, слушает. Да еще кругом обойдет, на снег посмотрит и вверх заглянет.
     Черым уже проваливался, и пришлось лыжи надеть.. Скатился Генка в лог, на солнечный узальчик поднялся, интересную осину увидел. Старая-старая. Сучья обломаны, кора облезла, а ствол еще ядреный вроде. Подошел, глядь: на снегу, будто кто-то семечки щелкал, на-сорено. Пригляделся: пчелы мертвые. Екнуло сердечко. Ведь не с неба они свалились. Значит, выкинули их живые, перезимовавшие сородичи, когда гнездо чистили, облет делали.-
     Еще и еще раз обошел Генка вокруг осины. Пчелы. В самом деле пчелы па снегу! Эх, а вдруг обман какой. То-то обидно будет. Но все равно он теперь не отступится. Сейчас постучит обухом. И если даже пчелы не загудят, не отзовутся, он срубит осину и проверит ее в разных местах. Может, пчелы погибли. И так бывает.
     Настроившись таким манером, Генка расставил лыжи, потоптался, чтоб лучше опора была, вынул топор, размахнулся, стукнул по серому задубелому боку дерева и сразу ухо приложил. И — о радость! Внутри осины так и шумпуло, будто уркнуло. Сочно, дружно шум-нуло.
     Пчелы! Живые, и семья здоровая, сильная. Но и не верилось вроде. Еще и еще стукал да слушал, и всякий раз шумело. Только из летка пчелы почему-то не вылетали. Таились, наверно.
     Затесал Генка бок у осины и, как положено, химическим карандашом суть дела обозначил: «Нашел Г. Осо-кин. 20 апреля 1944 года». Так лесные люди всегда делают, чтоб потом спору не было, если кто-либо после найдет эту же лесину. И всякий, идя по тайге, при,себе карандашик имеет. А нет карандашика, так зарубки tq-пором наделает. Тоже ясно.
     По верхним покотям идти было легче, чем поперек логов и лощин. Потому Генка очутился далеко впереди. И теперь, когда было сделано хорошее дело, он наломал пихтовых веток, настелил их около лесины с пчелами и, привалившись спиной, сел отдохнуть и подождать, когда послышатся стук и голоса товарищей.
     Время было к полудню. Потеплело так, что звонко закапала капель — дотаивал последний снежок, застрявший в пихтовых кронах, — то там, то здесь взметывались, отряхивались и брызгали мокрым снегом нижние ветки березок, осинок, что были придавлены снегом. Всюду теперь слышался своеобразный веселый шум и шорох.
     Долго сидел Генка. Достал картошку и соль, пообедал. Потом стал окликать товарищей, но на крик пока никто не отзывался. И когда он надумал было идти навстречу и стучать по чему попало и кричать посильней, его самого окликнули.
     — Ого-го-го-о! Иди сюда-а! — Иду-у. А что случилось?!
     — Мы пчел нашли-и, — дуэтом прокричали Левка с Лешкой.
     Ну как тут не радоваться. Хорош денек выдался. Каждую весну и лето искали, присматривались — не находили. Л тут в один день — две лесины!
     Скатился Генка с косогора по мокрому зернистому снегу, перебежал лог, на подъем полез.
     — А не врете? — спросил, унимая задышку.
     — С чего бы мы врали, — отозвалось спокойно и совсем рядом. Оглянулся Генка, а Левка с Лешкой стоят на снеговой поляне и на толстую сырую осину поглядывают.
     — Что? В этой осине? Да она же сырая!
     — Ну и что. Подойди послушай.
      Генка подошел к осине. Правда. На снегу пчелы валялись, а па боку у лесины затесь была и надпись сделана. Все честь по чести.
     — Ну поздравляю! Ну, молодцы, — хвалил Генка, а самому не терпелось похвастаться.
     — Садись обедать, — сказал Лешка, пристраиваясь на согнутой осине.
     — А я — уже.
     — Ну, как хошь.
     Генка отошел в сторону, пошатал старый пихтовый пень, свалил его на снег и позвал:
     — Лучше сюда, идите. Здесь всем места хватит.
     И вот опять они сидят рядком. Довольные, веселые, усталые. А Генку так и подмывает сказать, что и он отличился. Но хочется и потянуть, поиграть.
     — Еще найдем, — уверяет он.
     — Не хвались, ёдучи на рать, — бормочет Лешка, прожевывая холодную картошку. Не любит Лешка никакой похвальбы, тем более — от Генки, который и сам хвастунов осуждает. На что снисходителен Левка Болотов, и тот с недоверчивой усмешкой на Генку покосился.
     — Ей-богу, найдем!
     Лешка, как бы поперхнувшись, покашлял, перестал жевать и уставился на Генку. Уж кто-кто, а он изучил Генку. Понял, что не зря он слова такие говорит.
     — Ты что? Тоже нашел?
     — Нашел, ребята!
     — У, дьявол. А молчишь...
     — Ур-р-ра-а-а!! — рявкнул Левка своим страшно басовитым голосом, и по весеннему лесу от горы к горе заметалось эхо.
     Славный был денек!


     Вот и сданы последние экзамены. Все. Закончена Ушпинская семилетняя школа. Четверым — Ваньке Шаврину, Ваньке Мамонову и братьям Осокиным —-выданы похвальные грамоты и свидетельства с отличием. Так что если ехать учиться в техникум, то могут и без экзаменов принять.
     На выпускной прощальный вечер всяк постарался одеться получше. Осокины — тоже. Еще раньше примерял Генка отцовские кавалерийские полугалифе из тонкого темно-голубого сукна. Великоваты были. А теперь — почти в самый раз. Но раньше Катерина не давала их носить. Отец, мол, вернется, так заругает. Это у него память от армии. А теперь — раздобрилась. Лад-.ко, говорит, скоро вырастешь, так поди на брюки-то отцу заработаешь, справишь. Носи. .Да еще у дяди Никона Катерина купила солдатскую гимнастерку. Он, как и Василий Медведев, в трудармни был, вернулся и кое-какое барахлишко принес. Гимнастерка была темно-зеленая, широкая и слегка пегая. Дядя Никон объяснил, что это «ужо от бензина». Сначала она была в мазуте, потом ее мыли в бензине. Но к брюкам она вполне подходила. Так что когда Генка надел брюки, гимнастерку, сапоги и отцовским ремнем подпоясался, очень даже нарядно получилось. Лешка тоже пододелся. Еще зимой за картошку куплен был матерчатый костюмиш-ко. Да белая рубашка в полосочку, да сапоги с отвернутыми голяшками, да полувоенный картуз... Собственно, картузы теперь были у многих. Это дед Лобучен постарался. Сшил картуз Арсоньке Ефимову. Картошки пуд взял за работу. Хороший, нарядный картуз. И начали деду со всех заимок картузы заказывать. Осоки-ны тоже заказали два картуза. Словом, не хуже людей нарядились братья. И тальянку с собой взяли.
     Когда ученики собрались, учителя поздравительные и напутственные речи сказали и документы выдали. Девчонки поднесли им цветы — кукушкиных слезок, огоньков, саранок. Это от всего класса. И странно: первой расплакалась директриса Варвара Ивановна, которая всегда была вроде недовольна. Вслед за ней и другие начали вытирать слезинки. И пока это было, в классе священная тишина стояла. Чего-то жаль было и вроде даже обидно. /
     Семь классов в школе было, и учителей к весне тоже семь человек осталось. Правда, Энгельс Иванович теперь уж не старался держать учительскую марку — по вечерам гулял с ребятами, как равный с равными. Он тоже собирался в Томский индустриальный. Так что теперь уже трое было согласных — Ванька Шаврин, Генка Осокин да вот он — Энгельс Иванович.
     Прощальный ужин был. Почти все принесли из дому корзиночки да туесочки с припасами. А командовали ужином Нина Петровна да сестры Чумовы.
     За ужином и потом, когда убрали столы да стулья, чтоб танцевать можно было, всякие песни пели. Ах, хорошо поют сестры Чумовы! Голова к голове. Согласно поют. С ними и другим лучше поется. «Прощай, края родные...», «Якорь поднят, вымпел алый...», «На закате ходит парень...», «Течет речка по песочку...», «Летят утки...», «По долинам и по взгорьям...», «Там вдали у реки уж погасли огни...». Много было спето разных хороших песен. А у гармонистов руки устали под песни подыгрывать, под пля~ски и под вальсы. Три.гармошки было. Та-раски Ошлыкова, Серьги Бусова и Осокиных.
     Тут же с вчерашними учениками танцевали и пели учителя — народ молодой и неженатый. Одна Варвара Ивановна в летах была. Она недолго посидела на вечере. Пожелала всего хорошего и ушла какая-то расстроенная. Зато уж Энгельс Иванович развеселился. -Длинный, тощий и гибкий, как хмель-плетень, ом взялся изображать клоуна. Умора. Молодец.
     Пели, шумели, смеялись, танцевали, провожать друг дружку ходили, прощались, целовались... И так почти до самого утра.
     Но уже назавтра опять начались бесконечные домашние дела-заботы. А тут и время сенокосу приспело.
     Каждый год, как началась война, посылали ребят то на ремонт дороги, то хлеб молотить, то сено косить, то картошку копать, то дрова заготавливать. В этот раз и тех, кто семилетку закончил, почти всех на приисковый сенокос снарядили. Пока там суть да дело, пока придет время разъезжаться кому куда, а сенокос не терпит. Да это и не частная лавочка. Будет сено, будут сыты лошади, будет ходить приисковый транспорт, и снабжение будет. И рабочие, и солдатки, и ребятишки, и старики свой лимит получат.
     Общественный сенокос был в долине Антропа, выше Рязановского лога. Места Осокиным знакомые. Тут они зимой не раз на лыжах проходили.
     Верховодил на сенокосе Василий Медведев. Хозяин он хороший, только еще не очень поправился — из ар-мин его по болезни и по возрасту отпустили. Но главное — мастер на всё руки. Литовку насадить, отбить, выправить да наточить, стог начать, вывести и завершить, лошадей запрячь, веревки срастить — лучше его нет мастера. В первый день, как собрались на Антропе, Василий сказал:
     — Седни, ребята, у нас небольшая задача. Сделать два балагана — один мужской, другой женский, да покосить немного — бока поломать.
     И вот кто косит, кто березняк на столбы, на жерди и на колья рубит, кто все это в одно место стаскивает. А строительством балаганов занимались сам Василий, да Генка Осокин, да Ванька Мамонов, да Тараска Ош-лыков. Вскоре на бережку у Антропской проточки появилось два обширных балаганных скелета. А накошенной травой покрыть их было и того проще.
     — Ну вот, — сказал Василий, — пройдет денька три, все это подсохнет и духовито будет.
     А в балаганах и так уже духовито было: березовая листва и зеленая трава пахли свежо, успокоительно.
     Солнце было еще высоко, когда Василий сказал:
     — На седни хватит, ребята. Нельзя сразу убиваться. Надо втягиваться потихоньку, завтра и так будут бока болеть.
     До заката солнца осталось еще изрядно времени, и, пока не схлынула жара и не стало донимать комарье, сенокосная артель плескалась на Антропе. Девчонки мылись, стирали, заплетали косы да собирали ягоды — уже малина и смородина поспевали. А ребята, искупавшись, пошли вдоль по речке места посмотреть — где какие плесы»и перекаты, где можно порыбачить потом. Если попадалась ягода — мимо тоже не проходили.
     Антроп — речка горная, холодная. Но теперь было лето, и вода уже нагрелась так, что можно было бродить и купаться хоть весь день. И чтобы не ломиться по частому тальнику и кочкам, по наносчику и всякому мусору, брели прямо по воде с косы на косу. Сначала раздевались, потом стали бродить в одежке. Можно бы и совсем не одеваться, да пауты, комары и всякая му-хота покоя бы не дали.
     Так или иначе, а к вечеру установлено было, что недалеко от балаганов есть на Антропе спокойные песчаные отмели, где можно ночью с огнем и острогой побродить, и каменные места, где даже днем можно налимов да усатиков поколоть.
     Вернувшись, доложили об этом Василию. Подумавши, он сказал:
     — По-хорошему, ребята, нам бы неводок иметь не мешало. Вот поеду на Сегелек, так спрошу у начальства. А то питаньишко у нас слабенькое для сенокоса. Нам-то, старикам, может, и не так тяжело. А у вас — самый рост и самый жор, можно сказать.
     Конечно, Василий прав был. То ли оттого, что на сенокосе всегда свежий ветерок дует, то ли оттого, что речка близко, то ли оттого, что работенка нелегкая — всегда и везде есть хочется. Так что невод очень пригодился бы, рыбка была бы. На речке да без щербы сидеть! Грешно.
     Назавтра и правда у всех бока болели. Первый день косить так и называется: «Бока ломать». И как бы ни был человек привычен ко всякой работе, а после первого дня косьбы обязательно бока болят.
     На второй день Василий тоже остановил косьбу, когда солнце еще высоко стояло: еще не втянулись. Зато уж потом косили до самого заката, да по холодку еще. План был по сену, и надо было выполнять его.
     Теперь после работы редко кто бежал на Антроп купаться да малину искать. Наспех обмывались в проточке, ужинали и — на боковую. Так лучше — и силы зря не тратятся, и вроде не так голодно. Только Генка Осо-кин да Ванька Мамонов по-прежнему на речку бегали. Спастишки были у них самые немудрящие — обыкновенные вилки, с которыми за столом управляются, да малые деревянные лопаточки с гвоздиками на конце, торчащими вроде зубьев остроги. Не гремя, не булькая, отвороти одной рукой каменную плиту, а другой— вилку насторожи. Как только покажется голова или хвост рыбешки, так целься получше и прикалывай ко дну. Вот и вся рыбалка. Конечно, алюминиевая вилка не шдилась — рожки у нее сразу же загибались, — а вот старинные тяжелые вилки в самый раз были.
     Худо ли бедно ли, а щербу хлебали сепокосчики почти ежедневно. Хоть по рыбешке на едока, хоть запах рыбный, и то — не пустая баланда.
     Однажды Ванька Мамонов, отпросившись у Василия, сходил домой и принес настоящую пятизубопую острогу. И решили Ванька с Генкой во что бы то ни стало отправиться на ночную рыбалку, то есть лучить. Насадили острогу-на длинный череп, припасли большую вязанку бересты. И когда прочие отдыхали, когда сгустилась тьма, пошли на Антроп.
     Тихо, таинственно, темно, все спит кругом. У береговых камушков сонно журчит вода. Шевельнулся ветерок, и в тальниках чуть слышно прошумела листва, вздохнуло что-то и опять успокоилось. А вот плеснулась где-то рыбешка, забулькала, захлюпала по отмели и тоже успокоилась. Опять все тихо, только вода журчит да баюкает травы и кусты, склоненные над нею. А запах речной, свежий, ласковый...
     Сидя на косе, ночные рыболовы ждут, когда хоро- шенько стемнеет, а рыба устроится и заснет покрепче. Был бы на сенокосе Лешка, так наверняка втроем пошли бы. Но Лешка остался дома сено косить. Так что от Осокиных один косил для прииска, другой — для своей коровенки.
     В темноте чуть маячит луговой обрывистый берег и роняет на тихий плес черную полоску тени. Дальше на берегу виднеются круглые купы тальника и черемушника. Где-то за кустами стоят балаганы, и оттуда доносится тихая задушевная песня. Там не спят еще — ноют, и гармошка нет-нет да выплеснется. Это Тарас-ка Ошлыков. Он и сюда с гармошкой заявился.
     — Как думаешь, не пора? — спрашивает Ванька.
     — Давай еще немножко посидим.
     Еще посидели за тихим дружеским разговором. У балаганов затухла песня, умолкла гармошка, погасли отблески костра.
     — Пора.
     Заранее была вырублена черемуховая сырая палка с коротко обрубленной роготулькой на конце. Этой ро-готулькой-пяткой хорошо упирать в пах или прямо в живот. А на другом конце палки в широкий расшеп зажат плотный пучок бересты.
     Ванька вынимает спички, чиркает и поджигает бересту. В ночной тишине треск берестяного факела кажется слишком звучным и пугающим. Недаром на той стороне в тальниках захлопала крыльями какая-то птица.
     Ванька осторожно заходит в воду прямо в сапогах и одежке. Одной рукой он держит берестяной факел, другой — изготовленную острогу и чуть слышно бредет по отмели вверх по речке. Генка со связкой бересты на спине Следует за ним по сухой косе. Кричать, шуметь, булькать — боже упаси.
     Горит факел, мечутся причудливые сполохи и прячутся в темных углах отступившего за плес берега. Над всем плесом и над косой качается Ванькина разлапистая тень. В тихой гладкой воде тоже горит факел и маячит настороженная Ванькина фигура с поднятой острогой. Жутковато, таинственно, заманчиво. Что там, в воде? Какая где рыбина стоит?
     Ванька поворачивается к Генке и потряхивает в воздухе высоко поднятой острогой. Это значит, он видит рыбину, и Генке надлежит быть сугубо осторожным. Генка замирает, а Ванька неслышно крадется дальше. Вон он плавно поднял Острогу, чуть подался вперед, прицелился, повременил малость и резко ударил наискосок к берегу. Вот она, самая волнующая минута. Что там у Ваньки?
     — Есть, — чуть задыхаясь и срывая голос, орет он радостно.
     Генке тоже радостно.
     — Хорошая, Вань?!
     — Хорошая, язви ее!..
     Ванька барахтается, булькает, факел болтается и сыплет на воду шипящие берестяные шкварки.
     — Слышь, иди сюда, подержи огонь!.
     Генка бросает вязанку, берет про запас бересты и торопится к Ваньке. Перехватывает факел, добавляет в расщепину бересты, ждет, когда она разгорится, н подсвечивает. Не поднимая остроги, Ванька наклоняется, по плечо запускает руку в воду и, поддев под жабры щуку, поднимает ее.
     — Вот она!
     — Хороша!..
     А щука и впрямь хороша — с оглоблю толщиной да с руку длиной. Такой и одной на уху хватит.
     Вышли на берег, наладили получше факел и теперь уже оба пошли по воде. Оно и правильно. В случае чего один другому сразу помочь может. Да и с грузом теперь ловчей было. Вязанку с берестой так увязали, что она на плечи надевалась, будто котомка с лямками. Руки свободны.
     Идут, бредут в ночи два человека. Тихо, осторожно. С отмели на отмель, с переката на перекат. Горит, потрескивает береста, темной куделькой дымок вьется. Глядь, в воде прямая как стрела тень обозначилась. Что это? Палка, выступ камня, -рыбина?.. Ближе, ближе идут. Осторожно. Щука! Эх, теперь бы не спугнуть, да не промазать...
     И вот еще одна рыбина бьется в Ванькиной торбе... Еще одна... Азартное дело, заманчивое. Так бы и бродил до рассвета. Но для этого слишком много бересты требовалось. И так все плечи отдавило.
     К полуночи или чуть позже, когда вся береста была сожжена, рыболовы выбрались на берег, но росистой луговине вышли на дорогу и отправились на стан. У стана на огневище еще тлели угли. Они их раздули, разживи-ли костерок, разулись, сняли~ одежку, выжали воду, подсушились и полезли в балаган на свое место.
     Так вот с тех пор и подкармливали они рыбкой своих артельщиков. А с неводом у Василия ничего не вышло. Просто не было на прииске невода, поскольку и воды хорошей не было рядом.
     Недели через две сенокос перекочевал в другой лог, где текла тихая, светлая, извилистая и довольно глубокая речка, которая в иных местах сужалась настолько, что, разбежавшись, можно было ее перепрыгнуть. Речка впадала в Антроп, и, конечно, в нее заходила всякая рыба. Ночами на этой речке рыбачить было несподручно — берега обрывистые, заросшие густой травой и тальником и заваленные всяким валежником. Но н тут додумались. Еще проще. В обеденную пору, в самую жару, когда щуки стоят у берегов, прячась под осокой, некой и мусором, надо осторожно ходить по берегу и пыематривать. В руках — крепкое удилище, а на конце — проволочная петля, вроде как на зайца. Увидел щуку, подкрадывайся тихонько, опускай удилище с петлей в воду и плавно, чуть заметно заводи петлю на рыбину. А уж если завел — не медли, дергай к себе. Даже если малую рыбку та шить поперек, и то ома сильно тормозит о воду, и чем больше тормозу, тем- сильней и надежней петля затягивается. Тут все быстро делается. Дерг! Петля затянулась, и щука — на берегу. Вот и вся рыбалка. Скажи кому, так не поверит.
     Если пройти повыше по речке, где вода холодней, то и хариусы будут. Этих петлей не поймаешь. Осторожные. Чуть покажешься у берега, они так и замелькают в разные стороны. Вмиг под берега спрячутся. Вот тут-то их и добыть можно. Прямо руками. Надо лечь на берег к воде головой, запустить руку поглубже и шарить. Только не еиерху надо начинать, а но возможности .со дна. Веди, веди ладонь, поднимай осторожненько и вдруг почувствуешь под бережком брюшко рыбье. Теперь ладонь, полусогни и тихонько прижимай рыбу к самому «потолку» или в уголок какой-нибудь. Потом сожми пальцы и держи покрепче. А как удержал — на берег выбрасывай.
     Под берегом много всяких пустоток, карнизов и крысиных нор. Вот тут и отстаивается хариус в минуты опасности. Правда, можно и ошибиться. Тараска Ош-лыков жабье брюхо принял за налимье да как жима-нет! А «рыба» как квакнет, аж пузыри пошли, да как заскребет лапами! Ну и Тараска тоже не смолчал — реванул с перепугу.
     И все-таки приисковый сенокос силенки вымотал. Когда Геика домой вернулся, так Лешка куда справней выглядел, хотя без дела тоже не сидел. Теперь надо было успеть и со своим сенокосом управиться. А там придет» времечко — ив путь-дорогу собираться. Впервые ехать далеко от дому.


     Обычное летнее утро. Еще до солнышка вверх по Ушпе прошли редкие старатели с лопатами, и кайлами на плечах. Бабы подоили коров, выгнали их в поскотину, и теперь буренки гремят боталами, успевая насытиться до жары и паутов. Орут петухи. Кто-то рубит дровишки, кто-то тешет, кто-то отбивает косу. Пусть война, пусть мужики и парни далеко отсюда, а заимка живет. Старухи, старики, ребятишки, домохозяйки...
     И никто не сидит без дела во всякие дни, кроме праздников.
     Вон бабка Светлячиха, подоткнув подол, с литовкой на плече торопится на косогор. Оно и правильно: самое время косить, пока роса держится.
     Болотовы — сам старик и Левка, заложив топоры за опояски, правятся в Зимний лог. Старик бондарни-чает, Левка помогает. Это они за крепкой пошли.
     Опоясавшисв веревкой, косолапит в лес и дядя Ваня — престарелый холостяк, младший брат сватьи Фе-дотихи. Короткий, коренастый и кривоногий, он никогда не спешит, но никогда не сидит и без дела. Наверно, из-за внешности, да еще потому, что полунемой от рождения, дядя Ваня так и остался неженатым. Теперь ему шел седьмой десяток. Маленькие глаза, черные и лохматые, как два лоскутка кротовьей шкурки, брови, лысина во всю голову, постоянная чуть виноватая улыбка. В широких приискательских шароварах дядя Ваня сильно смахивает на медвежонка. А характер у него добрейший. Целыми днями он один и постоянно сам с собой разговаривает. Рубит, тешет, ошкуривает лесины, косит траву, дрова заготавливает, а возвращаясь домой, обязательно тянет за собой на веревке какое-нибудь бревнышко или жердинку. Все уважают дядю Ваню за трудолюбие и безобидность.
     Вон тетка Дуня вышла из дому с лопатой и кайлом на плече. За нею — Стешка. Это они идут стараться на своей собственной бутарке. Уходя в армию, дядя Саня наказ давал, в каких местах золотишко мыть. Он здесь все русло прошел в свое время и помнил, где иеличок остался, где хвосты плохо задраны. Тетка Дуня, конечно, все это в тайне держит и всегда хоть немного, а намывает золотишка. Она и при муже, бывало, б забое стояла. Если бы не скверный ее характер, ее тоже все уважали бы.
     А вот и семейство тетки Марей проснулось. Опять ее «защитники», по очереди выпархивают из дверей, взвизгивают и почесываются. Ванька уже в переговоры вступает. Сейчас примет от матери туесочек, прижмет к животишку и, придерживая спадающие штаны, побежит к кому-нибудь за простоквашей или молочком. Через минуту и другие побегут.
     Вот и Савушка проснулся — бежит к Осокиньш, как бурундучок на пикульку. Штанишки выше колен в росе вымокли.
     — Гена-а! Леша-а!.. Я иду-у!..
     Осокины и сами видят, кто идет. Это Савка проделывает каждое божье утро и зимой, и летом. В зимнее время не все Осокины в одно время в школу уходили. Если не было старших, Савка с Федюшкой хлопотал, если старшие дома — с ними. Ну а летом с утра все Осокины дома, и Савка — тут как тут.
     Сейчас братья из кедровой чурки, расколотой пополам, выдалбливали лотки. Старые лотки, оставшиеся от отца, совсем прохудились. Нечем золотишко помыть, когда дождь пройдет.
     — С добрым утром! — приветствует Савка.
     — С добрым утром, Савушка.
     Приятно, что Савка по-прежнему такой преданный, такой любопытный, такой смышленый. Вот и слова уже по-другому говорить научился. Картавить перестал. Буквы выучил. До школы еше два года почти, а он уже по складам читает. Братья Осокины научили.
     — Ну садись, Савушка, садись. Гостем будешь. Савка, по обычаю, усаживается на камне, подложив
     широкую кедровую щепку, и поджимает крепкие свои ножонки, вечно покрытые цыпками.
     — Ну что нового, Савушка?
     — Да пит-чего особого...
     На крыльцо выходит Федюшка и зовет:
     — Эй вы! Идите завтракать. Мама велит.
     Братья отряхиваются, подбирают инструмент и направляются в избу.
     — Пойдем, Савушка, перекусим, чего бог послал.
     — Не, — поспешно отвечает Савка, — я домой пойду завтракать. А то мамка заругается.
     Савка степенно отправляется по росистой тропинке домой, а Осокины понятливо посмеиваются. Ох, Савка, Савка. Обычно его не так-то просто послать куда-нибудь из дому, когда еще роса необсохла. А тут — пожалуйста. И сюда прибежал, и домой отправился безо всяких. Да и то понимает смышленый Савка, что у всех сейчас с питанием трудно. Так что ему лучше дома поесть... Ох, далеко пойдет Савка, если все хорошо будет. Дай бог, чтоб далеко, чтоб ничего плохого не случилось с пацанишкой.
     После завтрака во дворе у Осокиных вновь появляется Савка, и тут же подваливают «защитники» тетки Марей. Федюшка будет нянчиться с Марусей, стеречь дом и заодно играть с ними. Взрослые пойдут ма сенокос по угарной жаре сгребать да копнить сено. Потом стаскают, сволокут его в одно место и заведут стог поаккуратней. Вернутся, может, в потемках. Устанут, а все равно не пустые придут. Кто дрова принесет, кто заготовку какую, кто инвентарь сенокосный.
     Теперь, где бы ни находились Осокины, чем бы ни занимались, а разговор чаще о том был, что дальше делать. Вот закончили братья семь классов. «Слава тебе господи!» — говорит Катерина. Даже соседи завидуют. Сами себя, почитай, прокормили, сами себя выучили. IT ничего пока не случилось плохого. Все хорошо. Война, трудно, голодно, а школу не оставили. Тут радоваться надо. Теперь не ошибиться бы и насчет дальнейшей жизни.
     Прошел еще один нелегкий трудовой день, а после вечерней управы, не зажигая света — керосин надо экономить, — опять семейный совет открыли Осокины.
     — Ну, как, ребята? Как лучше-то, — спрашивала Катерина.
     Теперь она не только велела делать так или этак. Теперь она уже считалась с сыновьями. Еще год-другой, и совсем парни будут. И грамотные. Трудное времечко, а все равно не стоит на месте. Вот уж четвертый год без хозяина в доме...
     — Надо Ваньку дождаться, еще раз выяснить все, -отзывается Генка. Он устал после дневного стогометания и теперь, расстелив потник на полу и кинув в изголовье подушку, отдыхает. Тут же прилег и Лешка.
     Ванька Шаврин сразу после школы устроился ям-щичить в золотопродснабовском обозе. До Бийска по хорошей погоде обоз идет дня три-четыре. День уходит на погрузку, оформление накладных и отдых лошадям. Потом дней пять обоз идет обратно. Так что за месяц получается только два или три рейса. Прошел июнь, прошел июль, и вот уж август на пороге. Не однажды побывал Ванька в Бийске. Там прямо на заборах висят Твсякие объявления насчет учебы. Есть объявление и намечет Томского индустриального техникума. Ванька хотел гночыо снять его с забора и на Ушпу привезти, да побоялся милиции и выписал только основные сведения в специальный блокнот, который завел в городе. В объявлении значилось, что в техникуме два отделения — маркшейдерское и по разработке рудных и россыпных месторождений. Все ушпинские, кто собирался в Томск, выбрали второе отделение. Оно прямо относилось к золоту. И Ванька, который теперь, после поездок d город, казался страшно знающим, независимым и даже важным человеком, тоже советовал идти на это отделение. Приисковое начальство справки даст. Мол, посылаем на учебу своих надежных ребят и просим... Это очень помочь должно. Надо взять справки о семейном положении, о снятии с учета и с лимита, а также собрать всевозможные документы насчет образования, биографии и общественных нагрузок. Обо всем этом вызнал опять-таки Ванька.
     — Да скоро уж обоз-то вернуться должен, — вздыхает Катерина. Она тоже укладывается в постель, где,
     .насосавшись, уже посапывает Маруся и прикорнул Фе-дюшка. — Не проглядеть бы только. А то на Сегелек к Ваньке бежать придется.
     — Завтра пойдем на Широковский косогор косить. Оттуда всю дорогу видно, — говорит Лешка, — обоз всегда заметить можно.
     — Ладно. Так и придется сделать. Только пораньше встать надо, — соглашается Катерина и, повременив, начинает рассуждать вслух. — Ох, ребята, если никуда вам не ездить, так опять ничего путевого тут не дождешься. И так, и так подумаешь. На прииске золотишко-то все уж вышло, говорят. Плохо зарабатывают. То ли еще будет, то ли нет. Да и работа шибко тяжелая. С этих лет спину ломать да грыжу наживать... Если обоим в восьмой класс идти в Дмитриевку, так нам тут не выдюжить. Да и вам — тоже. Вы оба будете из дому кормиться. А я что тут с ними, с малыми-то, сделаю? А на два дома всего еще больше требуется.
     — Вот я и говорю, — подает голос Генка, — здесь, куда ни повернись, — ничего интересного. Учились, учились, и после этого сидеть тут, как кержаки какие... Да и то в виду иметь надо, что какая ни на есть, а кормежка и стипендия. Из дому тянуть последнее не надо будет. Можно, поди, перебиться зиму. А там война кончится. Легче будет...
     — Ох, прямо не знаю, — вздыхает Катерина, — вон фэзэушиики, говорят, побольше хлеба получают и одежка вся казенная, а и то сбегают. Ох, прямо не знаю, ребята, как оно лучше, как умнее сделать. И отец пишет, мол, трудно будет с питанием.
     Меж тем уже сгустилась ночь — тихая, теплая, сенокосная. Ни одно окошко не светилось на заимке, ни одна собака не лаяла. Только нет-нет да взбрякивало коровье ботало.
     Затихла заимка, заснула, плотно окутанная темной бархатистой шалью горно-таежной ночи. За мирным разговором заснули и Осокины.


     Приисковый обоз показался перед самым обедом, когда предгрозовая душная жара наступала. Братья Осокины спрятали литовки под сырые рядки кошенины, сбежали с косогора в русло, где зарастали тальником старые отвалы, выбрались к дороге и стали поджидать. Вот и обоз, вот и Ванька.
     Здорово поправился Ванька, настоящим мужиком сделался. Наверно, обозная жизнь с ночевками в степи, с ужином у костра, с солнцем да ветерком, с усиленным ямщицким лимитом да кой-какими «излишками», без чего ни в одном обозе, наверно, не обходилось, на пользу пошла. Да он, Ванька-то, и раньше покрупней других был. А теперь вон как раздался. И одет форсисто, и голос зычный, бесшабашный, смелый. Одно слово — ямщик лихой.
     Раньше Ванька всегда с великой радостью встречался с братьями Осокиными. Теперь же поздоровался как-то сдержанно и на вопросы отвечал не очень охотно. Может, не до того ему было после длинной дороги, может, наступили какие-то перемены в его отношении к друзьям. А может, это — от взрослости. Голова у Ваньки, как у породистого бычка, крупная, щеки гладкие, загорелые и румяные, нос чуть кверху смотрит, свегло-го-лубые. глаза строгие да гордые, плечи округлые, подса-дистые.
     — Ну так что, Ваня? Не раздумал? — спрашивает Генка, шагая рядом с Ванькиной телегой.
     Ванька высморкался, вытер нос платком и нехотя ответил:
     — Нет, конечно. Ехать надо.
     — Может, еще что требуется?
     — Вызов получил?
     — Получил.
     — Ну вот и все. Ничего больше не требуется...-Н-но, ты, — это он на лошадь. — Теперь собираться надо. Я уезжаю со следующим обозом.
     «Я уезжаю». Обидно сказано. А вы как хотите. Так вроде получается. Эх, Ванька, Ванька. Отчего ты такой сделался?
     — Так вместе поедем, Ваня.
     — Вот я и говорю: собираться надо. Нас много теперь набирается.
     — А еще кто?
     — Гм... Энгельс Иванович, Ленька Леонтьев, Серьга Бусов — туда же, Маруська Нагайцева, Маруська Чу-мова... Ну и вот нас двое. Ты-то, Алексей, не надумал еще?
     — Нет. Я думаю в восьмой класс ходить пока.
     — Ну и правильно... Что-то я не очень верю...
     — Во что?
     Ванька опять заругался на лошадь по-городскому и, сплюнув, не без досады пояснил.
     — Да вот едут все. Как будто к теще на блины... Тяжело будет. Это уж я точно знаю. Узнавал. Да и отец пишет — в Челябинске он на заводе работает. Дорого все. Булка хлеба двести рублей стоит. Вот такая чашечка картошки — десятка. В столовке — жиденькая баланда. С топливом плохо. В общежитиях замерзают...
     Что же это получается? Вроде бы Ванька даже отговаривает ехать. Да нет уж. Генка не струсит. Баланда... голодно... Здесь тоже не сытно...
     Теперь они шагают молча, и каждый, наверно, о своем думает.
     — Да еще, понимаешь, все у нас теперь отличники! — все так же досадливо продолжает Ванька и отплевывается на сторону.
     — Не понял, — сказал Генка, крутнув головой.
     — И я не понял, — сказал Лешка.
     Ванька жует губами, что-то сказать собирается, но сначала размахивается кнутом и подстегивает лошадь.
     — Ишь ты, холера! Смотри у меня!..
     — Так что ты, Ваня, насчет отличников?
     — Ну нам-то, как вы сами знаете, законно выдали свидетельства с отличием. Может, нас и без экзаменов примут. А вот другие... Боятся экзаменов, так упросили учителей выдать им свидетельства получше.
     — И выдали?
     — Выдали. Помогли. Только, мол, учитесь, не сбегайте. А я знаю, что сбегут. Не все, так большинство. Да еше и нас подвести могут. Там спросить могут: «Что это у вас за школа такая — все отличники?.. А ну сдавайте экзамены. Посмотрим, какие вы отличники».
     — Ну и что? — усмехается Генка, — сдадим. Не забыли еще. Или там по-другому спрашивают?
     — Лишние хлопоты.
     — В дороге будем готовиться.
     — Быть бы уверенным, что без экзаменов примут, так не обязательно бы сейчас ехать. Можно бы — в конце августа. К сентябрю.
     — Значит, еще не уверен.
     — Вот то-то и оно.
     Конечно, и Ванька не бог, всего знать не может. Ехать так ехать. Сдавать экзамены так сдавать. Это Генку не шибко беспокоит. А вот с родными местами расставаться... Уже теперь! Вот так Сразу!.. Ох, не просто это... Думалось, что еще с месяц прожить можно здесь, в доме родном. А вот уже и собираться нора.
     — В общем, вот так, — заключает Ванька, — обоз в Бийск идет через неделю. К этому времени всем собраться надо.
     Перед Федотовской обоз остановился, ямщики стали советоваться, как лучше ехать: Логом подниматься на перевал к Сегелеку или — по гриве, мимо федотов-ской избы.
     — Едем гривой! — хрипло кричит Ванька, как будто он тут главный, — сейчас сухо. Только на взвоз подняться...
     Обоз сворачивает с лотовой дороги и, скрежеща колесами, пересекает галечное русло и рыжую, густую от мути речушку. Перед самым подъемом опять остановились и стали перекладывать да увязывать мешки так, чтобы сильным лошадям больше досталось. И опять удивительно было, как легко Ванька брал мешки за углы и переносил с телеги на телегу. Взматерел. И характер другой стал. Вроде уж не интересно ему водиться теперь с теми, с кем еще недавно в школу ходил. И от сознания этого грустновато было и жаль, что нет уж прежнего Ваньки. Вот так же с телятами бывает. Растет бычок, ласковый, ручной. А потом понюхал корову и вроде уже неузнает тебя, копытом скребет, забодать норовит. Уже бык! Может, и там, в техникуме, на учебе уже не с Ванькой дружить придется.
     — Ну вот так, — еще раз сказал Ванька и подал руку для прощания. Жиманул крепко, по-мужски. — Собирайся, Геннадий.
     Заклекотав колесами, обоз тронулся, защелкали кнуты. Помогая лошадям, ямщики тянули за оглобли, мотали над головой кнутами и концами вожжей, гнали лошадей покриком. Среди прочих голосов ямщицкой артели слышался и Ванькин окрепший басок.
     Братья Осокины постояли еще на дороге, посмотрели вслед обозу и, загрустив, пошли доложить матери, что одному из них пора собираться.
     По-хорошему, эту неделю Генке следовало бы отдохнуть, понежиться, попить-поесть сладко и погулять на прощание. Но именно теперь пришлось работать как никогда. Надо было успеть сметать накошенное и уже подсохшее сено, выкосить еще не скошенное и загородить остожья. Словом, надо было оставить для матери и Лешки с Федюшкой как можно меньше работы. Тем более что последнюю картошку пересушили на сухари, последние заскребки мучные истратили. А время саиое трудное — середина лета. Только-только начали пробовать подкапывать молодую картошку.
     Грузу набралось порядочно. Сухой картошки мешок, торбочка с едой на дорогу, чемоданишко с бельем да узел с зимней одеждой. Без обоза никак бы не утащить.
     За день до отъезда братья пошли погулять-побродить по знакомым местам. Много было разных тропок и дорожек. И каждую из них не раз топтали-торили братья, по каждой в свое время и отец проходил.
     После краткой грозы опять было сухо и жарко. В небе кружили коршуны, и наземь падали тоскливо-призывные клики: «Пи-и-и-ль... Пи-и-иль...» Коршуны, как говорилось в народе, дождя просили — пить. Но хорошего дождя давно не было, да он и не нужен был. А го и сенокосу повредил бы, и обозу.
     Огородная ботва, хмель, травы, древесная листва и всякие молодые побеги вошли в самую буйную.пору, все густо зеленело.
     Летние тропинки вокруг заимки, если они специально не окошены, всегда прячутся в высокой траве, гак же, как прячется колесная дорога в густом лесу. И с боков, и сверху все срослось, сплелось и, как шатром, укрывает путника. Оттого-то в таких местах всегда немноро влажно и мягко, и земля источена кротовьими ходами. Когда идешь по тропинке — только трава шевелится, а человека не видно. По одной из таких тропинок братья поднялись на Лысую гору — самую высокую в округе. С горы видно было далеко и во все стороны. Вон тянется долина Антропа, полуприкрытая голубой нелепой летних испарений. Вон виднеется мощный конус, горы Синюхи, до которой никак не меньше сорока километров. Это уже за Бией, на полпути к дедушке. Вон темным провалом среди гор и пихтачей обозначена вершина Калтарака. Там на склоне Черной сопки Генка с отцом однажды добыли барсука. В иных местах, далеко и близко, виднеются зеленые заплатки пашешк. Светло-желтыми пежинами и проточинами стелются по ложкам и косогорам лесные сенокосы, уставленные мохнатенькими, не успевшими еше осесть стожками. Л далеко-далеко на юге в самом поднебесье гордо и независимо сияют вершины Алтайских Белков. Отсюда они напоминают нагромождение могучих торосов, которые,, бог знает почему, поднялись выше всех гор. Где-то там, в тех горах-Белках, погиб в партизанах дедушкин брат.
     Если с Лысой горы смотреть на запад, можно заметить, как, понижаясь, горы переходят в плавные отроги, а затем сливаются с синевой уходящего вдаль пространства. В той стороне степь, а за степью, вниз по Бие, стоит город Бийск, куда и предстоит отправиться Генке Осокину.
     Чуть выступая над Лысой горой, обозначена полукруглая шапка. Это небольшая, похожая на спекшиеся камни скала. Тут самое высокое и открытое местечко. Здесь-то и уселись братья, полусвесив ноги и облокачиваясь на плотный дерн с загад-травой.
     — Тосковать я буду по всему этому, — сказал Генка, с прищуром оглядывая родные дали.
     — Конечно, будешь. Как же иначе, — соглашается Лешка.
     — Чудно. С одной стороны, давно уж зовет душа поехать куда-то. Подальше. Города, народ посмотреть, машины всякие. А с другой — до того жалко расставаться, что тоскливо даже.
     — И это понятно. Только ты шибко-то не унывай. Не один едешь. Вернешься.
     — Да я и не собираюсь отступать.
     — Раз так, то постарайся... А мы уж тут... Больше Лешке не надо было ничего говорить. Все
     ясно. Генка должен не посрамить ни себя, ни фамильную осокинскую честь. Как бы там трудно ни было, обязан вытерпеть. Подружка Ваньки Шаврина, учительница химии Нина Петровна, тоже советовала не унывать. Вообще, студенты, мол, такой народ, которому все нипочем. Последним куском друг с другом поделятся. Пусть голодно, пусть холодно, а все равно не унывают: либо песни поют, либо шутки шутят. Если так, то оно, конечно, очень правильно. Нечего нюни распускать. Надо бороться-, пока жив, а то «загорюй, загрусти — курица обидит». Нина Петровна говорила, что и в кино, и в театры ходят студенты. Пусть билеты самые дешевые, пусть в чужих брюках, а все равно от культуры не отстают. И это правильно. Генке даже очень хочется так пожить — по-студенчески. Да и в книжках, где бы ни заходила речь о студентах, гусарах и семинаристах, всегда они получались людьми веселыми, находчивыми, дружными и храбрыми. Вот проучится Генка с годик и совсем другим человеком домой вернется. И так будет от каникул до каникул. Да, да. Ведь все, что здесь можно было взять, уже, почитай, взято. Теперь надо в городах побывать, на больших дорогах и площадях, в многолюдье. И уму это понятно, и душа просит.
     — Знаешь, сначала я тоже вроде подумал ехать, — говорит Лешка, — а.потом взвесил все... Нет. Не могу. И мать одну нельзя оставлять. И сам я шибко привык к Ушпе. Не смог бы я уехать вот так сразу.
     — А я, между прочим, тебя всегда считал решительнее.
     — Смотря в чем. Надо сначала поверить во что-то. Потом решаться. И не топтаться на месте.
     — Это верно.
     — Я порой задумаюсь, и вроде обидно бывает, что жизнь не так течет, как хотелось бы.
     — У меня тоже бывает так. Но я верю, что у нас самое интересное впереди.
     Долго, о многом говорили братья, сидя на гранитной лобовине Лысой горы. Жаль, не удалось в эту зиму сходить к дедушке с бабушкой. Проньку проведать. Утешить бы ах хоть маленько. Да и Генке с Лешкой нелегко сознавать, что нет уже в живых дяди Сережи, дяди Яши и дяди Пети. Похоронки пришли. «Смертью храбрых... До конца исполнив свой воинский долг...» А все равно тяжко. Никогда и никто их не увидит больше и не услышит. А Сережа, может, был бы большим музыкантом... Бедная бабушка, бедный дедушка. Вот кому тяжело... Пусть не у них одних горе, но разве от этого легче...
     О смысле жизни и о других самых серьезных вещах говорили братья. И хоть многое казалось ясным и определенным, каждый подспудно чувствовал, что это еще не окончательно, что этого мало, что настало время, когда так нужен верный ответ на все главные вопросы. Нужен был кто-то старший, мудрый, добрый и горячо любимый. А где он? Кто он? Не было таких на Ушпе. Настоящие мужчины на фронте. Иных уже нет в живых, а старики заимские — народ безграмотный. В делах житейских да хозяйственных они, конечно, смыслят. А в остальном что с них возьмешь, если даже справки за них хлопочет тетка Марея. Так что Генке с Лешкой надлежит самим побольше вникать во всякие человеческие дела. За тем, быть может, и Генка в город уезжает. А как же. Ведь еще немного, и родина-отечество обопрется о плечи таких, как Генка с Лешкой. Это им уже и сейчас понятно. И тут уж надо не оплошать, все сделать...
     Как бы там ни было, а детство Осокиных уже оставалось позади. Теперь еще больше хотелось действовать, и не потому только, что это любопытно, занятно и ново, как в детстве было, а потому, что так человеку положено, потому что человек — гражданин. Рано или не рано это? Нет, не рано. В истории есть тому множество примеров. В пятнадцать лет, в шестнадцать...
     Но поскольку еще не было мудрого старшего товарища и впереди была неизвестность, то при всем нежелании печалиться в глубине души маячила и непрошеная тоска.
     Вернувшись из лесу, братья застали дома Серьгу Бусова и Левку Болотова. Серьга тоже узнал, что ехать надо, и пришел уточнить, когда завтра на дорогу выходить, когда обоз встречать. А Левка пришел как бы прощаться. Дружно жил он с Генкой-то.
     Серьга долго не задерживался, у него самые сборы были, а Левка гфосидел на крыльце до полуночи. Осо-кины играли на тальянке, Левка ретиво подпевал, и в горах, в ночном лесу плавало и металось такое же эхо. Смолкала гармошка, и начинались дружеские разговоры. Так, на крыльце, братья Осокины и Левка Болотов сиживали не однажды. Но сегодня был особый случай.
     Утром, еще до солнышка, Генкина поклажа была перенесена к дороге, и, хоть час был ранний, на поляне перед взвозом собрались все Оеокины, все Резуновы, все Медведевы и Федотовы. Конечно, были тут и Левка Болотов, и Савушка, который не побоялся росы и теперь вздыхал, как взрослый, поглядывая с любовью и ребячьей печалью на Генкины вещи и на него самого. Конечно, была тут и тетка Марея со всеми своими «защитниками родины».
     Было понятно, что все провожать вышли, но и неудобно как-то. Будто Генка бог весть куда уезжал. Ведь он просто отправлялся учиться. Хотя конечно, если вспомнить прошлую жизнь, с Федотовской, пожалуй, никто еще не ездил учиться в город. Генка первый.
     Наказы, разговоры, пожелания доброго здоровья и удачи, обнимания и родственные поцелуи... Непривычно. Экие телячьи нежности.
     Еще загодя были написаны письма. Лешка и Фе-дюшка написали отцу отдельно, а Генка сообща с матерью. Написали Осокины и для тетки Дуни два письма. Одно — дяде Сане, другое — Афоньке. Дядя Саня, как и Иван Осокин, был на фронте, а Афонька находился аж в Иране, куда по договору были введены наши войска. И сватья Федотиха принесла три письма для сыновей. Все эти письма Генка довезет до Бийска и опустит в почтовый ящик прямо на почте. Этак-то быстрей доходят ушпинские письма. Как в город идет обоз, так обязательно письма увозит.
     А вот и обоз. Вовремя едет. На горе слышатся окрики и тпруканье, по пыльным и влажным от росы колеям мягко стучат тележные колеса. Из-з-а березок и черемух первая дуга показалась. Пора.
     Ванька Шаврин шел сзади обоза. Его провожали седовласая мать и конопатенькая сестренка. На телеге лежали мешки и чемодан. Ванька оделся непривычно нарядно, по-городскому, и теперь казался самым видным человеком. Не -зря же в городе бывал.
     — Ну кто тут едет?! — слышится с передней, чуть притормозившей подводы. — Давайте укладываться. Прощайтесь. Пока не жарко, торопиться надо.
     Подводы съехали со взвоза и вразнобой остановились на поляне, а провожающие стали прощаться. Катерина, Федюшка, Маруся — она уже своими ножками ходила... «До свидания!.. Да не плачьте вы. Ну что вы в самом деле?!»
     Потом соседи, тетки, сродные сестренки, братишки, сватьи. И Савушка Медведев — славный человечек. Ишь ты: тоже слезинки проступили...
     «До свидания... До свиданьица!.. Всего вам доброго!..»
     Катерина с Марусей у подола, Федюшка, родственники и соседи остаются у дороги, кто крестит на счастье, кто рукой машет. А Лешка и Левка Болотов долго еще идут с Генкой за обозом — дальше Хохлацкого.
     На Ощеуловской в обоз влился Серьга Бусов, па Хохлацком — Ленька Леонтьев, Маруська Чумова, Маруська Нагайцева, Энгельс Иванович и Нина Петровна, которая тоже отправилась до Бийска. Мешки, узлы, чемоданчики самодельные... И каждый везет до города свои и соседские письма. Только никто не знает, что многие не получат этих писем. Никогда. Не получит и Иван Осокин. В похоронке будет сказано, что и он исполнил до конца свой воинский долг, пал смертью храбрых и похоронен с отданием воинских почестей где-то в Латвии, близ деревни Шварцы. Придет потом похоронка и на дядю Саню. Но об этом станет известно гораздо позже.
     Еще рано, еще блестит роса на траве и кустах, еще по-утреннему свежо. Генка, как и его товарищи, налегке шагает за обозом уже далеко от дома.
     Всхрапывают кони, приглушенно стучат по отволглой дороге колеса, слышатся веселые голоса, смех и песни. Не кто-нибудь путь держит — студенты.


          

   Произведение публиковалось в:
   "Вы остаётесь за нас": роман, повести. – Благовещенск: Хабаров. Книжное издательство; Амурское отделение, 1987. – 478 с.