Рассветы-восходы

      Отец... Генка впервые видит, впервые слышит этого человека. Раньше не было отца, а теперь появился, и все рассматривают его как невидаль, все внимательны к нему до того, что обидно, и лучше бы не было отца. Что в нем, почему именно этот человек должен быть Генкиным отцом, кто такой, откуда взялся?
     Мать всегда была чуткой, но сегодня, как появился отец, словно забыла обо всех, надела праздничное платье, которого раньше Генка не видел, прибралась, напомадилась, засветилась непонятно. И все не для Генки. Маленьким сердцем он понимал это и ревновал мать к человеку, которого называли отцом. И уж совсем опечалился, когда стали говорить, что он похож на отца. Бывало, говорили - на мать, Катерину, похож, и это. было любо, потому что мать любил он так же горячо и радостно, как дедушку Федора и бабушку Варвару. А теперь стал вдруг похожим на отца, то есть на человека, который появился невесть откуда.
     Дедушка Федор первый понял и пожалел Генку. Он усадил его на колено и, ласково щекоча длинной пушистой бородой, тихо и душевно заговорил, что из Красной Армии вернулся Генкин отец, Ванюха, что надо любить его, и что если бы не было отца, то и Генки бы на свете не было. Дедушке Генка всегда верил и теперь, хоть не сразу, но почувствовал какую-то обязанность перед отцом и вздохнул, как взрослый, а дедушка рассмеялся.
     Руки у дедушки большие, костистые, с прокуренными пальцами, но бережные и .ловкие. И одежка у него приятно-мягкая - просторная л байковая толстовка и плисовые шаровары. И на ногах мягкие ичиги. И пахнет от него смолой и стружками, льном и коноплей, медовухой и воском, хлебным квасом и кожей да ещё чем-то лесным - то ли корой древесной, то ли кореньями. Все запахи - от дедушкиной работы. Он плотничает, столярничает, выделывает кожи, смотрит за пасекой, вьет вожжи и веревки, чинит сбрую и обувь, ходит в чернь и ставит там ловушки и капканы. Все умеет дедушка. Умеет делать топорища, вилы, грабли, телеги, кросна, самопряхи, ульи, бадейки, лагушки. Умеет шить сапоги, гнать смолу, деготь, пихтовое масло, выжигать известь, искать диких пчел,. промышлять зверя, птицу и рыбу. И когда отправляется в чернь-тайгу, то все у него ладно получается. Не умеет дедушка играть на гармошке и балалайке, кузнечить и читать книжки. Но у дедушки шестеро сыновей, и то, что не умеет дедушка, умеют они. Ванюха, то есть Генкин отец, дядя Яша, дядя Петя, дядя Сережа и восьмилетний Тима все умеют играть на гармошке. Правда, не все так могут, как дядя Сережа. Шибко хорошо играет дядя Сережа. Яша в кузнице главный, все, что надо, изладить может. А дядя Петя читать и писать может. Шестой дедушкин сын - Пронька, но он еще меньше Тимы, и дядей его называть, как и Тиму, не заставляют. Пронька ровесник Генке. Какой же он дядя? И еще есть у дедушки две взрослые дочери - Нюра и Дина, которые помогают бабушке.
     - Дедушка, дедушка, а чо он делать умеет, чо он делать будет? - спрашивает Пенка об отце. - А жить где будет?
     - Жить он будет с нами. Он же твой тятя. Вот так вот. Будет хадить в чернь, охотничать, хозяйствовать. Тебя растить будет, чтоб дюжой парень был.
     - Чтоб как дадя Сережа?
     - Да нет. Ты будешь, однако, почище, посильнее, однако. Ишь ведь какой верткий да твердый, разне-чистып ты дух!
     Генке непонятно, почему дедушка и когда ругается, и когда удивляется, говорит нечистый дух». Правда, по голосу можно понять, когда удивляется, когда ругается. Сейчас он удивлялся и был доволен Генкой. А Генка, конечно, доволен был дедушкой.
     - Да ведь он у нас семимесячный пошел, - продолжал дедушка, переглядываясь с Генкиным отцом, - он у нас, Ванюха, однако, силач будет. Ишь какой твердый, разнечистый ты дух! А Проня что-то кисловатый какой-то, смирный. Но он у нас потом, пото-ом выправится.
     Пронька сидит рядом с Генкой на другом дедушкином колене. Он немного ревнует дедушку к Генке, но часто забывается, запрокидывает голову и кисловато щурится то на новую лампу, то на братку Ваню, которого тоже видит впервые. Порой он теребит отцовскую бороду и лепечет.
     - Тять-тять... На улку...
     Пронька хотя и одногодок с Генкой, а говорить еще немного научился.
     - Ага, пойдем. А вырастешь, в чернь пойдем.
     - В черь?
     - В чернь, в тайгу. Медведя поймаем.
     Конечно, и Генка пойдет в чернь и медведя поймает. А пока что он сидит на дедушкином колене, и в его больших бережных руках уютно, как в гнездышке, и безопасно наблюдать за отцом и за всеми, кто вокруг. Но, подержав Генку, дедушка спускает его па пол и подталкивает к отцу. Отец сидит на широкой, добела выскобленной лавке, как раз под зеркалом. Волосы у него черные, густые, коротко стриженные и, по всему видать, колючие, как щетка, которой бабушка Варвара лен чешет. На переносье бугрится прямая резко очерченная складка, которая немного пугает Генку - ему кажется, что отец сердитый человек. Да еще и на лбу у отца поперечные зарубки, как на стиральной доске. И лоб, и брови подвижные, а рот медленный, и улыбка медленная, губная. Серые пронзительные глаза щурятся, а смеется он почти беззвучно, так же, как дедушка, только покачивается.
     Отец зовет Генку, наклоняется и силком втаскивает на колени. Но держит он неловко: руки твердые, как железо, колени перекатываются тугими шарами. Нет, Генка не радуется и Не понимает, почему все такие добрые к отцу. А мать его, Генку, и не замечает. Но реветь он не будет.
     Генка сучит ногами, ширяет локтями, бодается головой, хочет вырваться. Отец достает до его голого живота колючим подбородком и, покручивая головой, грозится забодать. Генка напрягается, кряхтит, у него захватывает дух, и ему кажется, что на животе уже выступила кровь. Но вокруг весело смеются, значит, опасности нет.
     От отца исходят запахи табака, мыла, одеколона. Генке все это кажется слишком крепким, почти дурманным. Он продолжает вырываться, пока не разжимаются наконец отцовские клещи. Теперь можно рвануть по-, дальше - в горницу.
     Скрывшись было в горнице, Генка опять выбегает в переднюю, останавливается в дверях, полупрячась за косяк, и смотрит на отца со стороны. Странная на нем одежка. У них на Осокинской заимке никто так не одевался. Одежка - серо-зеленая, перепоясана широким блестящим ремнем, и через плечи тоже идут ремешки со светлыми пряжечками. При свете десятилипейной лампы, которую привез отец и которую зажгли впервые, ремни блестят и манят, но в их упругой твердости чувствуется что-то чужое и холодное.
     А на сундуке у горничной двери лежит отцовская, шапка - непонятная штука. Сверху торчит что-то вроде соски, которую до последнего времени сосал Пронь-ка, снизу складные крылья, похожие на крылья летучей мыши. Тима уже давно рассматривает эту шапку. Ему уже восемь-лет, и он умеет читать букварь и подписи под картинками. Поэтому Тима все объяснить может. Генка перепорхнул к нему и стал спрашивать, почему эта шапка такая чудная, а Тима с достоинством объяснил:
     - Это называется шлем. Ясно? Красноармейский шлем. А это красная звезда.
     - Класная в-визда, - повторяет Генка, и ему шибко глянется такое название - класная в-визда!
     Тима надевает шлем- и становится похожим на юный мухоморчик. Застегнув его на подбородке, он вполголоса поет:


     Красноармеец был герой,
     На разведку боевом.
     Эй-эй, герой,
     На разведку боеном...


     Песню эту поют в доме Осокиных с тех пор, как побывал у них в гостях брат Генкиной матери дядя Саня, бывший красноармеец и участник гражданской войны. Сейчас дядя Саня тоже здесь, среди гостей. Тут и жена его, тетка Дуня. Песня Генке глянется, он тоже поет, но только те слова, которые выговорить может, а остальные пропускает в виде вздохов и невнятного бормотания.
     Саня хохочет, а отец то сощурится, и от глаз разбегутся острые морщинки, то вскинет брови, и на лбу гармошкой соберутся складки. Теперь он больше приятен Генке, хотя по-прежнему веет от него чужим и жестковатым.
     - И братка Ваня, твой отец, и сват Саня были красноармейцами и героями, - объясняет Тима, - н они воевали и врагов побарывали.
     А Генка соображает так: враги - это те самые, про которых то и дело говорят бабушки. У Генки три бабушки - Варвара - Пронькина мама, Михеевна - дедушкина мама и Саломея - мамина мама. Как соберутся вместе, так давай врагов ругать. Враг только и ждет, когда кто-нибудь не крестясь за стол сядет, чтобы еда впрок не пошла человеку, а ему, врагу, пошла. Враг может залезть в нутро и реветь дурным голосом. Враг смущает, подбивает на грешные дела и всячески норовит испортить всех, кто богу не молится. Но в глаза бабушки не видели врагов, а Генкин отец и дядя Саня не только видели, но и воевали с ними и побарывали.
     Одно только Генке непонятно. Почему Саня и отец оба красноармейцы, а одеты по-разному и друг на друга не похожи? Отец серо-зеленый, в ремнях и пуговицах, с гармошкой на лбу, стриженый, а дядя Саня в красной сатинетовой рубахе навыпуск и с длинным-предлинным чубом. Отец и Саня сидят рядом. Саня то ли ласковый, то ли сильно пьяный: все время обнимает отца.
     Хорошо бы, если бы отец обнимал Саню и не сидел бы, а двигался по-всякому и чтобы показывал разные фокусы и силу.
     В доме становится все оживленней, праздничней. Может, потому и Генка возбужден до крайности - ястребком носится из одной половины в другую, его ловят, он увертывается. Иногда его грабастают, мнут, давят и удивленно качают головами.. И до чего, дескать, шустрый, до чего крепкий парнишка! Семимесячный своим ходом пошел! Надо же!..
     Генке давно уж хочется примерить отцовские сапоги. Вон стоят на полу рядом с сундуком. Ему кажется, в сапогах он сразу станет взрослым и все так и ахнут: Ли да Генка! Вы посмотрите на Генку-то!..» Выбрав момент, он пытается влезть в сапоги, но это не просто. Спасибо, Тима помог. Поднял Генку, вставил ногами в грубые стоячие голенища. Голенища уперлись в паха. Твердые, как кость, они неприятно холодят и щекочут. Как и ремни на отце, они поскрипывают, пахнут круто и терпко - пахнут лошадью, потому что отец служил в кавалерии. Генка делает шаг и с размаху падает на живот. Живот да руки никогда не подводят, не допускают, чтоб носом в пол - клюнул. Опечаленный, он выползает из голенищ и убегает от стыда в горницу.
     Гуляют у Осокнных широко и дружно. Есть чего на стол поставить. Большая семья Федора Романовича Осо-кина славится умелыми, крепкими руками, приветливостью и хлебосольством.
     Лет семьдесят назад, тут стояло зимовье престарелого алтайца-промысловика. Его-то и купили по дешевке молодые, только что отделившиеся от родителей Роман Васильевич Осокпн да Анна Михеевна - бывшая Неверова. Алтаец уехал куда-то, а у молодых было теперь свое хозяйство - зимовье, телочка, барашек с ярочкой, пяток кур, две колодки пчел, собака, ружьишко и несколько заячьих капканов.
     Робостпо было начинать жить вот так, вдвоем, средь тапги, вдали от людей и родительского дома. Па родину тянуло, к берегам Катупи-матушки, в Ярки, и Сростки...
     Оба они были заскр ёбыши», то есть последние, самые младшие в многодетных семьях. В. народе считалось, что если муж и жена - заскрёбыши», то не будет никакого счастья - одни беды.. Но они досмерти полюбились друг другу. Женились против воли родителей и без всякого богачества пришли сюда, в эту глушь.
     Прошел год, второй... Никаких бед и не приключилось. Напротив. И скотина хорошо пошла, и пчелы и пушной промысел. Богатеть начали. Коня купили. Место-то счастливым оказалось.
     Выросло у них четверо сыновей да столько же дочерей. Сыновья, переженившись, у родителей остались, на заимке, а дочери по замужестве разъехались, кто куда.
     Напоследок получилась ядреная семья - веселая, работящая, во всяком деле сноровистая. Срубили высокий пятистенный дом и украсили его резными наличниками, кружевным карнизом, створчатыми ставнями. Гулкие сени и кладовка примыкали с северной глухой стороны, а веранда, крышу котороц поддерживали нарядные столбы и перекладины, - с восточной. Широкие сходни в десять ступеней, с чередой разных столбиков по сторонам, спускались к югу и заканчивались красной каменной плитой. Семейные кровати, лавки, лари, сундуки и всевозможная деревянная утварь сработаны были прочно и со знанием дела. Подворье обступал крепкий бревенчатый заплот, который надежно охранял не только от зверья, но и от плохих людей. Над заплотом вздымалось двое ворот - одни с востока, другие с запада. Мастеровые, дружные и неутомимые охотники, Осокины скоро вернули долги, взятые в подкрепление своим капиталам, и зажили вполне благополучно, расширяя пашни и сенокосы, занимаясь смолокурением, выжигом извести, производством дегтя и пихтового масла, а также всякого деревянного инвентаря, который требовался- степным мужикам. На сочных горно-таеж-ных лугах хорошо нагуливался скот, укосным было сено. В тайге водились дикие пчелы, разыскивая которых, братья развели пасеку. Пища была здоровой, обильной, и, выходя на работу, все трудились много и весело. Рождались дети, и тесно становилось в большом пятистенном доме. Задумали срубить по очереди каждому свой дом и скотину справить. И, может, так оно и случилось бы и разрослась бы Осокинская заимка в деревеньку, да началась мировая война - бойня кровавая. Родитель, Роман Васильевич, в эту пору помер. Один брат погиб на фронте, второй, не оправившись от ранений, дома скончался, а третий вместо защиты царя-батюшки против него пошел, большевиком стал. Вернувшись на Алтай, он долго еще партизанил и погиб в бою с бандой, прорывавшейся в Монголию. Человека этого у Осокиных вспоминали с глубоким и бережным уважением.
     Рассматривая его фотографии, Федор Романович обычно утирал слезы: Эх, Серега, Серега!.. Был бы жив, большим человеком стал бы. И нам, темным, все объяснил бы...» Сам Федор Романович тоже был на войне и получил ранение в ногу. Рана оказалась настолько серьезной, что даже колчаковцы, не забрали его в свою армию. Федор Романович разделил имущество между женами погибших братьев так, чтобы не обидно было, а дом за собой оставил. Снохи разъехались к родственникам, и на Осокинской заимке несколько лет было тихо и пустынно. Но вот стали подрастать сыновья и дочери, да еще, уже во время Советской власти, родились три сына. Одного из них в честь погибшего дяди-героя назвали Сергеем. Сейчас ему было десять лет. В общей же сложности родилось у Федора Романовича и жены его Варвары Ивановны четырнадцать детей. Но выжило пока восьмеро.
     Советскую власть Федор Романович встретил средним хозяином. Новая власть середняка не трогала, к тому же Федор Романович был на особом счету в волости, поскольку в свое время помогал партизанам. Сам же он и отвел их в тайгу, в чернь, как говорили у Осо-киных. Сам выбрал место, где партизанский отрядик должен был отсиживаться до поры до времени. Было это не так и далеко от заимки, но всякому, кто хорошо не знал этих мест, легко было заплутать. Надо было попасть на водораздельную гриву, перехваченную глубокой седловиной, которую просто было принять за лог и уйти по нему влево или вправо. Грива эта утыкалась чуть заметным перешейком в скалистый склон горы, а слева и справа от нее начинались глубокие расщелины. В одной из таких расщелин осокинские собаки нашли барсучий норпик, начинавшийся большим каменным сводом. Здесь всегда было сухо и просторно. Так вот, вместе с барсуками и обосновался партизанский отряд. И носил сюда Федор Романович провиант, одежонку, ружейный припас и медовуху в туеске. Ну и - известия всякие.
     Отсиделись мужички и вышли на соединение с другим отрядом. Пр-авда, белые сюда глаз не казали - боялись тайги и шастали больше по главным степным дорогам и большим деревням. Позже, когда окончательно установилась Советская власть, Федор Романович, бывая в. степных селах, видел еще не убранные столбы, на которых колчаковцы вешали алтайских мужиков. Знание тайги и природная смекалка помогли ему избежать колчаковской кары, которая не раз нависала. Помогло и то, что личных врагов вроде не было, поскольку и сам не обижал никого, да еще слыл большим хлебосолом и, не скупясь, угощал всякого заезжего таежной своей медовухой. Умел Федор Романович отличить умного от глупого, мастера - от балаболки и верхогляда, чистого на руку от нечистого, но виду не показывал, всех уважал, кормил-поил по-хорошему.
     Женская половина не всегда одобряет огульное его гостеприимство, поскольку захаживали в дом не только люди порядочные, добрые и опрятные, но и всякие бездельники, бродяги, неприкаянные, вшивые и шелудивые. Но самые частые гости - ойроты и шорцы. Эти тоже разные. Одни маленько поаккуратней, другие бесперечь курят трубки и плюют на пол. К инородцам Федор Романович внимателен особо. На это у него свое соображение - с детства не верил, что есть народы первосортные и второсортные. Это уж у кого как жизнь устроилась. А теперь и Советская власть всех уравнивает в человеческом достоинстве. Ну а бабам сразу не втолкуешь, они больше судят по тому, как люди в доме держатся.
     Инородцы тоже - с добром да почтением. В алтайских деревнях у Осокиных много друзей и, разъезжая по хозяйственным делам, Федор Романович часто останавливается у них с ночевой. Алтайцы, ойроты, шорцы, казахи и прочие у Осокиных зовутся просто татарами. Многие успели изрядно обрусеть, обзавестись русской родней, а русские, в свою очередь, нередко женились на татарках. Да и у самого Федора Романовича Варвара Ивановна взята была из зырян. У лесного народа и научился Федор Романович с тайгой ладить да всякого зверя промышлять. Понимает и язык ихний. .
     Первые декреты Советской власти Федор Романович принял, как и многие, с большим одобрением, но все десять лет, которые прошли после переворота, соблюдал осторожность, боясь в чем-либо ошибиться.
     Во время новой экономической политики осокинское хозяйство упрочилось. Было кому работать. Сыновья Иван, Петро и Яков стали взрослыми, да еще две снохи в доме появились и две дочери подросли. Как пойдут на сенокос или пашню, так целая артель получалась. А артелью-то работать и веселей, и легче вроде.
     Самому Федору Романовичу было каких-то сорок шесть лет, когда хозяйство можно стало доверять сыновьям и невесткам. Теперь он больше ездил по степным деревням, совершал там разные торговые дела и, если не пропивал деньги, то привозил пряности, ситец, галоши, соль, спички, мыло, керосин, лаки, краски да скотские лекарства. Ходил слушок: Федор Романович в степных деревнях останавливался у вдовушек. Сказывали даже о какой-то монашенке. И, конечно же, припоминалась давняя пословица насчет седины в бороде и бесе в ребре. То есть Федор Романович не то чтобы в разгул пускался, а погулять себе позволял, ибо свое дело сделал - сыновья и дочери выросли, и доля им из общего хозяйства ладная достанется. И Сережка с Тимкой по хозяйству уж шевелятся и с каждым годом крепче будут. Один/ Пронька маленький, вроде как для забавы. Так что погулять иной раз Федор Романович вроде имел право. К тому же и оправдательная пословица была - не оставляй работу к завтрему, а баб - к старости.
     В конце двадцать седьмого Федор Романович проводил в Красную Apмию старшего сына - Ивана. Пока тот служил, в хозяйстве еще кое-что прибавилась. Да еще у Ивана родился второй сын, и назвали его Лешкой. Теперь, когда Осокины встречали Ивана, Лешка, отвыкая от груди,. гостил у бабушки Саломеи, тещи Ивана, в том селе, откуда Иван украл себе в жены Катерину Резунову.
     Вообще при Советской власти Федор Романович зажил крепче, веселее. А если и погуливал, то, возвра-тясь домой, по привычке трудился с утра до ночи, возясь с пасекой, выделкой кож, шитьем обуви и заготовками для очередных поделок. Теперь вот вернулся Ва-нюха - всего каких-то два с половиной года прослужил, не то что при царе, - и надо думать насчет того, чтобы отдельный дом срубить. Правда, еще tie известно, как на заимскую, или, сказать, хуторную жизнь теперь посмотрит Иван. Лесной человек, охотник прирожденный, остаться вроде должен. Но Федор Романович никогда не допрашивает человека первый, а ждет, когда тот сам о себе говорить начнет. Скажет что-нибудь и Ванюха. Да еще он пока стеснялся сына. Вон какой бравый и серьезный! Федор Романович ездил в Старую Барду сдавать пушнину да там и встретил Ванюху. Пока дела справляли и домой ехали, две бутылки вина под названием водка» выпили. Поговорили, повспоминали кое-что. Федор Романович удивлялся, бывало, сколь велика Расея». Почти месяц ехали все на запад, как германская началась. Тыщи и тыщи верст! А Ванюха вот сказывает, что на восток Расея-то еще дальше тянется. Тоже, мол, ехать да ехать надо. А служил Ванюху далеко за Байкалом, про который в песне поется, на китайской границе, в кавалерии. Воевать пришлось, но, слава богу, не ранили даже. Сказывает; грамотешке подучили - читать, писать может. (В армии теперь учат не то что раньше - чуть что - в морду). Ну, и насчет политики глаза, говорит, приоткрыли. Надо большевиков держаться, Советской власти. Правда, мол, на свете одна - та самая, за которую народ море крови пролил... Насчет коммуны говорили. Все общее там, как в большой семье... Вот это никак себе в точности не может представить Федор Романович. Как же так? Можно ли? Ладно ли?.. Может, смолоду начинать, оно и ничего. А если в такие вот года закоренелые?..
     Иван по-прежнему сидит на передней лавке под зеркалом. Рядом.- Саня и Яков. Они уже отвели застолье и теперь, после медовухи и закуски, курят. Иван расстегнул ворот, и Генке видно, как отделяется белая шея от румяного загоревшего лица.
     Шумит, гуляет Осокинский дом, из рук в руки, надрываясь и захлебываясь, переходит гармонь-тальянка. Лучше всех играет десятилетний Сережка - парнишка с бледноватым, овальным, как яичко, лицом, с черными, будто нарисованными, бровями и большими серыми глазами. Ему бы пора спать, но по случаю возвращения брата и он наравне со взрослыми сидит за столом. На нем голубенькая сатинетовая рубашка, вышитая вилюш- кой и перехваченная домотканым пояском. И завтра, а то и сегодня Генка обязательно попросит маму сшить ему такую же рубашку и вышить всякими петушками и огурчиками.
     - Сереженька, серебряный ты наш! Золотой ты наш! Сыграй, красавец, под пляску, - выходя в круг, размашисто кланяется гармонисту дородная тетка Дуня.
     - А чо играть? Трапока или под табор? - шмыгнув носом, деловито спрашивает Сережка.
     - Под табор, Сереженька, под табор. Оно поцыга-нистей. И-е-ху-ху! У-ух! - и тетка Дуня, баржа баржей, плывет по кругу, блаженно улыбаясь. Ее широкая складчатая юбка на шнурке то обовьется вокруг ног, то распустится пологом, а цветастый полушалок в руке то плеснет над полом, то взовьется над головой.
     Генка с Пронькой влезли на кровать, чтобы не мешать и безопасно наблюдать за всем, что происходит в доме. Но когда в пляску ударилось сразу несколько человек, им ничего не видно стало, и они взобрались еще выше. На полати. Вот отсюда все было как на ладошке. Вон Сережа играет так, что за пальцами не уследишь, и завидки берут, и даже не верится, что этот маленький человек вроде главный над всеми. Ведь потому-то и пляшут, что играет дядя Сережа. С обеих сторон от гармониста пустое место, чтобы никто не мешал мехи растягивать. Голову он чуть склонил к ладам - чубик на глаза спадает, - прислушивается: не дай бог не слышать собственной игры. И вряд ли кто-нибудь понимает, как замирает сердце у него, какой восторг и душевное волнение переживает оттого, что властвует сейчас над всеми, что самый главный среди большого веселья. Пронька захотел спать и уполз в угол, а Генка остался глазеть. Тима, сидевший на кровати как раз под Генкой, велел и ему спать, но он не послушался.
     Тетка Дуня всех переплясала. В доме потом запахло, жарче сделалось. После пляски опять за стол уселись, и перед всеми в стаканах брагу поставили. Гул немного стих, и Генка слышит, как дядя Саня, обни-маючи отца, спрашивает:
     - А скажи, Ванюха, приходилось- тебе... ну, загубил ты на войне хоть одну душу?
     Отец становится шибко серьезным, вроде бы злым даже, и Генке непонятно, почему это.
     - Нет, - говорит он сурово и неожиданно. Потом достает из кармана лакированную деревянную трубочку, набивает табаку и раскуривает от Саниной цигарки, - нет. Чего не было, того не было... В плен, правду сказать, много взяли. Больше двадцати тысяч, пожалуй.
     _ Ну и как ихние солдаты? Воюют как?
     _ да> выходит, неважно. Послабей наших-то, и холодов шибко боятся...
     Кто, что? Генке, непонятно. Враги, значит. Конфликт, китайцы, ка-ве-же-де». Не понятно! А дядя Саня дальше выспрашивает.
     - Ну, ну. А потом?
     - Ну вышли мы, значит, в тыл. - Отец замолкает. Пых-пых трубкой. - Ну вышли. Намучились. Сопки, болота, озера. Кони скользят, падают. Так мы пиками лед долбили, шершавили. Ночами шли...
     - Ну?
     - В атаку пошли... Стыд сказать, грех утаить, ры-сыо. Кони шибко пристали. Побросали они оружие и- руки вверх. Так что же их, рубить будешь? Приказ был не рубить зря-то. - И опять отец долго пыхтел трубкой, как старик какой. - Люди ведь. Живые. Другая нация, а все равно люди, такие же трудящие...
     Это уж для Генки совсем непонятно. Враги - и люди. Как же так? А что бабушки говорили? И то непонятно, почему это все у отца так получается. Тихий он какой-то. Генка думал, раз он герой, то шашкой рубил и конем топтал, кричал и ругался и всех побары-вал. А он вроде бы стыдится и ничего такого не рассказывает.
     - Ну, а мы, Вангоха, сам знаешь... Русские против русских дрались. Это, Ваня... страшно!.. - Саня вдруг закрутил головой и, кажется, хотел заплакать, но вместо этого запел:
     
     - Есть то место под Варшавой,
     
     Где кипел кровавый бо-о-ой...
     В песне слышалась удаль и громкое большое горе, потому что приходил туда с лопатой ненавистный человек» и закопал, в одну могилу всех солдат-богатырей».
     Генка повздыхал и пожалел солдат-богатырей» и то пожалел, что и в песнях, и в разговорах не все уж так хорошо выходит, как хотелось бы, как в сказках бывает, которые Михеевна сказывала.
     Бабушка Варвара опять нацедила медовухи. В кути на лавке стоит десятиведерный лагун с затычкой. Как вынут затычку, так и потечет брага, забулькает, и по всему дому пойдет муторный запах. А тут еще песню грянули с такой силой, что огонь в лампе задрожал и по ушам будто колом саданули. У Генки разболелась голова, он стал кричать и звать Катерину.
     _ Ну не надо же так! Да не надо же!.. Ма-ам...
     Но его не сразу услышали. Хорошо, что дядя Яша оглянулся. Он поднял руки, дотянулся до края полатей, подхватил Генку под мышки, снял и передал Катерине.
     - Мам, ну чо они так реву-ут?! Мам, не надо!.. Генке даже боязно было. Песня была такая, что
     казалось, мужики вот-вот начнут убивать друг друга. Катерина отнесла Генку в горницу, уложила на широкий потник, разостланный на полу. Хорошо, тепло и ласково на потнике, да еще тулуп сверху мягкий, теплый и овчиной пахнет. Засыпая, он слышал, как играл дядя Сережа.
     - Угомонился, - говорит бабушка Варвара и качает головой, - больно уж неугомонный! Надо же! До полуночи не уторкаешь...
     А пир продолжался. Перед утром свалились кто где. А ближние гости, закутавшись в тулупы и шали, попадали в кошевки и поскакали домой, тревожа гиканьем и песнями дремотную, в снегах застывшую тайгу.
     В то время, когда весь дом погрузился в сон, наполнился дыханием, храпами и посвистом, бабушка Анна Михеевна, которую после застолья подсадили на печь, продолжала еще веселиться. Тоненьким игривым голоском напевала она озорные старинные частушки с намеками. Смолкнув на минуту, она опять запевала что-нибудь или вслух вспоминала молодость и даже вела с кем-то сердечный разговор. Порой она окликала спящих, но никто не отзывался.
     Михеевне было сто годов без двух, и если не считать, что болели у нее ноги и поясница, то старуха она была еще крепкая - постоянно курила самосад и могла много выпить медовухи. Причем курила она только табак, завернутый в табачный же лист, для чего волглые листы табака постоянно хранились на чердаке, и Михеевна посылала за ними ребятишек. Сына своего и сноху называла она, как зовут мальчишек: Федька, Варька.
     Вот и сейчас, приподнявшись, Михеевна позвала их:
     - Федька! Варька!.. Спят, нечистые духи! Эй, мужики, гостенечки! Давайте выпьем иш-шо!.. Спят, нечистые силы. Эй, ребяты!.. Спят, окаянные. Дрыхнуть бы только... Девки ух, ребяты ух, нечистый дух имал старух... Эй вы! Спят. Тьфу на вас!..
     Она подвинулась к краю, свесила с печи ноги, в изголовьях нащупала кисет, в котором было все - резаный табак, табачный лист, бумажка, огниво, трут и се-рянки. Серянки она экономила, туго было с ними, но сейчас во тьме и во хмелю без серянок было не поджечь сигару, и Михеевна закурила от спички и посветила, чтобы рассмотреть, кто где.
     - Федька! Принес бы хоть ты мне ковшичек медовухи. Спят, нечистые силы. Гниды - не мужики. Вот раньше бывалоча... Федька!..
     Сильно хотелось Михеевне выпить, но для этого надо было слезть с печи и добраться до кути, где стоял на лавке лагун с недопитой медовухой. И поскольку никто помочь не мог, она решила слезть с печи и само-лично нацедить из лагуна. Слезла благополучно, но с первым шагом ее качнуло, и села Михеевна как раз в семейную шайку под рукомойником. Села и по широкости своей плотно вклинилась, ни взад, ни вперед.
     - Мужнки-и! Мужики, окаянные! Помогниге мне встать! Бабы! Может вы не спите, так разбудите мужиков-то...
     Но все крепко спали, всех укачала ароматная хмельная медовуха.
     - Мужики! Да неужели вы подохли все?! Нечистые силы, сопляки трухлявые. Трахнуть-то вас нечем по башке.
     Михеевна шарит вокруг и находит в углу деревянный пест-двуручник. Нацелившись в сторону храпа, она толкнула пест и услышала глухой шлепок по овчине. Всхрапнув и вроде захлебнувшись, один из гостей замолк, а Михеевна еще раз позвала, погромче. Но гость вдруг разразился еще более громким храпом.
     - Тьфу на вас, - огорчилась Михеевна, - это надо же, спят как дохлые.
     Конечно, ей было неудобно. Она ворочалась, дергалась, норовя свалить шайку, но та была широка и устойчива, и усилия старухи были напрасны, под ней лишь хлюпало, как под лодкой. Устав, Михеевна замолкла и уснула.
     Когда Варвара поднялась поутру и, перешагивая через спящих, пошла затапливать печь, Михеевна смиренно дремала в том же положении.
     Генка просыпался рано, вместе с бабушкой, а то и раньше, и за это прозван был раноставом. Едва затопилась железная печка и послышалось потрескивание пихтовых дров, он выскользнул из-под тулупа и бес-штанный, как орех, выкатился из горницы. В эту пору дядя Саня и дедушка Федор, сочувствуя Михеевне, вынимали ее из шайки.
     Вскоре Михеевна была на печи и для сугреву попросила ковшичек медовухи.
     ...Отшумели, отпировали Осокины, изрядно поубавив того, что на зиму припасено было, а напоследок еще раз опохмелились, промыли животы огуречным рассолом да хлебным квасом. Гости разъехались. Установилось деловое спокойствие. У Варвары Ивановны и обеих снох гудят ноги: три дня кряду бегали, хлопотали, готовя еду, подавая на стол, подметая, подтирая, ухаживая на гостями и ребятишками.
     ...Сейчас раннее утро. За окнами глушь и темень, но ставни уже открыты, чтобы заметней было, как рассвет забрезжит. Федор Романович, хотя и опорожнил по обычаю ковшик медовухи еще до завтрака, сидит на припечной лавке под порогом трезво и сосредоточенно. Курит и думает. Варвара, сыновья, снохи и дочери знают, что в такие минуты не следует слишком шуметь. Глава семейства думает, и обдумать ему надо так, чтобы все было хорошо и дельно. Так он обдумывает все важные дела - утречком пораньше, на свежую голову, а обдумавши, коротко доложит о своих планах домочадцам. Всякие возражения и добавки не сразу принимает. Хмурится. Но если что-либо дельное услышит, согласится и скажет: Ладно». И еще особенность у Федора Романовича: трезвый - строг и молчалив и почти не разговаривает с бабами, а хмельной - балагур, шутник, забавник, всякие побывальщины сказывает. А наговорившись, укладывается спать и храпит потом несколько часов кряду...
     Михеевна в этот ранний час тоже поднялась и сидит на краю печи, свесив босые распухшие ноги.
     - Федька, дай-ка мне твово табачку, махорошного. Давно не курила.
     Федор Романович приподнимается и подает свой кисет. Михеевна сворачивает зубиловидную цигарку и возвращает кисет.
     - Федька, уголек подай. Серянки жалко.
     Тот подносит свой еще не потухший окурок. Михеевна не сразу попадает длинной папиросиной в огонек, голова у нее старчески трясется, а отвисшая кожа на подбородке качается, как пустой кошель.
     - Тьфу ты, пропасть. Бывалоча, из ружья получше мужиков стреляла, а тут папиросу боком прижгла... Наверно, женишок мой с другой снюхался.
     Покурив и помолчав, она вскрикивает по-птичьи:
     - Федька! Ты купи мне новую становину. Я эту всю изорвала, испоганила в шайке-то.
     - Ладно, мама. Бабы вон сошьют.
     - Да холст-то потоньше надо.
     - Ладно, мама, ладно...
     Подумав сколько надо, Федор Романович начинает будить молодежь. Петро должен почистить притопы и скот напоить-накормить. Иван с Яковом запрягут коней и отправятся по сено, а то на случай бурана сенного запаса маловато. Потом надо еще и по дрова съездить. Бабы и девки подоят коров, напоят-накормят телят, ягнят, поросят, уток, гусей, кур. Предстоит также стирка, починка, уборка, а потом засядут за пряжу. Льна и конопли полон амбар, все перепрясть, переткать надо. Штаны и лопоть всякая, портянки, верхон-ки, мешки, устилки на ульи, обивки - все это из собственного холста делается. Вся будничная одежка - из холста. Но праздничная одежка, конечно, из лапочного товару. Раньше одежка была простая, привычная. Теперь пошла мода на узкие юбки и платья-клеши, на галифе и форменки всякие. Федор Романович не возражает - пусть молодежь носит, что глянется. Сам же он отродясь не нашивал галифе и впредь не намерен. Толстовка просторная и удобная - другое дело.
     К вечеру хозяин должен собраться на выезд. Надо сдать пушнину - изрядно накопилось шкурок белки, колонка, хорька, горностая, зайца. Ну, эта рухлядь легкая. Главный груз в другом. Деготь, пихтовое масло, мед, воск, овчины, кожи, деревянные лопаты, вилы ко-пенные и стоговые, оглобли, бастрики, топорища, вальки, корыта, сельницы, тюрюки для пряжи. Все это Федор Романович да сыновья исподволь наготовили, просушили. Жизнь, она на труде и торговле держится. В лесу одно, в степи другое требуется.
     В волости Федору Романовичу надо заказать сапожному мастеру четыре пары выходных сапог для молодежи.
     Остальную обувь шить ума немного надо. Бродни, ичиги и домашние шить умеют. Да еще пимокату заказать бы пар шесть пимов - на сколько шерсти хватит, а у гармонного мастера спросить, нет ли хорошей однорядки для Сережки. Подрастает парень, игрок, большую охоту к музыке имеет. Пусть.учится и других веселит, раз талант такой.
     - Нюрка, Динка, Петька! Долго вы будете валяться, нечистые силы?
     Никто не отзывается, но полати начинают поскрипывать, дескать, мы и сами проснулись, а лежим просто так.
     - Я вот вас... - Федор Романович зашагивает на припечек, приподнимается к полатям, - мама, дай-ка мне ухват коржачпый.
     На полатях зашевелились, запозевывали, кто-то на четвереньках уже пополз к краю.
     Скоро дом наполнился шумом и шорохом. Поднялись с постелей, подвалили к порогу домочадцы, гремя рукомойкой, умываются, одеваются, обуваются, ищут, где чье лежит. В кути, где стряпается Варвара Ивановна, чуть покачивается висячая лампа, трещат дрова, шипят сковороды с блинами; на все лады поют, закипая, чугуны. За окнами проступает льдистый голубоватый рассвет. Хозяйка осаживает фитилек.
     До солнышка позавтракали и, заскрипев санями, уехали Иван с Яковом, а Петро управился в пригонах и собрался в чернь рябков да косачей пострелять. А когда взошло солнце, и самый мороз стоял, и все серебрилось и потрескивало кругом, в доме Осокиных уже прибрались и управились. Теперь завтракали женщины. Было тепло, уютно и духовито. Большие окна, поплакав и очистившись от настывших за ночь узоров, просохли и глядели светло.
     Дом стоял на пригорке, с двух сторон охваченный солнечными склонами, а под горкой белела мягко и ровно заснеженная луговина, за которой, у самой подошвы другой горы, вся в полыньях и испарине, бежала каменистая речка Калташка.
     Федор Романович неторопливо похаживал по двору, размеренно выдыхая облачка пара. Бороду, усы, брови, шапку и воротник посеребрил густой куржак. Там подметет, там лопатой снег отбросает, там вожжи на свое место повесит, там завертку у саней поправит или вязы стянет покрепче. Шлеи, супони, хомуты, седелки, вожжи, сани, кошевки - все не хуже, чем у добрых людей. И кони тоже. По коням да упряжке знакомые люди безошибочно узнают, кто едет - осокинские кони, осо-кинская стать-ухватка. Хорошо запрячь, хорошо съездить - это для Федора Романовича дело чести.
     Большой мороз, а хозяин голоручь ходит, мохнашки за опояску засунуты. И возы вот так же без рукавиц будет увязывать, и вожжи держать, когда в путь отправится. Давняя привычка - с молодости.
     Раз или два в году случается, что Федор Романович запрягает своего любимого коня Гнедка, лошадь рысистую и выносливую, с белой проточиной на лбу, и отправляется в степь налегке. Домашним скажет: вернусь обыденкой, то есть в этот же день, а заявится, бывало, через неделю. Домашние все передумают, не случилось ли чего: в деревнях и на дорогах пошаливали. Но хозяин всегда возвращался благополучно, если не считать пропитых денег. Бабоньки, ребятушки, не ругайтесь. Я же обыденкой съездил, обыденкой...»
     Но сейчас надо было ехать на трех подводах, и товар был серьезный, и само дело серьезное. Потому так основательно укладывал ¦ он возы и меж тем додумывал, как бы чего не забыть, из ума не выпустить.
     Ехал Федор Романович один, и хоть в здешних местах из шальных людей никто не мог встретиться, в передние сани положил завернутую в мешковину берданку, доставшуюся от партизан. А на поясе, как и у татар, всегда висел у него широкий нож в ножнах из бычьей кожи. Мало ли что... В тайге или в глухой степи бывает всякое.
     Все уладив, уложив как следует, к полудню Федор Романович готов был к отъезду. Потом, наевшись по-сытней на дорогу, он выпил еще медовухи, чтоб мороз отскакивал, и отправился в путь.
     Каждое зимнее утро начинается одинаково. Раньше всех поднимается бабушка Варвара, зажигает лампу и, увернув фитилек, чтоб не тратить зря керосину, щеплет лучинки. Потом ворошит загнетку, выгребет к шестку еще не затухшие угли и, приставив к ним сломанные лучинки, разжигает огонь. И вот оно, то прекрасное времечко, которое глянется Генке до смерти. Печка топится, гудит, постреливает искрами, а на стенке, напротив чела, играют таинственные сполохи и тени. Если бабушка загородит печь или просто взмахнет рукой, на стене сразу же появляется ее фигура или ее рука. Это же так чудно, так занятно! Даже боязно немножко.
     Когда хорошо разгорится печь, бабушка еще увертывает лампу или гасит совсем. То-то сказочно и жутковато тогда в тихом доме! Теперь и на других стенах мелькают неясные таинственные тени и очертания. Все, все Генке глянется утром. Глянется, как бабушка щеплет лучину, - надавит ножом на краешек полена - и вот тебе длинная звенящая лучина мягко падает на пол и запах обнаженного древесного нутра касается Генкиных ноздрей. У березы один цвет и запах, у осины другой, у пихты третий. Глянется, как бабушка, нисколько не боясь огня, ловко переворачивает в руках горящий пучок лучины и укладывает на лопату, глянется, как горят дрова и освещается печное пространство, глянется, как поддевает бабушка ухватом большие чугуны или корчаги и с помощью катка запячивает тяжелую посудину в жаркий зев печи. Все глянется. И просыпается Генка ни позже ни раньше, а как раз в это время, когда бабушке подниматься пора. Едва-она зашаркает пимами-опорками по полу. Генка выбегает из горницы в переднюю. Бабушка тут же надевает на ноги ему шерстяные носочки, а потом, затопив печь и разместив чугуны, берет его на руки, усаживается напротив печи и сидит так, пока не приспеет какое-нибудь очередное дело. Справив его, она опять берет Генку на руки и садится. Бабушка немножко пахнет капустой и огурцами, немножко суслом и дрожжами, немножко луком и укропом. Со спины и с боков она греет Генку своим животом и руками, а лицо и грудь ему согревает топящаяся печь. Что за прелесть, что за радость, когда большая печь топится! И еще ему кажется, что только у него есть такая хорошая бабушка и он - самый счастливый человек.
     Бабушка и Генка разговаривают. Про все. И про то, что в лесу сейчас бегают зайчики и сильно мерзнут, и волков боятся, и филинов, и про то, что дедушка скоро приедет и привезет от лисички гостинчиков, и о том, что где-то за горами-лесами живет Баба-Яга, и как только какой-нибудь мал-ьчишка перестанет слушаться, так Яга приходит и уносит его к себе, а потом зажаривает в печи и съедает и валяется на ребячьих косточках. У Яги, наверно, нет своих маленьких внучат, и потому она не любит ребятишек. Генка боится ее и часто поглядывает на окно, за которым густо синеет ночное предутреннее небо в редких и бледных звездах. Однажды в окно ударилась большая птица - сова, а Генка подумал, Яга шаль распахнула, и чуть в рев не ударился. Но бабушка сказала, что Ягу она прогнала далеко и напугала до смерти и теперь она никогда не посмеет вернуться. И опять радостно ему. Там на улице снег, стужа, безлюдье, ночь и всякие опасности, а он вот сидит на коленях у родной бабушки, вбирая всем существом ласку ее, тепло и заботу, смотрит, как горят дрова, и слушает славные ее объяснения насчет всего, что ни спроси.
     Иногда Генка и бабушка мечтают. Вот вырастет Генка и женится, и у него будут такие же, как он сейчас, ребятишки, которых бабушка чудно назовет правнуча-тами. Для Генки это, конечно, что-то неясное и страшно далекое, а вот вырасти большим, до самого потолка, страсть как хочется, и он, конечно, вырастет и что захочет, то и сделает. И галифе сошьют ему, и сапоги, как у отца, с подковкам», и на гармошке он заиграет на всю чернь-тайгу, и волков прогонит, чтоб зайчиков не трогали, и на Буланке в гости к бабушке Саломее поедет.
     Перед самым рассветом печь протапливается, бабушка загребает угли в загнетку, пол заметает веником на палке и высаживает в печь все, что настряпала - булки, каральки, пироги, шанежки. Потом закрывает печь заслонкой и задвигает вьюшку. Дальше Генке уж не так интересно оидеть у печи, теперь он ждет завтрака, а завтракать бабушка приучает вместе со всеми, за одним столом, и вот приходится терпеть.
     Дни эти зимние тоже очень похожи один на другой, но Генка не замечает их однообразия. Напротив, каждый день сулит множество занятного и чудного. После завтрака можно взобраться на печь к бабушке Михеевне и послушать ее сказки. Можно малость потеснить бабушку, чтоб на печке чистое место появилось, и заняться постройками из лучины и прутиков от веника. Костяные бабки можно посчитать за лошадей и запрячь в кошевки - спичечные коробки. Правит играми обычно Тима. Он все умеет. Сделает хомут стужами, дугу с колечком, оглобелькн, шлеи, вожжи, только были б под руками нитки, тряпоч-ки, прутики, щепочки и лучинки. Когда упряжка будет готова, тут же под боком можно найти ездоков. Тараканы, фасолины, всякие штуковины, вырезанные из картошки, - все годится. Часто черный таракан гарцует под кличкой Воронка, а рыжий идет на Гнедка. Гнедко, грабят!» С этим молодецким криком подталкивают спутанного таракана, но он как на грех заваливается и молотит лапками по воздуху. Одно переживание.
     Бабушка Михеевна терпит сколько можно, потом начинает гнать с печи всю теплую компанию. Ей надо прилечь, а шириной она чуть не в печь. Хватит, вам, идолята. Идите на пол играть, а то я сидеть-то уж пристала. Лягу я...»
     В этот день игра перешла в горницу. Как раз вернулся дедушка Федор со всякими покупками и гостинцами.
     Всех наделили пряниками, конфетами, орохами да еще дали пустые, но чудно красивые жестяные -баночки и стеклянные бутылочки-пузыречки. А на полу в горнице лежал привезенный дедушкой новый потник, скатанный по заказу, с фамильными буквами. В сажень длиной и шириной, он так и манил поваляться на нем, побарахтаться. С дедушкой приехала бабушка Саломея, а с ней Генкнн братик Лешка, которого внесли с улицы в тулупе, а потом развернули и на пол поставили. И оказался он коренастым, косолапым, набычепным и говорить умел. Когда обвыкся в доме, то первым делом приступил почему-то к тетке Дине: У тебя кутак есть?» Потом то же самое спросил у Проньки и у Генки, и оказалось, что у них тоже есть. Потом они развалились на потнике и стали читать буквы на нем, и первым прочитал Лешка. Квикви-вакви! - вскричал он, тыкая пальчиком, Генка и Пронька были страшно удивлены и обрадованы, и оба стали повторять за ним эти таинственные слова - Квикви-вакви... Квикви-вакви...».
     А старшие похвалили их за чтение, и казалось им, что в этот день сотворили они что-то очень важное.
     И еще одно чудо произошло. Оказалось, Генка именинник. И по этому случаю на всех троих штаны надели.


     Мужчин целыми днями не бывает дома. Генка даже начинает забывать об отце. Где он, что с ним? Мать объясняет, в лесу, рубит новый дом, в который они скоро переедут. Но Генке вовсе не хочется уходить из дедушкиного дома, где все так мило и знакомо.
     Любо рассматривать, что наклеено на внутренней стороне сундуков, которые в доме называются просто ящиками. Ящик бабушки Варвары, ящик Михеевны, ящик Катерины, то есть Генкиной мамы, ящик тетки Доры, дяди-Яшиной жены. Ящики обиты крест-накрест блестящими полосками жести и ярко разукрашены. Но главное там, внутри, на крышке, где наклеены сказочно красивые картинки, да к тому же ипахнут они удивительно. Это потому, что есть тут наклейки и обертки с мыла, духов и одеколона, с конфет и чая, с кусков товара и банок пороха. Тут же вырезки из газет и книжек, старинные бумажные деньги, на которых нарисованы даже цари, а также картинки с генералами и архангелами. Самый богатый ящик, конечно, у бабушки Варвары. В нем не только больше всех картинок и запахов, он еще и открывается с музыкой. Поднимается крышка, раздается звон, и глазам предстает чудо. Бабушкин сундук для Генки - тайная, сказочная страна, которую он изучает с замиранием сердца, переполненный благоговейным восторгом.
     И вот скоро надо переезжать в другой дом. Генка плачет, а его успокаивают тем, что он будет гостить у бабушки хоть каждый день, ведь тут совсем недалеко бегать.
     Ребят одевают потеплей и отпускают на улицу. Тима у них старший, и они должны его слушаться.
     Ослепительно светит солнце. Чистые, без единой помарки снега, сверху уже слегка притаяло, и оттого они кажутся гладкими, как свежая яичная скорлупа. Внизу, под косогором, за лужком, в пушисто-белых берегах дегтярно чернеет Калташка. Она то прячется под снегом, то появляется на свет и,.как черная змея, шевелится и блестит на солнышке. Как ей было не страшно зимой? Как сейчас не боится она снегу и течет, течет себе. Куда, зачем течет, что там, куда она течет? Вот бы узнать все. Даже отсюда, с горки, видно, что речка не глубокая, дно каменистое, а камни гладкие и через воду глядят, как чьи-то влажные блескучие глаза. Но близко к Калташке подходить не велено, да и опасно. Можно только стоять на тропинке, по которой ходят по воду. Тима, однако, подошел к самой воде и звонко похлестывает друтиком. Потом позволил подойти Пронь-ке, Генке и Лешке; и те тоже похлестали по воде своими прутиками. Вот. Теперь Калташка уже не так страшна. А песку-то, песку сколько на дне! И камешков! А вон тот-то весь лохматый. Это как же так, в такой холодной воде и мох растет? И почему так много камешков?
     Тима взял прогонистую пешню, которая всегда стоит тут, у речки, чтобы ступеньки править и лед у воды 1 обдалбл.ивать, и, покряхтев, перевернул один из камней. И оказалось, что под ним прятались какие-то серые лохматые червячки-загогулинки. А двигаются они боком, боком и не лохматые они, а ножек у них так много.
     - Это бокоерзики, - объясняет Тима.
     Ага! Так вот оно что. Теперь ясно, почему говорят на маленьких: Тише вы, бокоерзики!» Это когда они у сидели на печке и шибко егозились, бабушка Михеевна бранилась.
     - А ну, айда домой, - по-взрослому сказал Тима. - А то вон сопли развесили, как индюки.
     Взошли на горку - вот.и дом, вот и ограда. Можно остановиться, оглядеться, одумать, какой путь совершили, какие опасности миновали, в каких краях побывали.
     И до чего же ярко светит солнце! И небо светит. Что в нем? Вон плывет легкое перышко облака. Зимой Генка не видел таких облаков. А сейчас, говорят, весна наступает. А что такое весна? А что такое солнце?
     Многое надо узнать у кого-нибудь, но Генка слишком ошеломлен простором и светом, слишком тревожно ему, и потому молчит, щурится. Еще когда были у Кал-ташки, Генку пугала темень пихтачей на северном глухом косогоре. Теперь .он опять смотрит туда. Что там? Звери всякие и враги, про которых бабушки говорят. А что дальше, за горой? Там все чужое-чужое, и никто Генку не знает. За гору небо спускается, и что-то в нем очень знакомое. Ну да, конечно... Вспомнилась зыбка. Ее покачивало, и слышался тонкий, ласковый и немного печальный бабушкин голос. А когда он приоткрывал глаза, то видел голубой положек над собой, а сквозь него просвечивало дневное сияние. И в небе что-то такое, оно тоже как полог, только шибко большой. А зыбка -- вся земля.
     Покатавшись на санках, они сошли под тесовый навес, который соединял крыши двух амбаров. Тут совсем-совсем тепло было. И уютно. Снегу не было, и солнышко заглядывало сбоку, и в воздухе, играя, струилось чуть видимое испарение. Тут, под навесом, стоял длинный верстак, а на стенах амбаров висел разный плотничий и столярный инструмент. На полках и чердачных перекладинах лежали, томясь и просыхая, всякие заготовки из березы и кедра. Рядом с верстаком вкопана была неохватной толщины чурка с наковальней. Стояла такая же чурка без наковальни, на которой дедушка тесал, бывало, свои поделки и заготовки. Тут же у верстака лежало ядреное бревешко с глубоким поперечным пазом. В этот паз дедушка вставлял поделку, зажимал клином и тесал.
     Хорошо под навесом. Запашистой, ласково светящейся пеной лежат стружки и щепки, поблескивают стругаными боками кедровые .доски, новенькие деревянные лопаты, топорища, полозья, копылья, нащепины и просто какие-то брусья и брусочки. А еще под навесом на самом, верху, на перекладинах лежат деревянные березовые вилы, рожки которых стянуты плетеным лыком. Вдоль одной стены кроме всего прочего на длинной жерди висит множество связанных попарно веников. Когда дедушка шел в баню, то заворачивал под навес и выбирал веник получше.
     Ах, самое бы время тут сейчас работать дедушке.. Да нет его, нет. Дедушка уехал куда-то надолго по своим делам. Тима говорит: документы хлопотать, а то кто-то грозится раскулачить. И зря Генка смотрит на дорогу - не идет ли дедушка. Не идет. Где же он, что с ним? Большие дедушкины руки ловко держат долото и стамеску, рубанок и фуганок, сверло и молоток, тесло и топор. Пальцы у него чуть плоские, с большими костистыми суставами и прилегают друг к дружке плотно и уютно. Берет ли дедушка карандаш, чтоб по линейке вдоль доски линию провести - красиво. Берет долото - красиво. Держит перед глазами и как бы вы-целивает что-то струганым брусочком - красиво. Берет топор - плотно берет, сильно и красиво. И сам весь ладный, устойчивый, неторопливый, и в бороде его, и во всякой складочке одежды словно бы таится то, что в любую минуту может обернуться новой радостью, новым открытием.
     Тима берет топор и, повертев его в руках, откладывает.
     - Это не наш топор. Это кто-то из кубатурщиков оставил.
     Через заимку в последнее время шло много обозов в тайгу на заготовки леса. Но сам лес через заимку вывозить не будут, а как наступит половодье, будут сплавлять по какой-то реке, впадающей в Бию. От каждого колхоза свой обоз шел, и свой план на кубометры был. Людей, которые пилили в лесу эти кубометры, и называли кубатурщиками.
     Долго они пробыли в этот день на улице, и только уж когда нестерпимо есть захотелось, отправились в дом. Бабушка долго чистила им носы, развязывала шарфики, опоясочки, расстегивала курточки и штаны.
     Растаяли снега, отшумели речки, раскинули леса шатры свои. Дружно растет молодая трава, которая еще не высока - не выше первых цветов, и цветы поэтому все видны еще и светятся, как звезды на зеленом бархате. Кандык, медуница, подснежники, кукушкины слезки... На жирных лесных глиноземах, сдобренных травяной и древесной прелью, поднялись лиловые, в карандаш толщиной палочки с пучком больших листьев наверху-Это черемша - калба по-местному. Эта трава ничем не хуже чеснока и лука. В иных местах ее - хоть косой коси. И идут бабы и ребятишки по калбу, срезаюг ее под корень, вяжут лыком в пучки-снопики и в мешках, кто сколько сможет, несут по домам. В это время целые обозы с калбой стоят на базарах в притаежных сибирских селах и городах.
     Берега рек и речушек, ключей и ключиков, которые заливало половодье, еще недавно окрашены были охристым илом, а теперь подсохли, заросли молодой зеленью инапоминают пашенные всходы.
     Налитые соками леса стонут от птичьего гама, день-деньской мельтешат в воздухе пчелы, шмели, осы, шершни. Скоро запахнет летом, завяжутся ягоды, а с лугов ветер однажды принесет запах первой скошенной травы. В черни не останется ни одного голого пенька - все окутает хмель.
     Дядя Яков зимой отделился от общего семейства и жил в своей избе. Стояла она саженях в двухстах на восход от большого осокинского подворья, под яром в излучинке Маленькой речки, впадавшей в Калташку. У дяди Якова и его жены, тетки Доры, родился Кузька. Он уже подрос и на ноги встал. Говорят, это сродный брат Генке и Лешке, а Проиьке - племянник. Генка, Лешка и Пронька собирались с ним играть, как тепло придет, но весной, после половодья, вся семья Якова переехала в деревню Стародубовку. Это в семи километрах от заимки, за горами. Там, сказывают, колхоз, и теперь дядя Яков с теткой Дорой уже колхозники. Тетки Нюра и Дина тоже-ходят работать в колхоз и по неделям дома не бывают. Наверно, им там веселее.
     А Генкин отец строит новую избу, чтобы тоже отделиться от дедушки. Отец, мать и Генка с Лешкой живут сейчас в избе дядя Якова, а как только будет новая изба, дядя свою избу сломает и перевезет в Стародубовку.
     Генка хоть и привык к новому месту, но все равно его постоянно тянет на дедушкино подворье. Там все так знакомо и дорого. В закатной стороне за домом есть маленький ложок, а в начале его стоят два тополя. Говорят, их посадили вместе с постройкой дома. И еще говорят, если тополя засохнут, то засохнет и счастье в доме. Ниже тополей есть малая промоина, из которой вытекает ручеек, направленный в деревянный желобок. Для маленьких это место хорошо тем, что к желобку мождю пристроить всякие дудки, из которых тоже потечет вода. Тима тут даже мельницу поставить собирается. А еще тут, под желобком, где вода падает, можно найти красивые камушки.
     Еще в дедушкином дворе есть большая сухая яма в косогоре, где заплот углами сходится. Это место называется солонец. Тут раньше лошадям и другому скоту соль давали, и земля глубоко выбита копытами. В стенках ямы любо копать всякие печки и печурки. Сиди на кукорках и копай себе ножичком или палочкой. Тут же хлопочут муравьи, букашки, бабочки, земляные пчелы.
     На выезде у заплота всегда можно найти черепки битой глиняной посуды, .стеколышки, носики и ручки от фарфоровых чайников и чашечек. Вот как хорошо на дедушкином подворье!
     На новом же месте ничего этого нет, и даже дом дедушкин не весь виден отсюда, потому что яр загораживает. В яру тропинка прокопана, круто подниматься, а как дождь пройдет, маленьким и вовсе не взобраться. Но и новое место неплохое. Яр полукругом идет чуть не до самого устья Маленькой речки. Под яром есть прилавок, а на нем стоят ульи. Тут же на яру стоит и дедушкина баня, а воду берут в Маленькой речке. Пазуха между Маленькой речкой и Калташкой - широкая ровная луговина. Вот на этой равнине и стоит новый сруб, то есть будущее Генкино жилье.
     Но самое интересное место, конечно, Маленькая речка. И называется она ласково - Маленькая - и всяких всякостей на берегах ее множество. Там и тут заросла она мелким прутняком-красноталом, из которого делают корзинки, короба и морды для лова рыбы. Когда разливалась речка, прутняк этот таинственно шевелился и шептался. Потом он расцвел, покрылся пушистыми желтыми комочками, похожими на шмелей в пыльце. Эти комочки сладкие, почти как конфеты. Сорви, положи в рот и соси. Один обсосал, новый бери. Тима говорит, что это даже пользительно. И пчелы с них взяток берут.
     С того зимнего вечера, когда отец вернулся, прошло больше полугода, и все, что казалось в нем чудным Генке, успело поутратиться. Военную форму он уже не носит, одевается по-домашнему, бреется реже, чем в те первые дни, когда Генку так удивлял блеск металлической безопасной бритвы и красивая коробочка, в которую она укладывалась. Да и дома отец бывал редко. Все в лесу да в лесу - то охотничал, то для новой избы лес готовил. Но главный-то лес был заготовлен еще дедушкой и уже хорошо просох. Так что сруб стоит легкий и звонкий, с янтарными бусинками смолы, и выведен уже под стропила, и пол настлан, и наличники сделаны, и косяки с рамами поставлены, и потолок готов. Теперь надо напилить тесу, покрыть избу, а внутри сбить большую печку из хорошей глины.
     Раньше отцу было кому помогать, а теперь работает больше один или вдвоем с Катериной. Он и ее научил пилить маховой пилой. На козлах, устроенных для распиловки сутунков на тсс и плахи, Иван стоит наверху, а Катерина - внизу. Генка слышал, как отец похваливал ее. Ты смотри, шельма, не хуже мужика пилит!..» Бабушка Варвара тоже удивлялась Катерине.
     Вот и сейчас они пилят. Маховая пила Генке напоминает длинную и тощую свинью с множеством отвисших сосцов-зубьев. Вверх и вниз, вверх и вниз взлетает пила. А-ах-ш-ш... А-ах-ш-ш...» И сыплются, сыплются опилки, и вся дорожка, по которой ходит внизу Катерина, сплошь из опилок, мягкая и душистая. Генке очень глянется смотреть, как мать с отцом пилят. Ловко. Подует ветерок, одежду треплет, а они все пилят.
     Вокруг козел и нового сруба широко лежат отесанные бревна-сутунки, валяется щепа, стружки, опилки, чурки и чурбачки, клинышки, стяги, осколки и завядшее корье. На это все летят лесные жуки-стригуны. Лешка, когда впервые увидел такого жука, так страху натерпелся. Величиной он был с бобовый стручок, а Лешке показался не меньше крысы, да еще с вот такими рогами».
     Удивительной силы и крепости эти жуки-стригуны. Все они ровно из жести, а усы и ноги проволочные. Тянешь, тянешь за усы и никак оторвать не можешь. А если на щепке сидит, то вместе со щепкой подымешь. Вот бы человеку такую силу! Тима говорил, надо разрабатывать силу, и тогда она у человека будет такая же, как у жуков. Это что же тогда получится? Тогда человек запросто унесет хоть какое бревно.
     Тут у сруба и пропадают днями Генка, Пропька да Лешка. А Тима и Сергей уже промышляют в черни - кулемки на кротов ставят. А то и они помогали бы избу ладить.
     Мать с отцом все пилят и останавливаются лишь клин подколотить, чтобы пилу не зажало. Подколачивает нижний пильщик, то есть Катерина. Обушком, обушком, а глаза щурит, чтобы опилки не попали. А звук от обушка и клина, зажатого сутунком, получается такой интересный. Кла-к... Кла-к. И в лесу так же отдается.
     А вот и собаки из тайги прибежали, значит, Тима с Сережей на подходе, Борзя, Найда, Пестря, Дамка. Бьшало у Осокиных и пять-шесть собак.
     Улегшись в тени под срубом, собаки высовывают языки и дышат часто-часто, и звук оттого получается такой, как бывает, если оселком топор натачивают. А с языка вода - кап, кап.
     Хорошо бы с собаками в обнимку по стружкам да щепкам поваляться, да взрослые не велят - собаки ненароком укусить могут, лицо облизать. А главное, не. надо баловать их и досаждать им, потому что они .и так набегались. У хороших охотников никакого баловства с собаками не допускается. Другое дело, если раз-другой приласкаешь, погладишь или лапу попросишь. И совсем не возбраняется, а даже похвальным считается, если ребятишки у собак клещей вынимают. А клещей да старых репьяхов - страсть сколько!
     - Генка, пасли клиссей вытаскивать, - позвал Лешка и поковылял к собакам. За ним пошли и Генка с Пронькой.
     Начали с Дамки. Потом разделились надвое.- Пронь-ка к Найде перешел. А Борзя и Пестря разлеглись каждый в своем углу, глаза косят, шерсть дыбят и друг на друга ругаются чего-то. Гы-р-р... Хар-р-р... Они, наверно, еще в черни поругались, а то и подрались. Полежат, полежат, отвернув морды, а потом этак досадливо язык втянут, губы скривят, оближутся, головой тряхнут и заскулят, как от боли или обиды. Скорее всего, они укоряют и бранят друг друга за то, что в черни зверя важного упустили, А может, еще не поймавши, делить начали.
     Пестря и Борзя похожи сейчас на поссорившихся мужиков - им бы еще-свернуть потолще самокрутки, закурить и плеваться в досаде.
     Дамка вся черная, как из дегтя вылезла. Найда - чубарая, Пестря он и есть Пестря - черно-пестрый, а Борзя - бусый, то есть серый, как волк. Но у всех над глазами, вроде копеек, светятся кругляшки золотистой шерсти. Эти кругляшки тоже глазками называют ся, и считается, что собака с такими глазками - хорошая охотничья собака. Еще надо, чтоб когти разные были - черные и белые, и чтоб язык у корня рваный был, с зазубринками, и чтоб нёбо такое же было рваное, а на лбу желобок пролегал, а на затылке нащупы-валась шишечка. Это все Тима объяснял.
     И, конечно, все трое сейчас не только клещей выколупывали да репья вытеребливали, но и охотницкие признаки смотрели.
     - Моя вон какая охотницкая!
     - И моя-я.
     - А моя всех шибчей... Вот.
     К обеду из черни приходит корова Чернуха, любимица Катерины. Она ее сама в отсутствие Ивана выменяла за нетель на соседней заимке, с которой теперь все уехали куда-то. Очень выгодно выменяла. Корова просто красавица, ведерница настоящая. Генка с Лешкой и воду не пьют - молока хватает.
     Когда мать начинает доить корову, Генке с Лешкой кажется, что она слишком ластится к Чернухе. Уж таких имен надает, так приветит! Кусочек хлеба солью посыплет и со всякими приговорами навстречу идет. Барыня моя! Красавица ты моя! Умница...» Это она задабривает корову, чтобы вовремя домой приходила. И правда, приходит вовремя. Значит, обедать пора. Вот подоит мать корову, процедит молоко и - обедать.
     А корова большая-большая. Кожа у нее тонкая и гладкая, шерсть короткая и плотная, аж блестит вся. Этот блеск и достоинство, с которым держится корова, даже страшат немного. У коровы сухая, легкая голова в прожилочках и громадные, ухватом, рога. На тонкой шее большая жила бьется, и кажется, даже гудит немного, как толстая струна. И подгрудок у Чернухи необыкновенный - так и свисает, так и колышется.
     Мать доит Чернуху, .а она все жует что-то. Говорят, у нее есть своя сера-жвачка, вот она и жует ее. Жует, жует, чуть вздрагивает, проглотит что-то и опять жует. Мать говорила, не дай бог, чтоб она жвачку потеряла! Тосковать будет и молоко присушит.
     А серу и Генка с Лешкой жевать умеют. На пихтовой коре ее. сколько хочешь. Наколупай и жуй себе., Сначала горько и все во рту слипается, потом ничего, не липнет сера, становится белой и мягкой. Только не надо после хлеба жевать, а то вся зачерствеет и рассыплется.
     Ну вот и обед. Обедают в тени черемух, у дяди-Яшиной избы. И стол сюда вынесли и скамейки. На столе хлеб, калба, яички, молоко в глиняных чашках. Ложки деревянные расписные и вовсе не крашенные. Генка успел выкусить краешек у своей ложки, так теперь сюда молоко проливается, все брюхо облито. Потому поддевать надо поменьше. Хлебают молоко с крошками, на последок чай будет. Самовар под черемухой гудит, аж трясется, свистит и пар пускает.
     Так и шли дни. А когда .поспела клубника, земляника и малина, Генка с Лешкой только и ели эти ягоды с холодным молоком. Шибко вкусно!
     Однажды, когда они хлебали молоко с клубникой и ласковый ветерок подувал, на лугу вдруг затрещало и что-то рухнуло.
     - Старая береза упала, - сказал отец, - отжила свое.
     И сразу же Генка с Лешкой пошли смотреть березу, а вслед им крикнули, чтоб лучше под ноги смотрели, а то наколются или на змею наступят. Пришли к березе, и сильно жалко ее стало. Под самый корень сломилась и лежала отдельно от корня. А все равно вся еще была зеленая, и каждый листок трепетал. Постояли, печалясь, и стали лазить по березе. В ее ветвях было прохладно и дышалось легко. И запах стоял ласковый, как парное молоко. Особенно как-то пахло у самого комля, где корень был. Генка с Лешкой опустились на колени и стали нюхать, приткнув носы к влажной обнаженной древесине. Но скоро на комель набежали красные мураши, стали кусаться и ползать по голым рукам и ногам. Пришлось оставить березу.
     Потом еще и еще они приходили к березе - и посмотреть, и поиграть. А через неделю она завяла и совсем как веник сделалась. И опять было жаль. И дедушки все не было... Все документы хлопотал.
     Катерина избой не нахвалится. Высокая, веселая, с большими окнами в наличниках и ставнях. И все как у добрых людей: лавки, божница с иконами, гладкие полы с плинтусами, в кути шкап для посуды, а через пол в подполье ход устроен - западня с колечком. Теперь остается печь сбить да настелить полати.
     Печи всегда бьют под один запал, без роздыху. Только в таком случае печь крепкой получится, и топиться хорошо будет, и хлебы печь, и варить все, что надо.
     Когда набили под, отец свинку» сделал - вроде большого сундука с горбатой крышкой. Свинку поставили посередине пода, а по краям отец стал наращивать доски. Между свинкой и этими досками тоже стали набивать глину, и печка поднималась все выше, этаким широким кубом. Потом стали чувал выводить, для чего в голове свинки поставили гладкую чурку. Когда вся свинка была забита и поверх ее печной потолок вывели, вокруг чурки тоже стали наращивать дощатые венцы. Как только набьют глины между досками и чуркой, так чурку вверх потянут. Так эта чурка и вылезла в потолочный проем, на чердак и до самой крыши. Вот и дымоход.
     На второй день печь была готова. Прорезали чело и пазы для заслонки, и, пожалуйста, можно затапливать. Топить теперь надо как можно жарче и дня два беспрерывно.
     Что может быть веселее огня? Топится, гудит печка, пожирает все, что напилено, натесано и нарублено было, а мать все прибирает, подметает да подмывает, и в избе становится все чище, светлей, теплей, уютней. Вот уже окна помыты и вытерты, вот лампа к потолку подвешена, вот кровать застелена, вот стены, помазанные глиной, высохли, и теперь их белить можно.
     А у отца своя работа. В голове печи, у правого ее угла, поставил крепкую, хорошо выструганную схойку, а на голову ей положил полатный брус с пазом. Этот брус одним концом в стену упирался, другим в стойку и прижимал ее к печи. Потом отец выбрал паз в одном из бревен над дверью и настелил из струганых досок полати так, что концы ложились в паз на брусе и в паз на бревне.
     Генка с Лешкой не могут дождаться, когда печь раздевать будут, то есть сбивать обшивку. Мам, ну скоро?!» К отцу они с такими вопросами не пристают - строговат, да и занят всегда, вон уже и лавки вдоль стен поладил. Но наконец и печку раздели. На глине стало видно, как отпечатались доски. Прямо как нарисованы! Шибко интересно!
     Теперь мать заглаживает на печке всякие неровности - намажет ладошку жидкой глиной и водит, водит по печи, а она сохнет, парок струится. Еще предстоит печурки вырезать и побелить печку. Мам, мам... Ну скоро?!»
     И вот по обе стороны чела, напротив каждого прн-печка, вырезаны печурки, и печка ровно с глазами стала. В печурки будут класть серянки, помазки для сковородок, и все другое, что всегда под руками должно быть. И уже все побелено. Красота!
     Целыми днями лазят Генка с Лешкой то на печку, то с печи, то на полати, то с полатей. Чтобы им не сорваться, отец сделал специально наклонный лоток с поперечными набойками, вроде лесенки. Прямо с печи - р-раз - и на полатях. И оттуда так же.
     Потом выпал снег, и стали рубить да солить капусту. Это тоже здорово интересно. Большие новенькие кадки пахли кедром, холодная сочная капуста вкусно похрустывала, а они объедались кочерыжками.
     Когда совсем пришла зима, в новой избе появился еще один человек - маленький братик Федюшка. Сначала он не поглянулся Генке с Лешкой, поскольку был сморщенный и красный, как ошпаренный, и плакал скрипучим громким голосом. Однажды, когда Федюшку кормили грудью, Лешка подлетел и - кулаком его.
     - Зачем мою маму отобрал?!
     А Федюшка как заплачет, как заплачет горестно! И мама стала жалеть его, а Лешку журить, мол, это же твой братик родной, он такой маленький, такой слабенький и беззащитный. Жалеть его надо, беречь, а Лешка что сделал?!
     Лешка разжалобился и тоже в рев ударился и потом специально подставлял загривок, чтобы Федюшка потеребил его или ущипнул в отместку.
     Потом все привыкли к Федюшке, полюбили его и, бывало, зыбку качали, чтобы уснул он и подрос поскорее. И рос Федюшка, выправлялся, лобастеньким становился, на Тиму похожим. Потом у него была оспа и он чуть не умер. А вот у Генки с Лешкой оспа еще раньше привита была - фельдшер приезжал, - и они, как говорит мама, никогда оспой не заболеют. Вдругорядь не заболеет оспой и Федюшка.
     Зимой часто дули бураны, и Генка с Лешкой видели, как на горе за Калташкой качаются пихты и ветер срывает с них снег и ветки. С иных деревьев и пней слетали целые копны снега и, падая, взрывались, как порох, оставляя белые облака. Даже через окна и стены слышно было, как могуче и тревожно шумит чернь-тайга. В гуле этом столько было таинства, силы и величия, что по спине пробегали мурашки. И совсем жутко, было, когда валил непроглядный снег, все бешено крутилось, выло и стонало. Иногда такие бураны заставали отца в тайге. Мать горевала и часто выбегала на улицу. Но отец хорошо знал тайгу и никогда не сбивался с пути. Заснеженный, он появлялся у крыльца. Неторопливо снимал лыжи, обколачивал их, ставил в угол и сам отряхивался. Он никогда не жаловался, что замерз, но с мороза долго и шумно хлебал щи и пил чай.
     Зимой из тайги отец приносил зайцев, рябчиков, косачей,, колонков, хорьков, белок, горностаев, летяг, иногда лис и волков. Летом он добывал только кротов, а осенью кроме всего прочего еще и барсуков.
     Вот нахлебался отец щей, напился чаю, уселся по-татарски под порогом, вынул кисет, набил табаком трубку и давай не спеша попыхивать да обдумывать что-то. Курит и глядит, не поймешь куда, но, конечно же, видит что-то. .В тайге пришлось повидать всякое. Вот и думает и снова в мыслях перебирает все. Сразу по возвращении из тайги расспрашивать человека не полагается. Это самое последнее дело. Надо, чтоб человек сначала отдохнул, чаю напился и в домашнее настроение пришел. Потом можно и спрашивать, да и то не нахально, а чтоб уважительно. Вот как надо к охотнику относиться! Генка с Лешкой про это давно уж знают, и хоть не терпится поспрашивать, а терпеть порой приходится аж до самого вечера, когда отцу, может, делать будет нечего и он начнет играть с маленькими.
     Они ждут вечера, сидя на кровати или печи, играют лучинками, бабками, стекляшками, бляшками от сбруи и пузырьками от лекарств. Мать и отец тем временем управляются по хозяйству. Надо напилить, наколоть, наносить дров и воды с речки, на ночь задать скотине сена, накормить и получше закрыть кур, а то хорек заберется и всех передушит, надо сходить в погреб за свежей капустой и огурцами на завтра, надо подоить корову.
     Зимний день короток. Зажигается лампа, за окнами гудит и воет буран, но в избе светло, тепло и уютно. Вот сейчас-то и начнется.самое интересное.
     Еще давеча отец принес с улицы двух закоченевших зайцев. Один побольше, другой поменьше. Теперь они, наверно, уже оттаяли. Да в сумке еще есть добыча - по запаху слышнр. Запах застарелого чеснока, мочи и кошачьего помета - вот верный признак, что отец принес хорька, колонка или горностая. Всех духовитей, конечно, хорь. Говорят, когда он ворвется в курятник да вонь растрясет, так куры от угара падают с насестов.
     Рябчиков да косачей отец не заносит в избу. Они до поры до времени лежат в сенках на полке или, затолканные в снег, на крыше. Туда же, в снег на крыше, отец прячет налимов, которых изредка ловит мордой в Калташке.
     Сейчас отец сидит на приступке у печи и оселком натачивает нож. Трубка, будто штырь, накрепко забитый в снегу, торчит изо рта и не дрогнет, не качнется, хотя отец не дает ей погаснуть - шлепает губами, посасывает. Натачивая нож, он о чем-то думает и все так же глядит не поймешь куда.
     С трубкой отец не расстается. Что бы ни делал, она всегда торчит на своем месте - чуть набок и чуть вверх. Табачный дух от него так силен, что Генке с Лешкой бывает не в мочь, когда отец лезет к ним баловаться. Мать, случается, называет его табашником, безбожником, татарином и даже хорьком и все уговаривает образумиться, бросить курить. А он посмеивается да знай сосет свою трубку.
     Тушки освежеванных зайцев отец выносит в сенцы. Там он их подвешивает на боронные зубья, вбитые в стену, и оставляет замораживаться. Вернувшись и пахнув морознем, он надевает шкурки на распялки и подвешивает к потолку.
     Теперь доходит очередь до сумки. Ага. Белочка, вторая, третья. А вот и хорь хоревич. Ф-фу, как шибануло!
     Вот и еще прибавилось пушнины. Скоро вся матица будет увешана шкурками. Потом отец поедет сдавать пушнину и привезет всяких обновок да гостинцев.
     Опять пришла весна. Всю зиму ждали ее Генка с Лешкой. Мать сулила, что весной пойдут они пить березовый сок, рвать медунки и копать кандык на проталинках. Зимними вечерами, когда на улице трещал мороз и светила луна, Генка с Лешкой смотрели в окно и видели заснеженный косогор за Калташкой, и все им казалось, что там уже появились проталинки. Но это были всего лишь тени от пихт. Им объясняли, что тени, а им не верилось, они думали: завтра, как взойдет солнце, эти проталины станут еще больше. Какие же это тени? Разве могут быть тени такими четкими и за-зывпо таинственными в этом голубом лунном сиете на .склоне высокой заснеженной горы? Однако чем дальше в гору, тем меньше виднелось белых и темных проталинок», тем сумрачней и страшней становилась чернь тайги.
     И очень хотелось увидеть, как там, за Калталкой, ночью в лунном свете по снежной поляне пробежит волк или заяц, но ни разу никому не пришлось.
     А еще вот что было зимними вечерами: отец с матерью изучали азбуку и читали букварь. Почти всякий раз, когда отец ездил сдавать пушнину, привозил домой большие картины с породистыми овцами и коровами, развешивал их по стенам и говорил, что такой вот скот будет в колхозе и пора с заимки переезжать в колхозч на Стародубовку. Мать в колхоз не хотела, сердилась. Одни, мол, работать будут, другие в захребетниках ходить! Да и как это можно, если все не свое, а чужое, не как здесь, на заимке, где теперь своя изба, свое хозяйство! Отца она корила партейцем» но он не сердился, а только щурился да посмеивался. Случалось, что они и ругались и дня по два не разговаривали друг с другом. В такие дни отец курил непрестанно.
     На чердаке, нанизанные на длинные шнуры, висели томленые листья табаку: дгобек», простой» и американский». Там же, подоткнутые под стропила, торчали и табачные стебли без листьев. Генка с Лешкой взбирались на чердак по лестнице и все это видели. Там еще стояли всякие кадки, бадейки, ульи с пустыми рамками, висели веники на жердочках и пучки загэда - мелкой волосистой травки, которая шла на стельки и утепление портянок. Этот загад отец расстилал на пор-тянку, ставил на него голую ногу и вместе с портянкой окутывал всю ступню. Потом сильно потолстевшую ногу заталкивал в ичиги. Обувшись таким манером, он целыми днями ходил в тайге на лыжах, и ноги не мерзли даже в трескучие морозы.
     - Генка, принеси-ка мне табаку, - скажет отец. И Генка с охотой лезет на чердак - там интересно.
     Так интересно, что слезать не хочется, и он, конечно, и то, и другое посмотрит. Намерзнется.
     - Ну, тебя только за смертью посылать, - скажет отец, когда Генка, наконец, вернется с табаком.
     В иные зимние вечера мать с отцом говорили до глубокой ночи, уже без свету, лежа в постели. Генка с Лешкой, пока не сморит сон, вострили уши,- но почти ничего понять не могли, только чуть-чуть вроде догадывались о чем-то важном. Было бы им побольше лет, так поняли бы, что речь шла о жизни. Как и что потом будет.
     Иван из Старой Барды, куда он ездил сдавать пушнину, привозил известия о том, как жила и строила жизнь молодая страна Советская. Хорошо шли дела - на зависть и удивление врагам-супротивникам. Да и как по-другому-то! Боролись, боролись за народную власть, столько крови пролили, столько жизней положили, сбросили царя, одолели все силы вражьи, победили, а теперь что же - сидеть сложа руки и ждать у моря погоды? Или со стороны, как тараканы смотреть, что дальше будет? Это какую же совесть надо иметь?! Нет. Не за тараканью жизнь боролись, а за то как раз, чтоб новую, светлую жизнь делать. Вот и делают ее все,-кто совесть да сознательность имеет. Да поспешать надо, поторапливаться, чтоб все державы обогнать и по хлебу и по машинам. А то ведь опять враги-то с войной полезут. Так что зараньше надо хороший кулак показать им. Не суйся, а то плохо будет.
     Иван не ахти какой грамотей-политик. А Катерина и подавно. Но Ивану-то и в Красной. Армии глаза на многое открыли, читать-писать научили, и теперь, когда он в район ездил, узнавал многое. А Катерина, считай, жила все тем же заимским умом-понятием, чисто по--бабьи на жизнь смотрела. Хорошо ей жить - и ладно. Все есть на заимке. Привыкла. А если уж работать надо, то она не поленится, любит работать. Только дайте возможность. И скотина, и хлебушко будет как для себя, так для государства.
     - Да пойми ты об чем разговор!
     - Об чем же иш-шо?
     - Об том, что сообща, артелью больше сделаешь. А больше-то, как раз и требуется.
     - Откуда же больше? Если каждый сделать может то, что может? А если вместе, так то и получится.
     - Ну и шельма ты поперечная. Как бы ты одна,. сказать, избу построила? Ни в жизнь. А сообща да помочью гору своротить можно. Или тятино хозяйство взять. Где бы в одиночку справиться? Потому коней было столько и коров, и пашни, что большая семья была и все сообща работали. Это ведь тоже как колхоз вроде.
     - Вот такими колхозами и жили бы. У нас был бы Осокинский колхоз, у других бы - Ивановский и так дальше.
     - Да к вот оно что! Мы, значит, хорошие, а другим веры нет? Нельзя с ними вместе работать? А другие-то, может, получше нас с тобой!..
     - Вот и пусть отдельно работают, раз лучше... Разговор становился громче. Иван вскакивал с постели, плевался в досаде, смолил трубку.
     Так-то вот споры у них получались и в ночное время. Генка с Лешкой просыпались, бывало, и растрево-женно спрашивали: Мам! Ну вы чо там?!. Ма-ам?!» Отца спрашивать побаивались. Но именно он первым и откликался: Спите вы, спите, сопляки. Ничего... Просто мы разговариваем с матерью...»
     А теперь вот весна. У отца-матери забот прибавилось. Надо пчел выставить и облет дать. Еще где-то надо пахать, боронить, сеять и огород сажать. Пора и вес-нодельничать, то есть готовить с весны поЛеиницы осиновых да березовых дров, чтобы за лето просохли и горели как порох. Да еще надо отцу каждое утро бегать на косачей, потому что охотник он такой же заядлый, как табакур. А матери надо допрясть лен, доткать холсты, отобрать картошку на семена, вырастить рассаду, выходить недавно родившегося теленка, посадить на гнезда курицу-несушку и толстую старую гусыню. Да мало ли дел! Теперь уж им некогда букварем заниматься, и он полностью перешел к Генке с Лешкой. Они теперь читают. Квикви-вакви...» да картинки смотрят.
     Но главная радость, конечно, на улице. Пусть еще много снега, зато на солнцепеках появились настоящие проталинки, во дворе радостно вещуют куры, а петух горланит звонко и солнечно. На всем подворье около избы, там и тут, лопатами да граблями сдвинут в кучи навоз, щепки, опилки. Это чтоб лучше таяло. На одну из таких куч опустилась прилетевшая откуда-то бабочка. И конечно же, Генке с Лешкой она кажется самой желанной вестницей тепла и света.
     - Мятличок прилетел!
     - Мятличок!
     Прилетела откуда-то и первая пчелка. В честь ее тоже прозвучали радостные ребячьи голоса.
     Мать вышла на улицу по-летнему, в кофточке с короткими рукавами. Взяла грабли и опять сдвинула в кучки всякий навоз и мусор.
     - Ребятишки! - кричит она, зовет весело, - сейчас пойдем вербушки ломать. Завтра вербное воскресенье.
     Генка думал, раз вербное воскресенье, то вербушки сосать будут - они же такие сладкие, желтенькие и пушистые.
     - Вербушки сосать! Вербушки сосать!..
     Мать, как была неодетая, так и пошла по тропинке к Маленькой речке, где воду брали. У речки остановилась и оглядела молодые заросли тальника, опушенные желтоватыми сережками.
     - Вот сейчас и наломаем вербушек. Сейчас...
     Она зашагала по снегу. Генка с Лешкой побрели за ней, стараясь ступать в ее следы. Далеко, шибко далеко от следа до следа, но если поднатужиться, то и они могут ступать из следа в след. Лешке трудней, но и он молодец, не отстает. Вот и вербушки.
     - Мам, дай пососать, мам!
     Пососали - совсем не сладко. Еще не дошли вербушки. Горьковатые даже.
     - Сладкие? - спрашивает мать.
     - Ага-а! Сладкие...
     Мать наломала целый пучок вербных веточек, а дома перевязала цветными тряпочками, поставила на божницу. Вот оно, значит, какое вербное воскресенье.
     - А в то воскресенье будет пасха. Яички крашеные катать будете.
     - А их исть мозна? - любопытствует Лешка.
     - Можно, можно и есть.
     Ух ты-ы. Крашеные! Вербушки... Пасха... Весна... Проталинки, тепло, светло. До чего же радостно!
     - Мам, мы пойдем на проталинку? Мам?
     До проталинки на солицепечном косогоре идти саженей тридцать по снегу. Туда ведет истаявшая, ровно стеклянная, приподнявшаяся над снегом лыжница.
     - Утонете в снегу, намокнете, простудитесь, - не пускает мать.
     - А мы по лыжнице. Мам, мы по лыжнице. И мать сдается.
     - Ну идите. Я посмотрю.
     Пошли. Только ступили на лыжницу, она и рассыпалась со стеклянным звоном. В снег чуть не по горло ухнули. Смилостивилась мать, сама протоптала дорожку к проталинке, даже лопатой снег разбросала. Потом оставила их одних.
     Вот она, настоящая-то проталинка! До чего хорошо! Сразу теплом дохнуло и землей запахло. На проталинке много сухой травы. Длинные стебли плотно прижались к земле. Это их снегом положило, а теперь они вытаяли, подсохли .и под ногами звучно шуршат и потрескивают.
     Генка топнул ногой, чтоб снег с сапожка стряхнуть. Снег, зернистый и мокрый, посыпался на сухую траву и сильно зашумел, словно дождь пошел. И Лешка топнул, и тоже зашумело. И вот уже весь снег отряхнули, а потом еще нарочно по снегу побродили и опять стали отряхиваться, и опять был шум, как от дождя. Потом догадались еще лучше - нашли палочки и этими палочками принялись швырять снег на проталинку. И шумело, как настоящий дождь!
     А выше на горе виднелись еще и еще проталины, и весь бок у горы пестрый был, как у коровы. Пошли на другую проталину, кое-как одолели снежный перешеек, в сапоги снегу насыпалось. Зато получилось просто молодецки - новая проталина еще больше. И ничего, что ноги мокрые, ничего, что боязно маленько. Зато достигли такого места, на котором ни разу не были, и дом вон уж как далеко!
     А Лешка-то, Лешка какой храбрый! Выше и выше карабкается и Генку зовет. Лешка всегда какоТут уж совсем благодать была. Торчали старые сухие дудки, валялись всякие гнилушки и палочки/ На окраине, еще в снегу, стоял куст калины, а на нем висела почти целая гроздь ягод. Ягоду они сразу же съели, хотя она и горьковата была, и еще стали искать, что бы такое съесть. И тут у старого пня увидели небольшую муравьиную кучу. Правда, вокруг нес был еще снег, и вытаяла только верхушка, но муравьи уже вылезли и столько их скопилось, что была сплошная шевелящаяся шапка. Ой-яй-е-е! Это сколько же их? Чудо! Настоящее чудо.
     Томящий радостный запах стоял над проталиной. А как стали палочками ковырять землю, запахло так, как будто огород перепахивали. Присели, присмотрелись, и оказалось, что в сухих былинках на земле ползали какие-то букашки и клопики. Все ожило, все шевелилось.
     Выше на горе, где как умытый, румяно светился березняк, напевали скворцы и еще какие-то пташки, а под горой у избы все так же высоко и солнечно горланил петух. То и дело позванивали пчелы. И каждый, звук как бы связан был с солнцем, с небом, с лесом, с водой, уже шумевшей на Калташке, и с Генкой и Лешкой.
     К вечеру они сильно проголодались, но еще больше захотелось спать. Пошатываясь, как пьяные, прибрели домой, кое-как разделись, перекусили и полезли на полати.
     С этого дня и начались походы на гору. Генка, с Лешкой назвали ее Наша гора», а Тима с Сережей звали ее Ваниной горой, поскольку отца в дедушкином доме все называли просто Ваней. Ванина изба, Ванина гора, Ванина пашня...
     На Ванину-Нашу гору ходили теперь с Тимой и Пронькой. А Тима - это же просто молодец! Все знает, все умеет и ничего не боится.
     Чтоб снег в сапоги не лез, Тима велел штаны поверх голенищ выпустить, и сразу же лучше бродить стало. С поляны на поляну - вброд по снегу.
     У Тимы за поясом маленький топорик, и оттого он кажется совсем большим. Тима - лобастеиькнй, коренастый, и грудь высокая. Глаза у Тимы ясные, веселые, подбородок - клинышком. Ястребок молодой, да и только. И ножичек есть у Тимы. Вырезал он сухую журавлиную дудку, срезал наискось широкий се конец, а отступя с вершок, ногтевидное окошечко прорезал. Продул, приладил конец дудки к губам, язык приткнул и заиграл. Ах как заиграл! Генка, сказать, никогда еще таких звуков не слышал. Все в нем всколыхнулось. Что-то жалобное, дикое, бездомное, близкое к журавлиному курлыканью и свисту ветра, что-то здешнее и нездешнее, полное печали и робкого призыва пожалеть... Чуть не до слез проняло... А ведь всего дудка - дудка и Тима. Каких только чудес не бывает!
     Пронька с Лешкой тоже стояли как зачарованные.
     - На, попробуй, - Сказал Тима и подал дудку Лсщке.
     Тот взял ее с охотой и трепетом. Сунул в рот и, багровея, дуть начал. Ничего не вышло, только исслюнявил. И у Генки не вышло, и у Проньки. А у Тимы опять и опять вышло. Уметь надо, учиться.
     И все, что ни делает Тима, так хорошо, так ново. Вот он вырезал прутик, оголил его и сунул в муравьиную .кучу. Сразу же прутик облепили муравьи. Тима подержал прутик, повертывая, вынул, понюхал.
     - Фу, настоящий нашатырь! Нюхательный шпирт! Тут все по очереди понюхали прутик - и верно.
     Пахнет так, что чихать впору;
     - А теперь лизните. Не бойтесь. Эх вы. Смотрите. И Тима лизнул прутик.
     - Не бойтесь. Это пользительно даже.
     Пронька лизнул, Генка лизнул, Лешка лизнул. Кисло. Так кисло, что слезы выступают и щеки сводит. Куда там калине или красной смородине-кислице!
     Скоро в руках у всех были такие же прутики, и теперь каждый самостоятельно совал их к мурашам. Подержат,, подержат, отряхнут и полижут. Поглянулось и вроде бы даже было что-то потребное в этой мурашиной кислоте. Да и Тима говорил - пользительно.
     Дальше пошли. Тима впереди и все осматривает - валежину, куст, пенек, кочку, каждую ямку и норку.
     - Вот тут бурундук жил... А вот тут хомяк. Во. Видал, сколько земли выгреб! Нэх, нэх, нэх! Пестря, Пестря, Пестря! Тут, тут, тут!
     - Гав, - послышалось внизу под горой у избы, - гав, гав! - бегу, дескать.
     Пестря и Найда сначала по снегу, потом по проталинам примчались к Тиме, занюхали, завиляли хвостами.
     - Тут, тут! -сунул Тима руку в хомячиную нору. И сразу же ее заткнула Пестрина морда. Нюхает
     Пестря старательно, как поршнем втягивает воздух, ребра раздвигаются так, что шерсть редкой кажется. Понюхал, понюхал, фукнул и отошел в сторону.
     - Нету. Пустая нора, - сказал Тима. - Пойдемте искать.
     И правда, вскоре у гнилого пня нашли такую нору, из-за которой Пестря и Найда подрались было. Пестря с одного боку под пень копать начал, Найда - с другого. Только земля летит. Га-гав!.. Г-р-р...» Зубами гнилушки рвут, корневища кромсают. Рык, ворчанье, шум летящей под гору земли, пещерный, гул и скрежет. Что там, что там? Так хочется узнать, увидеть, понять; и страшно, и тревожно. А собаки-то, собаки! Какой пыл, какая храбрость и сила! Эх, совсем никто не знал, какие собаки на самом-то деле, на охоте-то. Вот они. Вот это да!
     А кончилось печально. Разрыли собаки нору, выбросили сухое, уютное гнездышко хомяка, а самого задавили. Хомяк сердился, когда к нему подбирались, фукал и урчал по-кошачьи. И вот все смолкло. Тима отобрал у Пестри хомяка и подержал его на весу, чтоб всем видно было. Спина у него бурая, паха белесые, а живот черный. Толстый, щекастый, нарядный. За щеками у хомяка оказались какие-то травяные семечки, и Тима объяснил, что там у него мешочки есть, в которых он всякие семена в нору носит, запас на зиму делает. И хлеб он портит, пшеницу и просо ворует. Вор он.
     А все равно было жалко. Грустно. Будто бы большой проступок сделали. Но, с другой стороны, и похвалиться дома хотелось. Уже охотники! Уже зверя добыли! Сами!
     Когда взобрались на самую гору, Тима вынул топорик и давай на березе кармашек вырубать. Тюк да тюк, и кармашек все глубже. Вырубил Тима кармашек, вычистил, и вот вам, пожалуйста, пейте. Кармашек сразу наполнился св.етлой водичкой. Тима вырезал тоненькую дудочку для каждого, и все по очереди стали пить березовый сок. Сладко и чудно, что так просто все. Береза и топорик - вот и все. Пей сколько хошь.
     Но на этом чудеса не кончились. Тима сделал деревянную лопаточку, вроде большого зубила, и начал копать кандык. Вот торчит из земли лиловый трубчатый рожок. Это листочки проклюнулись. Тима острый конец лопаточки-копарульки нацеливает под рожок и животом давит копарульку так, что ноги подбрасывает. Это чтоб она поглубже в землю вошла. А как войдет, Тима выворачивает пластушок земли. И вот он, таинственный корешок-кандык! Он похож на винтовочный патрон или маленькую бутылочку. Матовый с желтинкой, сочный, хрустящий, сладкий. Тима копает и всех угощает по очереди. Ешьте, набирайтесь силы. Только надо снежком обмыть, обтереть получше, а то земли наешься.
     И не только кандыкн. Пестики, петушки, медунки, калба... Все это уже появилось, все есть можно и все полезно. А скоро и русьяпки да баржовки пойдут. Тима все знает.
     Набегались, травы всякой наелись, аж губы черные. Это от медунок, наверно. Уселись на валежинке, на самом солнечном месте, и на белый свет поглядывают.
     Ванина-Наша гора полукруглой подошвой своей в лужок упирается. Вся она пестрая от проталин и снежных перемычек, а лужок еще в снегу. И лог справа, по которому Маленькая речка течет, в снегу еще, и северные косогоры, и весь Калташкин лог в снегу. Но снег уже не тот, что был зимой. Тогда он был белый, пухлый, с морозными блестками и высокими суметами, целыми копнами висел в развилках лесин и на головах пней. Эти снежные копны кухта» называются. Теперь же вся кухта обвалилась, рассыпалась, суметы просели, сравнялись, лыжницы и дорожки истаяли, скособочились. Снег посинел, а там, где течет Калташка, он и. вовсе синий, потому что водой напитался и жидким сделался. И Калташка, и Маленькая речка из берегов вышли - из снега и льда зажоры получились, а вода с гор все подпирает.
     Калташкин лог тянется далеко-далеко и то сужается, то расширяется, то вроде бы и вовсе прерывается. Это всякие мысы и сопочки выдвигаются в лог и друг за дружку носами заходят.
     Синеют в логах залитые водой снега, синеют сопочки, жмурятся горы, заросшие дремным пихтачом, а самые дальние и самые высокие горы голубеют, как небо, и, может, их не видно было бы, если бы не сняли снегами их голые хребты и пики. Как далеки они, как высоки, как недоступны и таинственны. Даже тоскливо и страшно.
     А вода... куда она течет? Сколько воды, и вся куда-то девается.
     - Дядь Тима. А куда вода бежит?
     - Вода! Вода бежит в большую реку.
     - А-а. А река большая тоже бежит?
     - Тоже бежит.
     - И все бежит и бежит?
     - Река бежит в море-окиян.
     - А она большая?
     - Кто?
     - Моря.
     - Море большое. Берегов не видно.
     - Ой-яй-е-е!
     И еще спрашивали у Тимы, когда же наконец вернется дедушка, и тот сказал, что скоро.
     И откуда только Тима знает все?! Что ни спроси, все знает. А все потому, что Тима книжки читает. Тиму осенью в школу отправляли, он понятливый, хорошо учился, а зимой опять вернулся домой.
     В этот день так набегались, натревожились, нады-щались всякими запахами, что пока шли домой, глаза слипались - спать хотелось. Даже про хомяка рассказывать сил не было.
     В эту пору березы были в самом соку, и на заимке запасали березовый сок, из которого в бадьях и кадках квас делали. Из лесу приносили его ведрами, пили ковшами, хранили в погребе. Хорош березовый квас! Как выпьешь, так крякнешь, и в нос крепкий воздух ударит.
     Березы вокруг заимки толстенные, белые, соку в них много, и течет он, как капель с крыши. Так что раза три на день ходили посуду менять - ведра, котелки, бадейки. И к березам протоптали свежие тропинки. Конечно, со взрослыми ходили и маленькие. Это же так интересно. Вот Сережа выбрал громадную березу с выгибом под гору и на этом выгибе вырубил два желобка, стрелкой книзу. И потекла, побежала ручьем березовка, по отвесу прямо в бадеечку. А если березы были прямые, то под стрелку забивали железный желобок, чтоб не по стволу текла березовка, а в посуду капала.
     Ходили, рассматривали березы, и оказывалось, что всякие заметки, зарубки оставлены почти на каждой. Это либо на квас брали березовку, либо тут же, вырубив кармашек, пили ее, чтобы утолить жажду, либо кто-то бересту снимал. Старшие, Сережа и Тима, объясняли, что бересту драли.на паровой деготь. Этим 4 дегтем промазывают кожи, сбрую и всякую обувь. А на густой корчажный деготь, которым тележные колеса мажут, бересту собирают старую, с валежин и пней.
     И еще вот что видели: многие пихты стояли с высоко обрубленными сучками и напоминали громадные пики. Пихтовые ветки у них обрубали для выгонки пихтового масла. Есть такой пихтовый завод, где масло гонят. Этим пихтовым маслом Михеевна ноги натирает, и пахнет оно пуще скипидара - хоть стой, хоть падай.
     Как-то пришли они за березовкой. Хотели ведерко надеть на палку и мести сообща, а под березой лежит большая и худющая черная собака. Чужая. Увидала она их, встала и зарычала. На что Тима храбрый, и тот отступил, потому что рык у собаки был такой пещерно-грозный, что не приведи господь. А когда собака прогнала их, то стала березовку из ведра лакать, а сама трясется, и ребра ходуном ходят. Дома они сказали про собаку, и дедушка, он теперь дома был, так рассудил, что больная она и надо бы ей краюшку хлеба унести. Но потом, когда пришли они к березе, той собаки уже не было. Тима сказал: березовкой вылечилась и ушла.
     Потом вот что было. Сапог стоптал Генка, ногу потер. А бегать шибко хотелось, но босиком рано еще, земля холодная, мокрая, да и змеи уже выползли на солнышко. И остался Генка дома один-одинешенек. Тоскливо до слез. Не с кем играть. Лешку и Проньку Тима увел на соседнюю заимку, где тоже два дома стояло и маленькие ребятишки были. Сидел, горевал Генка и плакал, а мать, чтобы утешить, качели в пригоне сделала. Генка еще не знал, что такое качели, но когда мать сделала, понял: дело хорошее. На перекладине меж столбов она подвесила на вожжах большое стиральное корыто, кинула в него охапку сенца и, посадив в корыто Генку, стала раскачивать. Присядет, упрется руками в веревки, оттолкнется ногами, и корыто полетит по воздуху, а потом вворх поднимется! И с каждым разом все выше и выше, аж дух захватывает. Шибко поглянулось Генке, и хотелось ему, чтоб кто-нибудь поблизости был и видел, как он летает. Но близко никого не было, кроме матери, только она хвалила его: Молодец! Ой, какой смелый! Прямо как большой!..»
     Покачала мать Генку и домой ушла. А он сам стал раскачиваться. Быстро понял, что к чему. Высоко летал. И тут уж вовсе захотелось, чтоб кто-нибудь посмотрел, как он сам, без всяких взрослых, качается. Налево поглядел, направо - никого. Эх как обидно в одиночестве героические дела делать! Изо всех сил попробовал. Высоко. Хорошо! Эх, душа петухом поет. Вот какой смелый, какой умелый и сильный! Вот какой!
     И вдруг услышал Генка шум восторженный. Глядь, а это Тима с ватажкой ребятишек возвращается. С той заимки ребятишки в гости к Осокиным шли. Увидели, как Генка качается, и хором удивляться начали.
     - Ой-яй-е-е! Ой-яй-е-е!
     Конечно, завидки их взяли и удивились до смерти, что Генка в корыте бесстрашно вверх-вниз летает. Эх, что бы еще такое выдать, чтоб дух у всех захватило?! Что бы такое... А что, если качнуть вперед, а самому отцепиться от веревок и спрыгнуть?! Вот ахнут, вот ахнут! На лету соскочил! Эх, только не упасть бы.
     Одолев всякий страх, спрыгнул Генка и - о радость! - устоял! Душа возликовала. А ребятишки так и ахнули, так и загалдели! Вот так-то вот. Вы там, сопляки, бегали по полянке, а Генка в небо летал и спрыгнул - хоть бы что! Вот чего достиг!
     Про все на свете забыл Генка от радости и гордости. И про корыто забыл. А оно меж тем назад летело. И только выпрямился Генка, чтоб -г грудь колесом и посмотреть, как народ его приветствует, а корыто и тюкнуло его по лбу. И ничего больше не видел и не слышал, а очнулся на руках у матери. Будь оно проклято, это корыто! Все испортило. Тупо болела и кружилась голова, поташнивало, спать хотелось. Он вяло моргал глазами, а сквозь ресницы просвечивала красная пелена. Это на глаза текла кровь со лба. До крови ушибло корыто. Фу-ты, ну-ты!
     С тех пор на лбу у Генки остался шрам, похожий на фисташку. Красовался он как раз посередине лба, где начинаются волосы. И ему говорили, что теперь он с рогом, а потом назвали меченым. А все корыто виновато.
     При дедушке теперь жили две бабушки - Михеевна. и Варвара, - Сережа, Тима и Пронька. Бабушка Михеевна шибко болела и говорила, что скоро умрет. Вот только бы медовушки еще выпить перед смертью. Нюра и Дина в колхоас работали и дома появлялись редко. Дядя Яков в Стародубовке проживал, а Иван осел своим домом на Маленькой речке, то есть по соседству с дедушкой.
     А вот дядя Петя уехал куда-то. И раньше Генка редко видел дядю Петю и не запомнил его как следует, а теперь и вовсе не видит и забыл уже, какой он. Только бабушка Варвара да мать Генкина говорили, что он был работник хороший и хозяйственный, смеялся, как дедушка, без звука и шею втягивал, когда смеялся. И характером был, говорят, серьезный. Вот и все. Больше ничего не знал Генка про дядю Петю.
     Еще много говорили про колхозы, про Ленина и Сталина, про кулаков и врагов народа, про всяких вредителей, про зажиточных и бедных, про старый режим и новый, про сельсовет. И, конечно, Генке и его дружкам не все понятно было. Слова незнакомые, смысл чужой, тайный, заковыристый.
     Однажды, проездом в другие места, на заимке побывал председатель сельсовета - долговязый смуглый дяденька, с одной рукой. Погода была дождливая, и в дом он вошел в набрякшем дождевике, а снявши его, оказался в суконной гимнастерке, в сапогах и широких синих галифе с кожаными леями. С дедушкой они были знакомы. Пообедали и долго, пока не перестал дождь, сидели на веранде, разговаривали. Маленькие Осокины сидели тут же на своей лавке. Председатель, как и дядя Саня, воевал на гражданской, потом был в одном отряде с братом дедушки Сергеем, который погиб в партизанах. На сельсовет его поставили совсем недавно.-
     Грамотных людей Федор Романович уважал настолько, что говорил о них, бывало, как о людях всесильных. И тому, что они умеют писать, читать: и в государственных делах разбираться, удивлялся, наверно, как чуду. Конечно, уважал он и председателя. Ведь есть же люди!» При этом он вздыхал и скорбно качал бородою: ...А мы... Эх, темнота, темнота. Червяки слепые...» И еще говорил: Учитесь, ребятешки. Чтобы все прочитать потом».
     Вспоминали они с председателем какого-то Данилу Осокина - дальнего родственника Федора Романовича. У того Данилы вся родова против царя шла. Как началось при Стеньке Разине, так до последнего царя. И дедушка удивлялся, как это в крови все сказывается, как это помнится! У Данилы много бумаг самых старинных. Да и в голове многое держится. Всю российскую историю помнит. Он же, Данила Осокин, в свое время научил дедушку песням, в которых и про Стеньку Разина поется, и про кандалы, и про то, как замучивают в тяжелой неволе, про бродягу, который бежал с Сахалина, про Александровский централ, про дубинушку. Маленькие Осокины не раз слышали, как подвыпивший дедушка затягивал эти песни. И страшно, и странно было: неграмотный дедушка, а такие песни поет, такие слова говорит! И, наверно, лучше было бы, если бы дедушка трезвый пел. Тогда понятней было бы и не так хрипло да страшно.
     Еще дедушка с председателем, говорили, что рано Ленин умер. Вот уж рано так рано, совсем не надо было умирать. А жизнь у него тоже не сладкая была. У него тоже, почитай, вся родова против царя шла. Родного брата его царь казнил, а самого сослал аж подальше Алтая, на Енисей-реку, в самую глухую Сибирь. И натерпелся он всякого горя не меньше, чем мужики бедные, и потому хорошо знал он, какая людям жизнь нужна, и за эту жизнь все свои силы положил, а то, может, и дольше прожил бы.
     Еще говорили, что где-то в горах есть золотые прииски, работать там тяжело, но заработки хорошие, люди носят широкие штаны, пьют шпирт» и каждое воскресенье отдыхают. На сплаве леса тоже хорошо живут. В степи, где земля черная, пшеница выдалась, и на трудодни помногу досталось, так что мужики, которые не хотели в колхоз вступать, теперь пойдут, наверно. В Калташ телефон провели, до самой Старой Барды столбы наставлены. Школа в Калташе будет до четырех групп, а в Каинче - аж до семи. Если Сережа с Тимой закончат по четыре группы, то потом в Каинчу пойдут...
     ...А жизнь меж тем течет себе. Через Тиму доподлинно известно, что дедушка был в опасности, чуть в Нарым не загремел, но друзья-партизаны заступились, документы дали. Теперь дедушка заключил договор на пушнину. Отец тоже по договору охотничает.
     Сейчас отец готовится в чернь. Из сырой осиновой жердины напилил множество чурочек в четверть длиной и, сидя на бревне пополам расколол их, потом у каждой половинки выбрал теслом внутренность, и получились легкие желобки. Если приложить желобок к желобку, получится труба. Теперь на каждой половинке-желобке надо сделать поперечную прорезь, чтоб в нее клин входил, который крота давит. Потом надо наколоть из березовой сухой бакулки палочки-сторожки. И, наконец, надо привести в пригодность калиновые вилажки-трезубцы, которые обычно заготавливают походя, где бы они ни встретились. Этих вилажск у отца заготовлено множество.
     Когда все было готово, отец нанизал на чересседельник ловушки-кулемки, уложил клинья в широкую холстяную торбу, а сторожки и вилажки - в брезентовую боковую сумку. Все это он потом либо на себя навалит, либо к седлу приторочит и на Буланке отправится на кротов ловушки ставить.
     В охотничьих делах Генка с Лешкой, конечно, еще не помощники. А вот с тесины высохшие шкурки снимать уже могут. Отец, как из тайги вернется, так и командует: А ну марш кротов снимать, да гвоздики не теряйте, в коробочку складывайте».
     Тесина с кротовыми шкурками стоит у стены с теневой стороны . Генка с Лешкой берут ее за нижний конец и отходят так, чтобы другой конец опустился, бороздя по стене. Иначе не одолеть тесину. Спустив ее таким манером, они начинают вышатывать гвоздики, прихватывая их щипчиками. Иногда удается просто пальцами вышатать. Ох и устанешь, ох и наломаешь пальцы, пока все гвоздики вынешь! А отец уже новых кротов готовит, поторапливает.
     Сухие кротовьи шкурки, как червонцы, укладываются пачкой, а это уметь надо. Надо взять две шкурки и не против, а по шерсти надвинуть одну на другую, мехом к меху. И так попарно уложить шкурок с сотню, а потом - перевязать суровой ниткой или дратвой крест-накрест. Когда накопится несколько таких пачек, отец увезет их в Сибпушнину».
     В черни попутно с охотой отец и дедушка заготавливают дуб, то есть тальниковое корье, которое годится для дубления кожи. Лучшим считается корье с горного тальника, оно толстое, увесистое, плотное и сдирается длинными широкими ремнями от комля до вершины, по всем отвилкам. Дуб этот уламывают, уминают и укладывают в большие пучки, напоминающие снопы. Эти пучки-снопы перевязывают либо тем же корьем, которое потоньше и погибче, либо лыком, надранным с желтой акации, которую здесь называют орешником, потому что на ней вырастают стручки с орешками вроде мышиного горошка.
     Часто отец ездит в чернь не один, а с матерью, и тогда Генке с Лешкой дома сидеть бывает тоскливо и одиноко. К тому же все, получается почему-то не так, как хотелось бы. Чуть отвернешься, в избу куры налезут, а станешь выгонять их, они не в двери вышмыгнуть норовят, а в окна. А одна так в шкаф с посудой затесалась - тарелку разбила и все чашечки, из которых чай по праздникам пили. Сколько горя было! Самая вредная эта курица - черная, с кустистым гребнем, как у петуха. Взрослых боится, а маленьких - ну нисколечко. Спасибо, Тима выручил. Вы, говорит, ребятешки, скажите отцу-матери, что эта курица по-петушиному пела, а потом увидите, что будет. Да она и правда как-то не так, как все куры, кекекала. Сказали, а отец взял ружье и застрелил чернуху, потому что если куры так поюг, то беду кличут. Теперь полегче с курами. И суп был вкусный.
     А то в прятки играли на чердаке, так Лешка нечаянно в гнездо с запаренными яйцами залез и почти асе раздавил.
     Сначала, когда отец с матерью в чернь уезжали, то. за избой бабушка Варвара следила, и корову в обед доила, и кашу из печи доставала да Генку с Лешкой кормила. А потом ей некогда стало - Михеевна совсем разболелась, огород зарос, -сено косить приспела пора, по ягоды ходить. Даже Проньку оставляла она с Генкой и Лешкой. А дедушка, Сережа и Тима в черни день-деньской промышляли. И пришлось звать третью бабушку на заимку - мать Катеринину, Саломею Андреевну.
     Генка с Лешкой не сразу привыкли к новой бабушке, потому что она была совсем другая, не как бабушка Варвара. И держалась не так, и слова у нее все чудные какие-то. Из кержаков она была. Бабушка Варвара негромкая в- разговоре, неторопкая, ходит вперевалочку а лицо у нее смугловатое, зырянское. И никогда она не поднимет голоса. Спокойная. А бабушка Саломея всякая бывает. То ласковая и добрая, слова без бога не скажет, лицо кроткое, белое, миловидное, а сама сухонькая, сутуленькая, сладкоголосая, пугливая; то закричит, ногами затопает и всякие ругательные слова говорит. А потом у бога прощения просит. О, господи Исусе Христе! Прости меня грешную...» И опять уркнет, ногами затопает. У-у-у, лешачата! Опять на грех навели! Из-за вас!..»
     Лешка когда-то гостил у бабушки Саломеи, но успел забыть ее. А вот Фсдюшка давно привык. Он жил у бабушки с тех пор как от груди его отняли, и приехал теперь вместе с бабушкой.
     Первые слова бабушка вроде скороговоркой сыплет, а последние растягивает, и это чудно. Вот Лешка лазит с печи на полати, а с полатей на полку, где всякое кухонное добро хранится да еще сухари в противне.
     - Сухари-то рассыпле-е-ешь! - остерегает бабушка.
     - Х-хы-хы, - усмехается Лешка и передразнивает. - Шухари-то рашшыпле-е-ешь!
     - Ах ты, лешачонок! У-у-у, ехидна, - вскидывается бабушка, - ить клоп клопом, а уже, язви тя, передраз-ннват. А сам-от, сам-от как разговаривать, варнак шепелявый, прости меня, господи!
     Быстро бабушка вспыхивает. Но быстро и угасает. Расшумится, раскудахчется и тут же утихнет, тиирненько посматривает серыми ясными глазками. Щеки и подбородок у нее сморщенные, слегка отвисшие.
     Бабушка то с Федюшкой водится, то вяжет что-нибудь, то лен или шерсть прядет. Да еще за Генкой и Лешкой приглядывает. Иногда она и песни поет, да так поет, что сердце тает. Голос у нее тонкий, чистый, нежный и ласковый. Даже стыдно становится, что такую вот бабушку они часто на грех наводят. А в песнях се слышится что-то далекое, минувшее и радостное, про что она и вспоминает теперь и печалится.
     Всякие раздоры с бабушкой чате всего бывают, когда есть захочется. Едва за стол сунешься, она уже требует, чтоб лоб перекрестили.
     - У, лешачата, опять за стол не крестясь полезли!
     - А то чо будет?
     - У, ехидны! А то будет, что враг-от с вами же за стол сядет и все у вас съест! Опять голодные будете, опять есть запросите.
     Из этого следовало, что враг невидим, недремлющ и хитер - только и ждет, когда кто-нибудь оплошает.
     И еще бабушка скуповата и все вспоминает, что она, маленькая, не такая прожорливая была, да и нечего щибко-то есть было. Дадут вот эконький кусочек, и доволен, весь день бегаешь. А эти едят и едят, куда только лезе-ет?!
     - Ты ох и шкупая! - упрекает Лешка.
     - У, ехидна! У, звереныш осокинский! - выходит из себя бабушка.
     Но в конце-то концов она обязательно даст что-нибудь, только уж непременно добавит:
     - Отец-от с матерью не поверят, что одни съели столько. На бабушку грешить буду-ут.
     А Генка с Лешкой в один голос обещают, что сразу же, как только вернутся отец с матерью, сами им скажут, чего и сколько съели.
     Вот наконец они наелись и напились, а на улице дождик идет, и играть, стало быть, в избе придется. Только надо что-нибудь придумать поинтереснее. И придумали просо молотить». Сквозь мерное тарахтение самопряхп бабушка слышит, как Генка строжится на коня, поскольку тот, язви его, уросливый попался и ди-кошарый.
     - Стой, шельма! Ты-р-р! Н-но поше-ел!
     А конь так и бьет копытом, так и гребет землю, так и фыркает.
     Прошлым летом они видели, как в логу на Маленькой речке расчистили лопатами широкую долонь, застелили ее снопами проса и давай по. ним лошадей гонять, круг за кругом. Вот так же по кругу теперь гонял Генка.и Лешку, то есть коня своего, взнузданного длинной дратвой за шею. Эту дратву отец приготовил для починки обуви, и вот она как раз сгодилась. Погоняет Генка Лешку, дергает за дратву, а она все сильней затягивается. Лешке трудно дышать, но он терпит - конь не должен реветь и жаловаться. А Генка и не замечает, что трудно брату. Наоборот, ему шибко глянется, что шумно и хрипло дышит полузагнанный и уросливый этот конишка.
     - Н-но, шельма-а! Ишь, зауросил!..
     Лешка хрипит, лицо посинело, остановился и головой крутит. А Генка пуще прежнего дергает да погоняет. Тут конь и вовсе захрипел, глаза вытаращил, упасть норовит и ногами задрыгать. Молодец, Лешка! Хорошо уросит, прямо как настоящий конь!
     Наконец конь встал как вкопанный и давай шею царапать. Да как он смеет?! Разве же кони так делают? Нет, это никуда не годится! Но Лешка царапает, как кошка, храпит и поводьев совсем не слушается. Вот он сунулся к бабушке и давай дергать ее за подол. О, это уж совсем не в конских правилах!
     - Чего, чего опять?! - заругалась бабушка и вдруг запричитала:
     - Господи Исусе Христе! Матушки мои! Да ты ведь задавил его, варнак! Ой, господи! Ой, матушки!..
     Трясущимися руками бабушка пытается развязать и ослабить дратву, но ничего у нее не получается. Зубами она тоже никак не доберется до дратвы, потому что она глубоко врезалась в нежную Лешкину шею. А конь уже еле дышит. Наконец бабушка хватает ножницы и кое-как перестригает дратву. Лешка еще некоторое время дышит тяжело и порывисто и все глотает, глотает что-то. И только придя в себя, перестал держаться за шею и кинулся на Генку с кулаками. Генка виноват, он отвернулся, подставил горб и тер пел, пока Лешка не отвел душу. Потом они оба заплакали. Генка от жалости к Лешке - ведь задавить мог, - а Лешка от обиды и оттого, что больно побил Генку.
     Так у них каждый день. То одно стрясется, то другое. Но, конечно же, и радостей всяких немало. И что-нибудь новенькое узнают.
     Давно уж ребята просятся с отцом и матерью в чернь поехать. Рассказов о черни наслушались досыта, а сами еще ни разу далеко от дома не были. К отцу с просьбами приставать бесполезно - строговат, скажет, как отрежет, и не спрашивай больше, а то такую гармошку на лбу соберет, так брови вскинет, так скажет, что лучше уж помолчать. Но у матери можно хоть сто раз спрашивать. Ма-ам. Ну мы поедем в чернь с вами?1 Ну мам...».
     И вот приходит день, когда объявляется, что в тай-1 гу поедет сначала Генка, а потом и Лешка.
     - Просился? - спрашивает отец.
     - Просился.
     _ Ну так вот, собирайся.
     _ А как собираться?
     _ Как хошь, так и собирайся. Патроны заряжай,
     ружье проверь, коня седлай...
     - Хы... Ну да... Прям уж...
     - Вот тебе и прям.
     Отец пошутил, конечно, а мать по-настоящему объяснила, что требуется. Надо сапоги надеть, а то змеи везде ползают да колючки всякие торчат. Надо плотные штаны и такую же рубашку надеть, а то комары и пауты заедят. И позавтракать надо как следует.
     Все это Генка исполнил с великой охотой, быстро собрался. А вот отец все тянет чего-то, не торопится. То постромки связывает, то топор точит, то пилу разводит. А сам молчит, только трубкой пыхтит да губами шлепает. И до чего же медленный этот отец!
     Генка так волнуется, так переживает, что ослаб даже и вялый сделался. К тому же холщовая рубашка трет и колется. Генка то на улицу пыйдет, то опять в избу вернется. А Лешка еще спит. Мастер он спать.
     А день сегодня необыкновенный. И небо, и лога, и горы синеющие вокруг, - все будто бы знает, что Генка в чернь отправляется.
     Сначала было ясно и тихо, потом в небе появилось облако, второе, тр-етье, и вот уж все небо в облаках, и похоже оно на гладко выкошенные луга, где только что сгребли сено в валки да кучи. Но облака не стоят, а все плывут, плывут в одну сторону. Над горой, из-за которой появляются облака, они кажутся сплошным клубящимся месивом, но, чем выше поднимаются в небо, тем больше между ними голубых разводий и тем разнообразней их очертания. Идут, идут, несутся облака, торопятся. А куда, почему, зачем? Генка уже весь истомился и теперь стоит на крыльце, подняв голову.
     - Ну чего сморщился? - спрашивает отец, проходя по двору, - давай Буланка седлай.
     - Хы. Мне не достать.
     Конечно, не достать. Буланко вон какой конище! Отец и то тянется, чтобы седло положить. А как зануздьтать станут, так Буланко голову-то под самую крышу задирает.
     Но отец и взнуздал, и заседлал Буланка, сумки разные приторочил да еще два мешка вперемет, а в них - по большому туесу. Потом пилу, в мешковину завернутую, к седлу подвязал и моток вожжей. А зачем все это, опять непонятно, и хочется, еще нестерпимей хочется в чернь поехать, и там-то уж ясно будет, зачем так отец собирается. Но он не торопится. Ах ты господи боже мой! И мать вон тоже управилась, на крыльце стоит, ждет отца.
     - Мам, ну солнышко уже вон как высоко! Мам!
     - Сейчас, сейчас поедем.
     - Раз солнышко высоко, то надо ехать. А ну иди сюда.
     Генка подходит к коновязи. Отец берет его под мышки и забрасывает в седло.
     - Держись, мужик! За луку держись.
     Генка изо всей мочи вцепился в железную дугу седла, а отец, держа Буланка под уздцы, провел его по двору. У Генки чуть было не захватило дух от гордости и страха. Высоко, и потряхивает.
     - Не боись, пссова морда! - подбадривал отец. Он забросил поводья через голову Буланке и, держа
     их вместе с лукой, вставил ногу в стремя и ловко скакнул в седло. Теперь отцовская трубка сипит и трещит над самой Генкиной головой, а руки отца придерживают его.
     Отец подъехал к крыльцу и велел матери садиться сзади. Мать тоже легко умостилась на Буланке, и так все трое на одном коне тронулись со двора вверх по Маленькой речке. Вот процокали копыта по каменистому руслу, вот затукали по влажной тропе, вот скребанули по корням старых пней, вот захрустели сухие ветки. Все дальше, дальше.от дому.
     Генке боязно и непривычно. И сидеть вон как высоко и не так уж удобно.
     - Мне неловко, - жалуется он, подергиваясь.
     - Терпи, песова морда. Сам напросился.
     Генка терпит, и чем глубже они въезжают в чернь, тем больше разбирают страх и любопытство.
     - А это уже черь? - спрашивает он.
     - Чего он там? - слышится материн голос.
     - Да вот спрашивает, черь или не черь, - отзывается ей отец и добавляет, что чернь еще впереди, а это только начало.
     Генке казалось, что ехали слишком долго, пока наконец-то объявили, что вот она и чернь твоя.
     Тропа шла у подножия горного склона, зазубренного мелкими ложками и оплывами. С другой стороны тоже был горный склон, но более пологий и ровный. По обе стороны стоял рослый осинник и пихтач. Сучья у пихт начинались почти от земли - широкие, лохматые лапы, а на них бледно-зеленые бороды мха. Вот таким же мхом отец патроны запыживал. Есть пихты, у -которых стволы темные, а есть красные, как брюхо у гольяна. Отец сказал, что это грыб» такой красный. Вот он-то и покрывает пихтовую кору. Есть пихты очень зеленые и очень густые, есть редкие и желтоватые, есть с развилками на вершине и остроконечные, и у всех на макушках виднеются шишки. И еще показалось Генке, что у каждой пихты что-то свое на уме. Вон одна стоит на солнцепечном крутяке. Вершина вроде ухвата и вся веселыми шишками усыпана. Пихта эта склонилась под гору так сильно, что, кажется, сейчас упадет. И то, что она в такой опасности, а сама солнечная и веселая, пробуждает в душе Генкиной боль и несогласие. А вон в темном логу стоит такая широкая, мохнатая и высокая пихта, что даже прискорбно делается от сознания своей малости перед ней.
     А осины! Толстые, сочные, ясные, с серо-зеленой корой. Генка уже знал, что из таких осин дедушка бадейки ладил. И над каждой осиной целый шатер зеленой трепетной листвы.
     Рябины, черемухи, талины, заросли орешника, пни, валежины, высокая, вровень с отцовской трубкой, тра-ва-белоголовник, мхи, камни, хмель, лога и ложочки, а выше всего этого - осины с пихтами, да березы, да хребты горные, и наконец - небо в облаках и голубых разводьях.
     Вот она какая, чернь-тайга!
     Меж тем стало припекать и парить, появились пауты и слепни, и над Буланкой стоял теперь сплошной роевой гул. Буланко мотал головой и хвостом, подергивал кожей, фыркал и гремел удилами, а Генке казалось, что это пчелы налетели и сейчас начнут жалить. Сильней запахло травами и прелью старых валежин. Сильней запахло потом от Буланка.
     Идет Булапко, поматывает головой, позвякивает удилами, пофыркивает, прядает ушами и время от времени как бы отряхивается. Отец по-прежнему молча сопит трубкой. Генка морщится от впечатлений и табачного дыма и оттого, что занемели его короткие ножонки, охватившие широкое седло. Тропа пошла крутым косогором поперек всяких мысков и ложочков. И вот на самом перевале, да еще у обрыва, да на коне высоком зашлось Генкино сердце от страха. Но еще больше он боялся показаться трусливым и терпел, терпел, замерев и намертво вцепившись в луку седла.
     Когда кончился крутой косогор, выехали на широкий склон., где росли березы, осины и горный тальник. Тут открыто и светло было, да еще тальник почти весь был ободран от корня до вершины, и трава примята, и следы волокуш виднелись. Генка догадался, что отец с.матерью в этом месте дуб запасали. Вон целый штабель больших пучков корья, а поверх него береста постлана и прндавка лежит.
     - Ты-р-р! Ну слазь, мужик.
     Отец взял Генку под мышки и поставил на штабель.
     - И ты слазь, - сказал матери.
     Мать слезла, а отец еще проехал немного и привязал Буланка в тени березы.
     - Ну, пристал, поди, ехать-то? - спросила мать, снимая Генку со штабеля.
     Генка вздыхает облегченно и кивает, мол, есть немного. Но теперь, слава богу, отдохнуть можно.
     Генка оглядывается. Примятая трава, ободранный тальник, оскобленные и разъезженные волокушами валежины, срубленные кусты - все это говорит о дерзости и силе человека. И еще чувствует он смутную душевную боль. Если бы все это было рядом с жильем, то и дива не было бы. А то ведь далеко-далеко, в вековечной глуши все истоптано, как будто рядом с домом. Само это место теперь как бы требовало постоянного пребывания человека. Генка почти потрясен. Была бы тут хоть самая завалящая избушка, хоть банька слепая, и то не так бы дико было. А то как рана.
     Но запах здесь был интересный - пахло свежими вениками, чистым сухим деревом, сохнущим тальниковым корьем, перегретой прелью. И еще много было ос. Мать пошла к ручью напиться и теперь возвращается с мокрой дудочкой в руках.
     - Слышь, отец. Колонком пахнет, вот тут, возле пихты.
     - Колонком, говоришь? - расседлывая коня, спрашивает отец, - ну и нюх у тебя! Как у Найды.
     - Господи. Да ведь он же как воняет! Генка вон тоже учуял бы. Это уж ты со своим табачищем нюх-то убил, так не чуешь ничего. Все звери от тебя, наверно, шарахаются. Еще ловишь как-то.
     Генка согласен с матерью. Это уж верно. Табачищем разит от отца, наверно, за версту.
     - Вот так и ловлю, - совсем не виновато, а вроде бы даже с похвальбой говорит отец. - И не хуже других. Надо будет ловушку поставить, раз колонок там лазит. Посмотрю потом, врала ты или нет.
     Отец и мать часто вот так разговаривают - не поймешь, шутя-любя или ссорятся.
     Отец взвалил на плечо мешки с туесками, а матери велел взять пилу и топор.
     - Ну пошли.
     Пошли. Чуть выше на склоне Генка увидел берестяной шалашик. Внутри него много было мелкой сухой травы-загада, мягко устилавшей пол, и Генке это здорово поглянулось.
     - Вот тут и сиди, - сказал отец.
     Мать дала Генке бутылку с молоком, яичко, зеленый лук и кусочек хлеба. И это было в самый раз, потому что в лесу быстро аппетит разгулялся. - Мам, а вы куда!?
     - Ты сиди, сиди. Мы пойдем осину с пчелами пилить. Да смотри не выходи, а то осина упадет да при-! давит. А как спилим осину, так позовем тебя мед есть. Ох и вкусный лесной-то медок!
     - Может, там и меду-то нет, а ты угощаешь. / Не любит отец, когда шкуру неубитого медведя делят. Это уж давно Генка заметил. Мать, бывало, скажет: сделаем то да это, и вот так у нас будет. А он тут же одернет: Ты доживи сначала». Или так скажет: Ты уж все расплановала, а еще неизвестно, что случиться может...»
     Отец с матерью ушли, а Генка остался. Что ни говори, а скучно одному. Да еще лес кругом. Хорошо, что Буланко недалеко стоит, травой хрумкает. Потом послышалось, как топором тюкают. А когда пила зашикала, то и вовсе хорошо стало. Шир-шир-шир» - и эхо раздается, как вода шумит по лесу.
     Генка наелся и вышел из шалаша, но туда, где .пилили, идти побоялся. Просто вышел и слушает, как пилят. Вдруг внизу страшно фыркнуло, задрожало и захрапело. Генка хотел уж было рвануть в гору, к отцу-матери, но, оглянувшись, увидел Буланка, который опять фыркнул и заржал потихоньку. Ему одному тоже, наверно, скучно было, а может, пить хотелось.
     - Буланко! Буланко! - стал кричать Генка.
     А тот опять заржал, и это было хорошо, как дома. А еще через минуту Генка увидел, как по валежине, через которую на волокушах ездили, пробежал огненно-красный зверек с хвостом, похожим на рыбину. Кто бы это мог быть? Зверь ничего себе, порядочный, но не такой, чтоб испугаться. Генка вышатал колышек, вбитый зачем-то у шалаша, и пошел с ним к валежине.
     - Кыш! - грозно закричал он.
     И вдруг услышал запах, который исходил от хорьков и колонков, приносимых из лесу отцом. И сразу догадался, что это был самый что ни на есть живой колонок - тот самый, которого мать унюхала, когда пить к ручью ходила.
     А наверху все пилили да поколачивали. Генка пробовал кричать, но его, наверно, не слышали. Потом пила замолкла и было слышно, как бьют обухом по обуху. Там у них, наверно, пилу зажало.
     - Генка! Ге-енк!
     - Чс-е-е-е?
     - Мотри не подходи! Сейчас валить будем. Мотри не подходи! Понял?!
     - Ага-а! Понял!
     И вот страшно затрещало, зарыкало с надрывом и стоном так, что по земле отдалось, и Генке показалось, что лесина падает прямо на него. Он чуть было не бросился бежать, но осилил страх, устоял и потом радовался, что не струсил. Еще более страшный хряск и грохот раздался, когда осина наземь рухнула - аж загудело по лесу. Генка присмотрелся и увидел, как вдали откуда-то сверху падают обломанные пихтовые ветки, сильно качается прогонистая пихта с ободранным боком и, рассеиваясь, оседает облачко легкой пыли. Значит, там-то и упала лесина-матушка. Генка стал кричать, и ему сразу же ответили. Теперь можно было идти к отцу с матерью.
     Он взял тот же колышек, которым колонка пугал - с ним надежнее - и пошел по примятой траве на голос. Трава тут была втрое выше Генки, особенно дидель, дудка которого чуть не в оглоблю толщиной, да еще с коростинками у комля, шершавая и пахнет тошнотно. Не зря отец и дедушка называют эту траву дурманник или дурман. Из диделя Тима делал хорошие брызгалки. Надо вырезать кусок дудки, чтоб один конец с донышком был, и получится здоровенный патрон. Проткни в донышке дырочку, возьми палочку, обмотай ее куделькой да вставь в дудку, сунь ее в воду и потяни - и наберешь воды. Потом конец палочки упри в живот и тащи дудку на себя, и тут обязательно струя вырвется. Так и брызнет из дудки, аж со свистом. Чем сильней дав-нешь, тем дальше брызнешь. Когда Тима сделал всем брызгалки, так в войну играли, друг в друга брызгали. И весело, и не больно. Только надо, чтоб вода рядом была.
     А вот и осина. Вот лесина, так лесина! Толще Буланка! И как только спилили ее?
     Отец обломком сука забивал моховой кляп в какое-то отверстие как раз там, где у лесины начинались верховые ветви.
     - Мам, а чо он делает?
     - Леток закрывает, чтобы пчелки не улетели.
     - А ты чо делаешь?
     Мать из черемуховых прутьев гнула обручи и вставляла их в широкую торбу.
     - А это будет рояха. Пчел сюда посадим и домой увезем, и еще у нас колодочка пчел прибавится.
     - На Буланке, ли чо ли?
     - На Буланке.
     - А я пешком пойду?
     - Ой, да ты боишься, наверно?
     - А они жалить будут.
     - Не будут, Гена, не будут. Они же знают, что им добро делают. Не бойся.
     Генка Вздохнул. Не очень-то верилось, чтоб пчелы да не жалились. Вон Лешку однажды ни за что ни про что - прилетела и чик в веко. А плакать мужикам, да еще при людях - самое распоследнее дело. И потому Лешка терпел, хотя и больно было, а плакать все равно хотелось, и тогда он стал звать Генку на старую пасеку. Генка, пойдем на старую пасеку плакать». В тот раз они не пошли на старую пасеку, а вот когда Лешке сшили новые штаны, а он их уделал чем попало и его наказали за это, они и правда отправились туда и посидели там на бревнышке и поплакали. Раньше там много колодок стояло и амбарчик был, где у дедушки всегда медовуха поспева-ла в бадейке. А теперь от пасеки колышки остались да горелые привойки по сторонам. Хорошо было плакать на старой пасеке - никто не видел, а как поплакали, легко стало. Бывало, они бегали сюда, когда дедушка мед качал. Широким кривым ножом он печать с рамок срезал и в ведро щепочкой соскабливал. А эта самая печать и есть самая вкусная из всех медов - восковая духовитая пенка с медом. И жуй, сколько хошь, только ожовки не выбрасывай - это же воск, а воск после вытопки сдают в лавку и вощину получают да товар всякий. Однажды Пронька, Генка и Лешка раздурачились и медом друг дружку мазать стали. А пчелам это не поглянулось, в волосы к ним полезли, запутались и жалить начали. И рванули они домой во все лопатки и руками замахали. А пчелы еще пуще сердятся. Ох и досталось! Бежали через овес, который цвел и пылил немного. Бежали они, только головы мелькали, а пыльца овсяная да лепестки всякие налипли на них так, что ни глаз, ни лица было не видно. Бабушка смеялась. А потом побывальщину рассказала. Сама-то она из зырян, так про зырян все рассказывала. Испугался один зырянин пчелки, ужалившей в ухо, да как рванет к хозяину, у которого в гостях был, и лбом косяк вышиб. Вбежал и спрашивает. А ну-ко посмотри. Она уко-то, однако, кровь резал!..» Рассказ этот помог им в себя прийти, и смешно даже было. Ну как же не смешно? Лбом зырянин косяк вышиб, и не больно, а какая-то пчелка укусила, так со страху чуть не умер. Чудной.
     Пока Генка, как обычно, морщась, вытягивая шею и щурясь, вспоминал про старую пасеку и бабушкин рассказ, мать успела рояху изладить. Потом с этой рояхой, с пилой и топором к отцу пошла, а Генка на комель сваленной лесины взобрался и стал по пей прохаживаться туда и обратно. Дерево упало на гору и, падая, проломило целую просеку в мелком осиннике.
     Мать с отцом опять пилить начали. Но сначала отец топором постучал и ухом послушал, чтобы знать, где пилить. Допилили до половины в одном месте, а потом, отступя с сажень, в другом месте столько же пропилили. После этого отец вытесал березовые клинья и колотушку, а потом начал выкалывать то, что между запилами было. Сначала щель была, а потом эвон какая половина отстала, как крышка сундука открылась. Отец с матерью эту крышку отвалили на сторону, и показалось обширное дупло. А в нем, как икра в рыбе, сидели золотистые ядреные соты с медом. Они были так свежи и так ярки, что Генке показалось поначалу, что это жаркие угли там лежат. И пчелы по ним ползают.
     - Вроде бы ничего получилось, - сказал отец.
     - Ага. Слава богу, - сказала мать.
     Генке получше хотелось узнать, о чем они говорят, но вплотную подходить боялся.
     - Иди, не бойся, - позвал отец, - только головой не верти да руками не маши.
     Еще раньше Генка заметил, что в траве дымилось что-то, и теперь оказалось, что это дымарь. Его тоже привезли вместе с туесами, и в нем были уже сухие осиновые гнилушки, которые огнем не горели, но дыму давали много. Мать принесла дымарь и берестяной черпак. А Генка по осине подошел еще ближе.
     - Мам, а чо как раз получилось? А чо слава богу?
     - А вот видишь, как соты стоят. Все целенькие.
     - Вижу. Вот они. Ага. И пчелы... А вот трутень.
     - А если бы соты плашмя упали, вот так, - тут мать положила ладонь на ладодь и тряхнула, - то все они помялись бы, и пчел, может, придавили бы, и матку. А у нас хорошо получилось, как раз упала осина-матушка.
     Нет. Это все же непостижимо! С такой высоты грохнулась лесина, а соты целенькие и пчелы живехонькие.
     Мать дымит дымариком - пух-пух-пух, а пчелы от дыма сбиваются в один угол. Тем временем отец ножом вырезает соты и складывает в туески. Все больше открывается дупло, и видно, как гладко отшлифованы его стенки. Каждый бугорок, каждая ямка будто вылизаны, ни соринки, ни гнилушки, ни листочка, ни веточки. Дупло это было похоже на большую полую кость, из которой все высосано так, что остались лишь ноздреватые перегородки, к которым теперь мастерски прилажены были тяжелые медовые соты. Соты не одинаковы по цвету. Есть совсем золотистые, с чуть заметными ячейками, которые доверху залиты медом и запечатаны тоненькой белесой пленочкой воска. Кое-где пленочка лопнула, наверно, от сотрясения, и выкатились крупные и ясные слезинки меда. Другие соты темные, словно обугленные и подсушенные. По тому, как отец вынимает их, видно, что одни легче, другие тяжелее.
     - А чо это? - спрашивает Генка.
     - Сушь, - отвечает отец. Он и сейчас с трубкой во рту.
     - А на што она?
     - Надо, - неопределенно говорит отец.
     Генка хотел уж обидеться, но он пояснил все же:
     - Тут они деток выводили и трутней. А потом меду наносили бы. Да.не успели еще. Вот и сухо.
     - Когда плохая взятка, - поясняет мать, - то всегда много суши бывает.
     - А нынче плохая? - Генке хотелось, чтоб хорошая, шибко хорошая!
     - Средне, пожалуй. Так, отец? - спрашивает мать. Отец попыхтел трубкой и под нос себе угукнул. Согласен, значит. Средняя.
     Мед уложили в туески, пчел дымом согнали в одну кучу и берестяным черпачком, осторожно, чтоб не подавить, в рояху пересадили. Мать прикрыла рояху, чтоб там темно было и пчелы не вылетели. А отец еще искал матку в опустевшем гнезде. Не дай бог, пчелы без матки останутся. Погибнут. И не зря искал.
     - Вот она. Мать честная. Ишь, как оно бывает! Он осторожно прижал ее щепочкой, потом взял
     пальцами. А она боевая, чуть не вырвалась и чуть не убежала. Но отец успел ее в рояху посадить. Вот теперь все было дадно и надежно.
     Как ни хорошо было Генке, а все же он шибко устал и спать захотелось. Как сели на Буланка, так и задремал, и всю обратную дорогу ничего почти не.видел. И дома сразу же спать запросился. Мать сказала, в сон его клонит потому, что меду объелся. А меду и правда съел - ого сколько!. Да еще похваливали, дескать, ешь, ешь, лесной-то мед шибко пользительный.
     Назавтра было что рассказывать Генке. И колонка живого видел, и Буланка зря испугался, и осина грохнулась - аж земля задрожала, и настоящее пчелиное гнездо видел, и матку-царицу пчелиную видел: она длинней и золотистей пчелки и шустрая, как веретешко. И что такое чернь, вблизи узнал Генка. Теперь за Лешкой черед.


     Дедушка за лето кротов много добыл и две колодки лесных пчел нашел. Уж пчел-то искать он мастер! И не то что отец, молчун, а рассказывает про все, что ни спросишь. Только дома бывает редко. А когда бывает, Генка с Лешкой не отстают от него. Вот-он расплющенным и остро заточенным концом лома толчет и рубит сухой, дуб в деревянной ступе. Зачем дуб? А чтобы кожу выделать.
     И как деготь гнать, дедушка показывал. В Староду-бовском колхозе еще только начинали глать, а дедушку советоваться позвали. Пошел дедушка и маленьких с собой взял.
     На заводе кочегарили два молодых мужика в длип- ных рубахах навыпуск и высокий старик, весь округлый и с руками толщиной в оглоблю. Старик был в.-холщовом. Рукава и штаны до смешного коротки н во многих местах прожженные. Ноги до колен и руки по локти были не то потрескавшиеся, не то шелушились. И еще они были в копоти и дегте. Седые лохматые и тоже подпаленные брови почти закрывали глаза. Весь он пропах дымом, табаком и дегтем. Генке этот старик напомнил большого филина, который одно время жил в подполье у дедушки, а по ночам перед ненастьем кричал: Хубу!»
     Дедушка величал старика почтительно - Филипп Евсеич, а мужики, не стесняясь, покрикивали на него: Эй, дед! Опять заснул?!» Генка стоял на дедушкиной стороне, то есть уважал Евсеича, а про мужиков решил, что они вертоголовые.
     Дедушка на заводе пробыл весь день, а маленькие тем временем ловили удочками гольянов на Калташке.
     Хорошо завод запомнился. Ядреный дегтярный дух, черная утолока вокруг, кучи золы и шлака в стороне, вороха бересты, чумазый лагун и такие же бадейки, прикрытые берестой, крохотная избушка на берегу, а в ней лежанка и стол. За этим столом вместе со всеми Генка ел гречневую кашу, запивал сытой - медовой водицей.
     И большой лохматый старик запомнился. Дедушка говорил, что ему уже сто годов, а раньше, в молодости, он считался осилком, а это значит был сильнее всех. А сейчас его все в сон клонит. Старик деготь гнал как мастер, а те два мужика дрова и бересту подвозили.
     И как известку жгут, показывал дедушка. Раз дедушка взял всех троих кулемки смотреть. Посмотрели. Кротов штук десять попалось. А потом дедушка спросил, шибко они пристали или не шибко. И никто не сказал, что пристал, и тогда, дедушка повел известковый завод смотреть. Долго шли, пока завод показался. Стоял он на косогоре, где синеватый камень ломали. Из этого камня-известняка и жгли известку.
     Вокруг известкового завода и даже по дороге, идущей от него, виднелись комья недожженной изоести с синими прожилками камня. И поскольку печи не топились и никто тут не работал пока, то завод глядел сиротливо и скучно. Стояла тишина, синели кругом горы, и хмурился пихтач.
     Потом дедушка показывал, как пчел ищут. Дело уже к осени было. День стоял тихий, ясный и приветливый, комаров не было, только- мошки еще держались, а тайга уже пестрая была, как цыганская шаль.
     С утра дедушка потесал и постругал что-то под навесом между амбарами, а еще раньше сходил на Кал-ташку проверить морды и принес хариусов на жареху. А в чернь стал собираться уж после завтрака. А тут и Генка с Лешкой подвалили. Их тоже за стол посадили, но есть они еше не хотели, блинов дома наглотались, и поели у дедушки только меду.
     Тимы и Сережи не было, их учиться отправили в село Калташ. Дедушке одному, наверно, было тоскливо, и потому он опять взял с собой компанию ребятишек. Веселая получилась компания - дедушка, Пронька, Генка, Лешка да три собаки. У дедушки при себе были ружье-берданка, топорик, за пояс заткнутый, сумка на боку и ножик в кожаной ножне. Одет он был, как всегда - в просторную толстовку, в широкие штаны-чем-бары, и мягкие обутки-ичиги. А на голове - кожаный картуз. У маленьких одежка тоже была похожа на дедушкину, только картузов не было.
     С собой взяли картошки - печенки в лесу испечь, бутылку сыты и каравай хлеба. ч
     Пошли. А дедушка спрашивает, как обулись, ноги не трет ли. Если трет, то лучше сейчас же переобуться. Да еще просит дедушка шибко-то головами не вертеть, а то на сучок напорешься или споткнешься да ушибешься.
     Тропинка шла на косогор, от дедушкиного дома на север. Ее, наверно, давно протоптали, может, когда еще дедушка молодым б ыл. Торная она была, будто всю ее босыми пятками утолкли, и влажная. По такой тропинке милое дело босиком бегать, чтоб шлепоток слышался. Вот только в-алежин много. Тут и старые, прошлогодние валежины были, и свежие -- нынешние. То сушина поперек тропы упала, то пень подгнил и рухнул, то выворотень целый. И надо перешагивать, перелезать или в обход идти.
     По тропинке ползали черные, желтые и красные мураши и букашки. Там и тут виднелись шляпки грибов. Иные грибы уже погнили, осели и расплылись,, как кисель. В одном месте лежал пропавший крот, в другом - убитая змея. И от крота, и от змеи остались одни шкурки, а в них густо копошились черные с красными и желтыми пятнышками букашки.
     Собаки то совсем пропадали куда-то, то, высунув языки, бежали по тропе. Поскольку всякие травы уже вызрели и обсеменились, то на собаках полно было сухих репьев-собачек» и колючек, а бурундуки бойко запасали всякие семена. Глядь: на высокой дудке сидит полосатый зверек с раздутыми щеками и вышелушивает семечки. А как подойдешь ближе, он - бульк вниз и свиристит заполошко. Ай-а-яй! А то скорей на дерево лезет. И еще много было бабочек, ос, пчел, шмелей.
     Про пчел дедушка сказал,, что это еще наши пчелки», а если пройти версты четыре, то могут быть уже и лесные, то есть дикие, а не домашние..
     Собаки часто вспугивали табунки рябчиков. И не отличить было сразу, какой старый рябчик, какой молодой, нынешний, потому что все уже выросли.
     У дедушки плохо с припасами, и потому он наобум не стреляет, а выбирает, чтоб наверняка попасть. Вот опять взлетел табунок. Дедушка поднял руку. И замерли все, даже дыхание затаили, и слышно было, как сердце бьется. А дедушка не спеша снял берданку и плавно поднял ее, целясь куда-то в середину пихты. Казалось, целился он слишком долго, и все ждали, когда ударит наконец выстрел. А выстрел ударил неожиданно - ахнуло так, что в уши садануло. И пошло, пошло гулять эхо. О-о-о. О-о-о, - от горы к горе. Долго шарахалось эхо по логам и косогорам. Кое-как улеглось. Мощь и грозная сила слышались в этом звуке.
     Еще раза два стрелял дедушка, рябчики падали, как тряпочные комочки, и немного было жаль их. Потом дедушка сказал: Ну, на похлебку хватит. А заряды надо беречь для белки. Скоро она дошлая будет». И, конечно же, никто не отказался бы, если бы дедушка потом позвал их белковать.
     Шли и шли, а дедушка время от времени спрашивал, пристали они или нет, и все отвечали, что нисколечко, хстя отдохнуть хотелось. Потом дедушка сказал:
     - Ну вот. Это место называется Маленькая сопочка. А во-он видите большую гору? Э.то Петушок называется. На той горе змей много, и барсуки там живут. А на сямом верху стоит скала, похожая на петушиную голову с гребнем. Вот и назвали гору Петушком.
     Конечно, всем хотелось бы на Петушке побывать, да идти туда больно далеко. Петушок-аж голубой от расстояния,
     - Садитесь отдыхать, - сказал дедушка и указал на толстую, давно уж облупленную колоду, лежащую поперек тропы. На ней, видать, всегда отдыхал кто-нибудь, потому что вся она была изрублена топорами и ножами изрезана. Даже буквы были вырезаны. Но читать г нкто не умел, а Лешкины Квикви-вакви» тут не годились. Дедушка сказал, что эти буквы Тима вырезал, и всем тоскливо немножко сделалось. Как.он там в школе, на чужой стороне?! Им-то здесь в черни да с дедушкой вон как хорошо. А Тима да Сережа... Где-то они сейчас?
     Недалеко от тропы, на чистой елани, прилаженный к высокому осиновому колу, висел берестяной черпачок. Дедушка взял его, вытряс из него хвоинки и сказал:
     - А ну, мужики, поднатужьтесь, посикайте вот сюда.
     И дедушка объяснил, что это требуется для. приманки пчел. Они всегда чего-то ищут там, куда люди мочиться ходят. Значит, это им требуется. А черпачок с приманкой называется чумашка - должно быть, татарское слово. В такие чумашки либо медовой сыты наливают, либо мочи. А то и все вместе. Потом смотрят, откуда пчелы идут и куда уходят, и так выслеживают пчелиное гнездо.
     Раз надо, то надо, пошли за пихту, стали кружком и выдали, что просил дедушка. И, наверно, каждый подумал, что вот и они помогают искать пчел.
     - Маловато, но ничего, - сказал дедушка, когда ему чумашку подали, - ничего, зато высокого сорта!
     - Тятя, а ты сам добавь, - сказал Пронька. Дедушка усмехнулся в сторону и сказал, что он в другую чумашку это сделает.
     Подлив в черпачок воды из бутылки, дедушка отнес ее на место и укрепил по-прежнему. Вернувшись, сел отдохнуть, долго курил и все поглядывал на чумашку и прислушивался.
     - Вы тоже прислушивайтесь да поглядывайте,- велел он, - уши-то у вас чуткие, а глаза вострые.
     И каждому хотелось первым услышать и увидеть лесную пчелу. И вроде бы где-то летало и гудело, но ясно никому не виделось и не слышалось.
     А место было хорошее - вершина лога, где большой подковой изгибалась горная грива. Склон ее был крут и солнцепечен, и от него шло тепло, как от большой печки. На склоне много было толстых пней и лесин, но больше всего было всяких дудок, которые покачивали и потряхивали бурундуки, вышелушивая семена. И все, что возвышалось над землей, густр было увито и окутано хмелем. Хмель был рясный, и золотистые его сережки свисали с пней, кустов и сучьев валежин, как большие плетенки свежего лука.
     - Ой-яй-е-е, сколько хмелю!
     Дедушка угукнул согласно и сказал, что за хмель
     хорошо платят, и как он совсем, поспеет, надо будет прийти с мешками и оборвать. Тут его на воз наберется.
     Отдохнули и дальше пошли. Теперь тропа повела вверх по солнечному косогору и даже в обход его и как бы назад стала загибать. Дедушка сказал, ничего, что назад, вот они и выйдут по другой гриве на большую тележную дорогу, на берег Калташки и по ней к дому вернутся.
     Пока шли назад, еще две чумашки поставили. Потом у студеного ключика, обросшего смородиной, пекли картошку и обедали, а вечером, как и сказал дедушка, дома были.
     Когда выкопали картошку, погода стала ломаться. Еще день простоял ясный и тихий, но в нем уже было что-то задумчиво-тоскливое, как в человеке, переживающем болезнь или утрату. Высоко над горами и лесами летели гуси, и младшие Осокины, подняв к небу глаза, следили за ними и невольно вздыхали. Это куда же они летят, в какую дальнюю сторонушку? Неужели и правда, есть теплые земли, где никогда зимы не бывает? Тогда почему же. они вон как печально машут крыльями, вон как надрывно и тоскливо перекликаются...
     Горы, леса и дальние утесы, казалось, приуныли и покорились тому, что неизбежно нагрянет не сегодня-завтра. Бабушка еще вечером сказала, что небо пахнет снегом и ноет в ноге.
     В эти последние дни по утрам либо шел мелкий нерешительный дождик, либо висел холодный туман, либо искрился и хрустел под ногами иней - обильный и плотный, как сухой мох на таежных скалах. Иней почти всегда был признаком хорошей погоды. После него так легко дышать, и весь день потом светит приветливое солнце.
     И вот уже запахло снегом. Пока он еще не выпал, младшие Осокины отправились проведать знакомые места. Сначала пошли на старую пасеку. Вокруг берез и осин широко желтела опавшая листва. Она почти полностью укрыла полегшую траву, лишь кое-где торчали ее коленца. Листва застряла в голых сучьях кустов и в зонтичных вершинах высоких дудок. А одна пушистая приземистая пихточка так и светилась застрявшими в хвое золотистыми, красными и сизыми листочками, будто ее нарочно украсил кто-то.
     Деревья уже оголились, лишь редкие листочки висели где-нибудь на самом верху. Зато пихты средь всей этой голизны и приморенности выглядели особенно свежо и зелено. Да еще на диво рясная выдалась рябина. Там и тут, наперекор темной зелени пихт и побуревшей траве еланей, рубиново горели многочисленные кисти ее, похожие на круглые пряники. Кусты ее стояли внаклон, вразлом, вразвал, потому что иначе им не под силу бьь ло стоять. Так же ярко и далеко виднелась ягода-калина. Да и черемуха еще не осыпалась, но она заметна была только вблизи, потому что все у нее было темное.
     Вовсю хлопотали дрозды, снегири, свиристели и еще какие-то неведомые пташки. Высоко над лесом, всматриваясь в осеннюю даль, пролетел большой черный ворон и прокричал трубно. Эти птицы часто пролетали над заимкой и всегда держались высоко, отчего и казались таинственными отшельниками.
     Ах как хорошо ходить по опавшей листве! Не то что летом, когда ничего не стоит запутаться и упасть. Нельзя сказать, что все кругом и чисто, и гладко, зато все проступило, показалось, обозначилось в настоящих величинах и видах. Осела, полегла трава, и увиделись все большие и малые валежины, лежащие и в одиночку, и вперекрест, и целыми завалами, показались кочки и муравьиные гнезда, остатки пней и даже отдельные толстые сучья, упавшие с лесин.
     Далеко слышится всякий звук и шорох. Где-то в черни, в горах, саданул выстрел, и долго металось по логам ядреное гулкое эхо. А вот где-то залаяли собаки, и если прислушаться, то можно понять, что лают они та,к, как лают только осенью, когда идут по следу хорошего зверя, когда леса уже сквозят, когда пахнет снегом. Где-то усердно стучит дятел: Чу-р-р-р-р... Тыр-р-р-р!» Где-то стенает желна.
     Пронька, поскольку Сережа, Тима и дедушка все объясняли ему или просто при нем обо всем разговаривали, знает кое-что лучше, чем Генка и Лешка. Когда опять послышался далекий выстрел, Пронька сказал:
     - В Кузып-кане стреляют. Тятя и братка Ваня там охотничают.
     И это, наверно, правда была. Давно у_ж их дома нет. Ушли барсучить и белковать. Конечно, если и другого зверька собаки найдут, тоже не откажутся.
     Осенями у Осокиных всегда бывает ба.рсучатина. Едят ее все, даже Катерина, которая долго считала ее поганой. Но дедушка и бабушка говорят, что барсука есть очень полезно, и барсучатину тушат у них с картошкой и луком в чугунах и жаровнях, а то и в пирогах запекают, которые называют почему-то курниками. Что касается младших Осокиных, то барсучатина для них - просто объедение!
     Долго они бродили в» этот день по лесу, бороздя йогами, чтобы листва хорошо шуршала, и разговаривая погромче, чтобы эхо послушать. Побыли на старой пасеке, прошлись по тропе, где кулемки дедушка ставил, пересекли лог и Маленькую речку и на Нашсй-Ваниной горе побывали. .Вот какой путь проделали! А ноги не так уж устали, только есть шибко захотелось.
     А назавтра и правда выпал снег. Утром бабушка сказала, что ночью слышала лебедей и сразу поняла, что снег идет. Это почти всегда так - всегда почему-то летят лебеди впереди снега. Летят они ночами, и, наверно, потому, что земля белая, видно им, куда лететь. И еще бабушка сказала, что выпала хорошая пороха» и самое время теперь белковать, так что отца с дедушкой скоро из лесу не жди.
     Снег лежал ровный и чистый. Добрый холодок румянил щеки. Широкие лапы пихт, пологие сучья, зонтики сухих дудок, спины валежин - все было успокоено, прибрано и наряжено в один цвет - белый. Но по снегу и там и тут уже набегал кто-то. Вон мышка прострочила от куста к кусту двойную маленькую строчку, вон сорока напрыгала, бороздя лапками и крыльями, вон ласка пробежала длинными и ровными скачками.
     Теперь они бродили по снегу, который был им почти по колено. Проньке пришло в голову катать с горы снежные комья, и это здорово получилось. Катится ком и все больше, больше становится. Палкой стукали по кустам и тонким деревьям, и тогда с них обваливался снег и с мягким шумом разбивался в пух, попадал им на головы, на плечи, за шиворот. Набродились, устали, промокли, проголодались. А дома тем временем опять капусту солили. И в прошлом году ее солили, когда снег выпал.
     Таким был этот первый день зимы - бело, уютно и пушисто, низкое серое небо, затихшая в белой дреме тайга, следы на снегу, хрустящая, холодная капуста и свежие вкусные ее кочерыжки. И свежий влажный запах первого снега.
     Зимой редкий день обходился без того, чтобы на заимке не было заезжих, захожих гостей. По старой памяти у дедушки останавливались охотники, дегтярники, углежоги, лесозаготовители. Русские и татары.
     Отпрашиваясь у матери, Генка с Лешкой частенько ночуют в дедушкином доме. TfT есть санки, на которых они катаются с косогора, есть маленькие лыжи и еще есть наган - ручка деревянная, ствол из патрона тридцать второго калибра. Из нагана, если зарядить его порохом, можно стрелять так же оглушительно, как из ружья. Сережа с Тнмой стреляли как-то. Но пороха у маленьких нет, без спроса его нельзя брать, боже упаси, а просить и не думай, все равно не дадут и даже пристращают. И вот пока что приходится пустым наганом играть.
     Когда к дедушке заходят охотники - а их сразу видно по обшитым лыжам, ножам на поясах и ружьям за плечами, - Генка, Лешка и Пронька спешат занять места на полатях и ждут не дождутся, когда начнутся всякие разговоры. Нет ничего интереснее, чем слушать рассказы про тайгу, зверье и про то, что случилось с кем-нибудь.
     Вот один захожий сидит с дедушкой за столом. Это давний знакомый Осокиных, татарин Кабулдай. Лицо у него темно-медное, прокаленное стужей, скуластое и непроницаемое. Чай пьет он не спеша и не глядя по сторонам, всем видом своим и движениями заявляя о собственном достоинстве и уважении к хозяину. На Кабул-дае холщовая рубаха, холщовые штаны и наполовину холщовые же обутки, напоминающие дедушкины ичиги. Они такие же просторные, с широкими голенищами, только голенища из холста, а головки кожаные. Каблуков нет или очень низкие, а носки поглядывают вверх. В таких обутках татары ходят и зимой, и летом. В сильные морозы спасает их все та же травка-загад, которую запасают в середине лета и хранят в пучках на чердаке. Устелив ею обутки и навертев ее на ноги заодно с портянками, они могут весь зимний день ходить в тайге по морозу и не страдать от холода. Осокины тоже пользуются загадом.
     Кабулдай заканчивает чаепитие и осторожненько опрокидывает чашку на блюдечко.
     - Пасиб. Ишо шашка пьем, - говорит он с легким поклоном. - Это означает, что он напился досыта, благодарит хозяев и еще бы выпил, да некуда уж.
     Сказывали, что одна гостеприимная хозяйка, не понявши, что означает Ишо шашка пьем», сразу же хватала опрокинутую чашку и наполняла горячим чаем. Гость, чтобы не обидеть хозяйку, еще выпивал чашку и опять опрокидывал на блюдечко с теми же словами. И вновь хозяйка расторопно наполняла ее чаем. Взопревший гость сначала ослабил пояс, а потом, когда уж совсем стало невмоготу, злой и красный выскочил из-за стола, одной рукой поддерживая штаны, второй опрокидывая на блюдечко чашку.
     - Ишо шашка пьем! - в отчаянии сказал он и, ма-тюгнувшись по-русски, поспешил на выход.
     После чая дедушка и Кабулдай проследовали иод порог, где у печи стояла широкая, крашенная охрой скамья. Кабулдай уселся ближе к одному краю, дедушка - к другому.
     Сидят они важно, прямо-таки по-господски, широко расставив колени и опершись о них ладонями. Дедушка знает татарские привычки и ведет себя почти так же, как гость. Уважительный дедушка.
     - Ну, Кабулдай, теперь давай покурим.
     Дедушка не спеша поднимает полу толстовки и, выпрямляя ногу, запускает руку в карман за кисетом. Карман у дедушки необъятный.
     - Тавай. Твоя какой табак? Дюбек? Мириканская?
     - Смешал простой с американским.
     - А-а. Тавай. Карашо. Я тайга псе куриль. Иногда они говорят по-татарски, и никто из домашних не знает, о чем это они.
     Взяв у дедушки протянутый им кисет, Кабулдай погрузил в него громадную двухколенную трубку, окованную медью, и набил табаком. У него, как и у дедушки, имеется огниво и трут. Вставив трубку в зубы, он ловко высек искру из синеватого камушка, .потом, спрятав огниво и камушек в кожаный мешочек со шнурком, помахал трутом туда-сюда, раздул огонек и дал прикурить сначала дедушке. Курят они не спеша, даже раздумчиво, и видно, что курить после чая - одно удовольствие. Дымят - дедушка самокруткой, Кабулдай - трубкой. Молчат. Лишь иногда Кабулдай шлепает губами, посасывая чубук.
     - В Кузып-кан ходил? - спрашивает дедушка.
     - Ага. - Пух-пух трубкой, шлеп-шлеп губами. - Ага, Кузып-кан кадиль.
     И опять молчание.
     - Как, зверь-то нынче есть там?
     - Та есть мал-мал. - Пух, пух, шлеп-шлеп. - Мал-мал есть.
     - Медведя не встречал? Пух-пух, шлеп-шлеп.
     - Пашто не стричал? Стричал. Кудой шибко. - Кабулдай опять замолкает, попыхивая трубкой, пошлепывая губами, поплевывая на пол, - ишо летом стричал. Пиряма у кулемка. Я его гляжу, он меня глядит. Глядел, глядел, да ка-ак поглядит!.. И пошел своя та-рога.
     Еще помолчал, покурил Кабулдай и добавил, щурясь в улыбке:
     - Я его материл мал-мал. Его совестно стал.
     Это была шутка. Но Кабулдай и дедушка усмехались не дольше, чем требовалось времени на одну затяжку. Опять они сидели бесстрастные, сосредоточенные, молчаливые.
     - Давно дома-то не был? - спрашивает дедушка.
     - С самой писна не был. Пашти полгод не был. Крот имал, белка стрилял, каланок добывал, орека за-, пасал, пчелка три колодка нашел.
     - Как орехи-то нынче?
     - Сиредний орека. Много кедра сапсем голый. Потом голодный белка прибежаль откуль-то. Псе сраза съель.
     Беседуют они о всяком-разном.
     Но больше всего младших Осокиных взволновал, конечно, медведь, который глядел, глядел, да ка-ак поглядит! Сами они никогда не видели медведя, а дедушка и Кабулдай почти каждый год видели, так что остается им только позавидовать. Но шкуру медвежью и они видели - бурая, лохматая и тяжеленная. И еще им известно, что у медведя страшная сила. У лошади двенадцать человечьих сил, а у медведя - двенадцать лошадиных. Вот он какой зверюга!
     Гепке хотелось, чтобы у него волосы были, как у медведя, бурые и лохматые, и тогда бы его дразнили медведем, а ему приятно было бы.
     Михеевна по-прежнему лежит на печи. Теперь она уж совсем плохая.
     - Федька, подыми меня. Покурю. Да сверни мне папиросипу-то.
     Дедушка свернул папиросу, поднялся на печной приступок и помогает Михеевне. Теперь они дымят втроем, и на полатях, где лежат маленькие Осокины, совсем уж дышать нечем.
     - Не курите ребятешки, когда большие станете, - тяжело дыша, говорит Михеевна.
     Теперь она - кости да кожа, но все равно широкая и тяжелая. Раньше Михеевна шибко похожа была лицом на царицу, которая нарисована на старых деньгах. Теперь в ней было что-то птичье и жалкое.
     - А шама, бауска, все курис и курис, - говорит Лешка.
     Михеевна скрипуче смеется.
     - Золотой ты мой. Верно говоришь. Да я-то уж помираю, дак мне все равно. Я-то уж смальства курю. А вы не привыкайте.
     Бабушка устала, сказав такую длинную речь, и долго не могла потом отдышаться.
     - Федька, это хто с тобой сидит-то?
     - Кабулдай, мама. Не узнала, что ли?
     - Кабулдай! Ну, здорово!
     - Старова- живешь, Микеевна! Как живешь-та?
     - Умру я скоро, Кабулдай. Умру. Пора мне. ,
     - Тибе, однако, сто годов есть?
     - Есть, Кабулдай, есть, однако. - Ишо поживи маленька.
     - Ой хватит. Пожила. Да смерти-то все нет. Заблудилась она где-то, позабыла обо мне.
     Все это сказала она спокойно и искренне. Видать, и вправду хотелось ей помереть. Но маленьким Осокиным очень горестно было от таких ее речей. Да разве же можно так?!
     Долго беседовали дедушка с Кабулдаем, а они все слушали да слушали. Потом на дворе заскрипело - обоз какой-то приехал, и дедушка с Кабулдаем пошли встречать его. Маленькие Осокины скатились с полатей и высторожнлись в кухонное окно, которое выходило во двор. Обоз приехал длинный. Лошади заиндевели, паром дышат, возы тяжелые - сено, овес для лошадей, бочка с керосином, бочка с постным маслом, мешки с мукой, целая туша мяса, круги жмыху. Да еще пилы, топоры, тулупы, дохи.
     Мужики обветренные, безбородые, на дедушку не похожие, и шапки на них самые разные - собачьи, мерлушковые, заячьи, кроличьи. А на руках либо обшитые материей рукавицы, либо мохнашки. Под тулупом у каждого то полушубок, то стежонка, перехваченная опояской. Есть очень нарядные опояски - цветные, в крестиках и в клеточку. Все это хорошо видно в талое окно.
     Вот один из мужиков ввалился в дом, и впереди него на полу волной покатился морозный воздух. Так иногда впереди хозяина вбегает с улицы собака. От мужика пахнуло остуженной овчиной, махоркой, степным сеном, керосином и пшеничным хлебом.
     - Здорово живете, хозяева! - говорит он.
     - Милости просим, - отвечает бабушка Варвара, - проходите вперед.
     Мужик держит в руках холодную холщовую торбу, в которой бугрятся большие булки и каральки.
     - Да мне бы вот хлеб растаять, хозяюшка.
     - А вот суды, на припечек-то, и клади, - указывает хозяйка, - тепло тут. Пока лошадей уберете, оно и растает.
     Мужик оставляет торбу на припечке и выходит на улицу помогать своим.
     Через окно слышно, как переговариваются приезжие, как покрикивают на лошадей и друг на друга. Лица веселые, наверно, довольны, что наконец-то приехали к теплу, а может, для сугреву дорогой выпили чего-нибудь. Среди приезжих есть совсем молодые парни. Двое вон уже поборолись и теперь снег друг с Друга отряхивают. Есть и пожилые. Вон стоит дяденька с длинными усами, а на усах висят сосульки. Дяденька под мышкой держит портфель и ничего не делает, только переминается с ноги на ногу да рукой что-то указывает. Когда спросили у бабушки, кто такой, она сказала, наверно, десятник.
     Дедушка показывает, куда ставить лошадей, а приезжие подбирают сбрую, оббивают топорами полозья и обледеневшие копыта лошадей, стаскивают мешки в амбар, скатывают бочки, сметывают сено с саней прямо на снег, и получился уже порядочный омет. Вот наконец все разгрузили, а сани поставили рядком оглоблями вверх. Под оглобли у головок саней поставили дуги. Разные дуги. Одни согнуты кое-как, оструганы неровно, кривобокие, с надломом, другие - как игрушки, гладенькие, крашеные, расписные, окованные поверху и с колечками посередине.
     Обозы у дедушки часто ночуют, и маленькие Осо-кины давно уже знают, что плохие дуги сделаны наспех, из чего попало и неумело. А хорошие - это изготовленные мастерами. Одна такая дуга хранится на чердаке дедушкиного дома. Да, может, и у других мужиков дуги расписные на чердаках хранятся на память.
     Когда стемнело и зажгли лампу, когда мужики, раздевшись, завалили тулупами весь угол под порогом и сидели кто где в ожидании самовара, пришла Катерина и позвала Генку с Лешкой домой. Но домой им теперь и вовсе не хотелось, они слезно стали упрашивать мать оставить их, чтоб посмотреть на мужиков и послушать, что говорить будут. Бабушка заступилась, и Катерина, наказав, чтоб они тут слушались, ушла.
     И вот опять, свешиваясь с полатей, до самого позд-на слушали они, что мужики говорят. Кто-то в колхоз пошел, а кто-то еще единоличник. В степи недавно буран был, много народу обморозилось и совсем померзло. А еще в степи много лис появилось, особо в Салтон-ском районе, хорошо ловят их степные охотники. Кто-то даже черно-бурую поймал. И что почем стоит, много говорили.
     Дедушка, по всей видимости, уважал того человека, который с портфелем приехал. Был он главный в артели и сильно грамотный: три толстенные книжки у него были, таблицы с цифрами, плакаты с лесорубами и амбарная книга, куда он мог записать все, что захочет. Вот к нему-то и подсел дедушка, когда вечерняя беседа началась. Сначала дедушка его называл Товарищ Путилов», потом Георгий Константиныч».
     Много говорил Георгий Константиныч, но опять-таки мало что понятно было. Из всего сказанного больше всего запомнились слова про электричество». Это в каждой избе Советская власть зажжет такие висячие стеклянные шарики, которые свету дают, может, в сто раз больше, чем вот эта семилинейная лампа, и керосину нисколько не требуется и не коптит. Нажмешь на одну пуговку - загорится свет. Нажмешь на другую - он потухнет. Вот и вся работа. Это самое электричество в одном месте добывается, а потом, не успеешь глазом моргнуть, в любой конец бежит по проволокам. Но когда уж оно бежит, то не смей голой рукой за проволоку лапать. Убьет до смерти. Сила большая! И-машины всякие оно же крутить будет.
     Сказочно и жутко было от рассказа про электричество. Это ведь надо же! Дедушка тоже качал головой и удивлялся. И чего только не придумает человек! Есть же головы!
     Электричество... Ленин... колхоз... бедняк... середняк... единоличник... самообложение... налог... государство... Бог ты мой! Чего только нет на евс тс, и все это еще предстоит увидеть и узнать ребятам Осокиным. Эх, скорее бы вырасти!..
     И еще бы слушали, да глаза слипаться начали, спать сильно захотелось, и от края полатей переползли к стене, где потник расстелен был и подушки лежали.
     Наутро стало известно, что мужики-лесорубы останутся квартировать у дедушки до самой весны, то есть пока не придет распутица. К тому времени они должны выполнить план по кубам. Много кубов должны напилить.
     Теперь почти каждый день Генка с Лешкой ночевали у дедушки. Дома их ругали, мол, без вас там тесно, а они, бывало, до слез просились. Да разве же не любо слушать, что говорят мужики, - аж сердце захватывает. Любо смотреть, как они из черни возвращаются. Вот в логу из пихтача показалась одна лошадь, другая, третья. Вот уже длинная вереница лошадей с санями. Издали лошади кажутся маленькими, как собачки. Трух-трух-трух - бегут лошадки, паром дышат, инеем покрылись, наработались, а все равно торопятся к овсу да к отдыху. Вот обоз уже совсем близко, видны каленые лица кубатурщиков, слышится усталое фырканье,. скрип полозьев, хруст замерзшей сбруи. Вот мужики распрягают лошадей, вот прибираются, вот вваливаются с морозу в дом, и от них пахнет лесом. Вот кто-то вынимает из-за пазухи кусок пшеничного калача и говорит, что это лисичка ребятишкам гостинец послала. Верится и не верится в доброту лисички, в ее человеческое внимание, но гостинчик так удивительно вкусен и. так хорош, что ни с каким хлебом не сравнишь его.
     Вечерами, при свете керосиновой лампы, мужики точат пилы и топоры, меняют сломавшиеся топорища, перебирают и чинят сбрую. Бабушка накладывает заплатки на их порванные штаны и рукавицы. И все это с разговорами. А по утрам, еще в сумерках, длинный обоз уходил в заснеженную тайгу. И почти каждый раз Генка, который вставал раньше всех, провожал обоз, стоя в кути на лавке и глядя в рассветное окно. Это было так сказочно! В логах еще темно, жутко чернеют пихтачи, на небе еще звезды, а далеко-далеко над краем тайги, как светлая голубая льдинка, занимается рассвет. На улице мороз, тусклыми искрами поблескиваю; снега, скрипят настывшие сани, над головами лошадей и мужиков клубится пар... Вот лошади запряжены, вот кто-то уже выехал на дорогу, а за ним и весь обоз тронулся. Мужики в тулупах правят лошадьми, стоя и помахивая концами вожжей. На повороте весь обоз виден сбоку. Лошадь - сани, лошадь - сани, лошадь - сани... Снег, стужа, темно еще, а этих людей гонит что-то в глубь тайги, навстречу льдистому рассвету. Генке и жаль их, и завидки берут, что они такие сильные и смелые. Колхозники, кубатуршики.
     В конце зимы, когда сильно припекать стало, когда с крыш зазвенела капель и повисли сосульки, когда пихты отряхивали последние комья снега, лесорубы устроили прощальный вечер и вроде бы свой праздник. К этому же времени, пока не пала зимняя дорога, вывезли в Стародубовский колхоз все осокинские надворные постройки - рубленые притоны, амбары, сушилки, а также сани, телеги, плужки, веялку и лучшую половину заплота. Это потому, что дядя Яша был в колхозе и Иван собирался туда же. Теперь все должно быть общее.
     Зимой и весной на каникулах были Сережа с Тимон. Как они изменились! Как волнующе и заманчиво пахли их книжки, тетрадки, пеналы с карандашами, резинками и перышками. Как много было новых слов в их разговоре, какие фокусы показывали, какие сказки говорили! То и дело они упоминали о каких-то новых своих дружках и знакомых. Слушать их было интересно и ревнительно. Да и как же иначе! Оказывается, и чужих можно любить, можно дружить с ними, удивляться им н хорошо помнить всех. А как же свои? Если любить других, то не забудутся ли свои - Генка, Пронька, Лешка? Да нет, вроде бы не заметно, что забылись свои-то. Целыми днями возятся с ними Сережа да Тима - бороться заставляют, пальцами тянуться, бодаться. И еще испытывают, кто быстрей на печку и на полати залезет. Лешка при таких испытаниях сорвался с полатей, и Сережа его уже на лету поймал. Вообще у Лешки больше всех царапин и синяков. Он ни за что не хочет отстать от Генки и Проньки, хотя и младше их на год. Если у Генки шрам от корыта остался, то у Лешки потому, что еще маленький в окно выпал и лоом о завалечную чурку ударился. Шрам у Лешки аккуратный получился, как маленький пельменчик. И вообще лбы у всех разные. У Генки еще с пеленок на лбу бороздочки обозначились - в отца лбом выдался. У Лешки лоб как арбузик, а у Пронькн - пологий и невысокий. Из всех Пронька самый спокойный и осторожный, потому ссадин и синяков у него меньше, и штаны, и рубаха у него всегда целенькие.
     Когда Сережа был дома, то много играл на гармошке. До чего хорошо и складно играл! Любую песню! Все песни, которые когда-либо слышал Сережа, на тальянке сыграть может. И подгорные всякие, и под-пляски, и саратовские. Когда он играл, то маленьких заставлял плясать. Генка стеснялся, потому что ему никогда не глянулось, как пьяные пляшут, а Пронька с Лешкой плясали охотно. Пронька топтался на месте и все себе под ноги смотрел, а Лешка носился по кругу, подпрыгивал бочком и ладошками хлестал по бокам, как петух вокруг курицы, хорохорился.
     В этот раз от Тимы стало известно, что кубатурщик с усами вовсе и не Путилов, а рабочий человек с Пути-ловского завода, шибко грамотный и партейный. Таких, как он, многие тыщи по деревням разъехалось помогать крестьянам колхозы налаживать. И еще оказалось, что маленькие Осокины проспали, когда он рассказывал про машину под названием трактор. Страшная сила! Один трактор за тридцать коней сделает! И верится и не верится. Тридцать коней - это вон какой обозище! На полверсты, однако. А трактор? Какой он? Эх, пришел бы этот трактор на заимку, и все его тут увидели бы! Хорошо Тиме. Все знает. Идет, говорит, трактор и земля дрожит! Раньше не было таких машин, а Советская власть сделала и крестьянам дала, и везде будут такие машины.
     И кто такие крестьяне, растолмачил Тима. Все, кто землю пашет, да скотину разводит - это и есть крестьяне... В школе так объясняли. А все, что в школе узнавал Тима, то и маленьким рассказывал. Молодец!
     Весело было, пока Тима и Сережа дома жили, а ушли - тоскливо стало. А тут Михеевна умерла. Дождалась смерти. Откуда-то много незнакомых старушек собралось, снарядили Михеевну, в гроб уложили, цветами убрали, богородской травкой окурили. Поп Миша, который будто бы в бегах был, тоже появился в доме, помолился, почитал книжицу, пахнущую ладаном, и уехал на дрожках с каким-то незнакомым мужиком. Весна была, все цвело, росло, жило, радуясь, а Михеевна в землю сырую ушла. Как тут было не горевать?
     А дома у Генки с Лешкой отец с матерью то и дело спорили насчет колхоза. Отец в колхоз звал, а мать все не шла. Иди, говорит, а я одна тут с ребятишками жить буду. Генке и Лешке тоже не хотелось уезжать с заимки, от дедушки с бабушкой, от Ваниной-Нашен горы, от Калташки и Маленькой речки, от всего, что было здесь. Долго спорили. Потом отец сказал:
     - Все. Хватит. Завтра иду в колхоз записываться...


     В Стародубовке жить предстояло в избе дяди Яши - в той самой, в которой семья Ивана Осокина жила на заимке, пока новую избу строили.
     Пожитки отец перевозил на кобыле чалой масти по кличке Макариха, потому что раньше принадлежала она какому-то Макару. Перед этим Лешку и Федюшку отправили гостить к бабушке Саломее в деревню Малиновку, а Генку мать повела теперь в Стародубовку пешком, потому что Макариха и с поклажей едва плелась. Отец тоже не сел на воз, а пошел рядом. Поехал он кружной дорогой, где ездили на телегах и где перевал через гору был моложе и ниже. А мать с Генкой пошли пешей прямушкой, которая была почти влвое короче тележной дороги.
     Прощай, дедушка, прощай, бабушка, Сережа, Тима, Проня! Генка уходит на чужую дальнюю сторонушку, в чужую деревню. Скоро ли доведется увидеться?
     Мать говорит, что у Генки и в Стародубовке тоже будут хорошие товарищи. Там у дяДи Яши и тетки До-ры Кузька уже вырос и почти как Лешка стал. Он сродный брат, родная кровь, и с ним Генка играть будет. А как обживется на новом месте да подрастет маленько, так с Кузькой и другими ребятами будет в гости к дедушке бегать. И пусть Генка запоминает дорожку, по которой сейчас идут.
     До самого дегтярного завода Генка не мог перестать плакать. Ноги подкашивались от горя. Что делают отец с матерью? И на кой ляд сдалась эта Стародубовка?! Зачем Генка должен покидать родную заимку?
     Когда мать с заимки стала ходить на работу в колхоз, Генка с Лешкой, бывало, изо всех сил не отпускали ее. Но уходила она по утрам, когда маленькие спали еще. Тогда мать работала на покосе, близко от заимки, на Калташенском лугу. В обед она успевала прибежать проведать избу, ребятишек и хозяйство. И почти всякий раз Генка с Лешкой гнались за ней, когда она опять уходила на работу. Однажды она убежала вперед и спряталась, а они промчались мимо, дальше по дороге. Далеко убежали, а матерл все нет и нет. Потом все же послышался ее голос. Она кричала сзади, а им казалось впереди - так эхо отдавалось по лесу, - и они опять бежали вперед. Теперь уж она бежала за ними, а они - от нее. Так получилось. Лучше бы ей не кричать, а то эхо обманывало. Кое-как догнала она их, и, конечно, сильно перепугалась. Да и они чуть живые были от тоски и горя. Но пусть... пусть бы лучше, как тогда, ходила мать на работу, чем совсем покидать заимку. Или пусть бы так было, как в прошлом году, когда пшеницу жали серпами. Мать с отцом поехали жать и взяли с собой Генку с Лешкой. Ехали, ехали по дороге вниз по Калташке, и вот она пашня - справа на пологом солнечном косогоре. Сразу запахло по-другому - нагретой землей, жабреем, полынью и коноплей. Пашня показалась пыльной и колючей. Потом ничего, привык-лось. Долго ехали краем, пока не выдался чистый лужок с черемухой и ключиком под ней. Тут и стали. Положок из брезента натянули, одеяло расстелили, подушки бросили. Хорошо было. Голову не пекло, ветерок гулял под пологом, и комаров почти не было. Изредка, правда, залетали мухи, пчелы, осы, шмели и даже шершни. Это потому, что в головах, в холодке, у ключика, под охапкой травы в торбочке еда была - молоко, хлеб, яички, лук и бутылка с медом. Вот на мед-то и летели.
     Мать с отцом жали пшеницу, Буланко со спутанными ногами по лужку прыгал и траву хрумкал, а Генка с Лешкой то под пологом сидели, то в конопле лазили. Конопля была, как молодой пихтач, густая, высокая и зеленая. У конопли уже семечки были. Пригни коноп-лину, вышелуши семя в ладошки и жуй себе.
     С конопли-то их и разморило - спать захотелось, и уж так сладко, так сладко спалось на чистом вольном воздухе, в тени положка! Ветерок лицо гладил и чуть шумел черемухой, в изголовьях потихоньку мурлыкал ключик, а под самым пологом звенели безобидные мухн-трясуицы. А как выспались, так есть захотелось нестерпимо. И шибко все было вкусно. Простой кусочек хлеба макай в ключик и ешь. До чего вкусно! А захотел пить - бери дудочку и пей из того же ключика, пей и гляди, как на дне песчаные блестки играют. Потом они залезли на черемуху, и видно было, как много уже снопов нажали отец с матерью. Где снопы стояли, тут пашня как стриженая была, а дальше она колыхалась желтая, одинаковая, бесконечная, и не верилось, что всю ее сожнут и обмолотят. Над пашней там и тут торчали головки осота и татарника. Такой вот и запомнилась та пашня. Но главное - полог, где они спали, ключик с водой вкуснее меда, конопля и сладкий-пре-сладкий сон.
     А теперь что? Куда они едут, зачем едут? Ох и неохота! А мать все идет, идет и Генку зовет, отставать не велит. И далеко зашли уже. Дорожка торная - еще торней, чем та, по которой с дедушкой ходили. Лес стоит высокий. Вверху дует ветер, и вся листва мельтешит, сверкает, колышется, и слышится гулкий шум далеко вокруг.
     Постепенно утишилось Генкино горе. Он стал любопытствовать и с матерью разговаривать.
     - Мам, а чо это?
     - Мухомор. Вишь, какой он пестрый и нарядный. Красивый, а обманщик. Есть-то его нельзя, поганый он, с ядом.
     - Я вот тебе! - погрозил Генка мухомору. - Мам, а это чо?
     - Это груздок, груздочек! Вишь, он какой ядренень-кий да чистенький! Это хороший грибок, его солят на зиму.
     - А сейчас откусить можно?
     - Нет, сейчас он горький, а как усолеет, тогда можно. Его сначала солить надо.
     - А-а.
     Так и спрашивал потом Генка то про одно, то про другое. А что такое верста? А что такое колхоз? А что такое трудодни? А что делают в колхозе?
     Мать все отвечала, а потом сказала, что сейчас они спустятся в Степкин лог, пройдут известковые ямы и покажется сама Стародубовка. Теперь уже совсем близко. И правда, скоро за ложком показались белые шапки известковых насыпей, красная, обгоревшая до кирпичного цвета глина, зола и угли, размытые дождями. Дальше, справа на косогоре, зазеленели картофельные посадки. Значит, впрямь деревня близко. Еще прошли, и показалась первая изба. Она стояла на выходе из Степкиного лога, на самом берегу речки, которая была много больше Калташки и текла бесшумно в глубоких глинистых берегах, сильно заросших тальником. Дорога свернула вниз по берегу, и тут открылась вся Стародубовка.
     Большая часть домов и изб стояла на косогоре. Самая середина его когда-то сползла вниз, но теперь уже заросла травой, устоялась. На прилавке, образованном оползнем, стояло несколько изб. Но все остальные постройки левобережья были выше оплыва, как бы над яром, поэтому казалось, что у деревни два яруса. Главная улица шла поверху, начинаясь в восточном краю деревни. Потом она поднималась на яр над самым его краем и круто опускалась в другом конце деревни как бы в ложок, а по ложку заворачивала на луговину и упиралась в мост через речку. То была верхняя заречная улица. Нижняя улица тянулась по правому берегу, и была она дорожная, проезжая. Постройки тут стояли только с одной, береговой стороны и было их меньше.
     Вся деревня была дворов в тридцать, но Генке показалось, что живет тут полно всякого народу. Он никогда еще не видел такого скопления изб и домов в одном месте. Это уж потом, через много лет, он поймет, что Стародубовка, в сущности, маленькая деревушка. И еще поймет, что место для деревушки выбрано неповторимо красивое. Долина тут сильно расширялась и напоминала изогнутый рыбий пузырь, в широкой части которого, было два полукруглых острова, разделенных прямым руслом-прорывом. Левый остров был побольше и совершенно чистый, только посередине росла большая развесистая береза. На этом острове паслись телята, жеребята, свиньи, гуси и утки, и поэтому весь он был притоптан и выравнен, как чье-либо широкое подворье. Травка на нем была низкая и однородная - травка-топ-туи. И, конечно же, это было любимое место для ребячьих игр. Тут была волюшка вольная и в лапту играть, и в догонялки, и всякие сражения устраивать. Второй, то есть правый, остров, в Противоположность левому, был почти непроходим для босых ребячьих ног. Он сплошь зарос высоким островерхим пихтачом, из которого кое-как пробивались к свету редкие рябины, черемухи, березы и осины. В подлеске много было калины, боярки, таволожника, смородины, малины и шиповника. По общему уговору во все времена никто ничего не рубил на этом острове, и он служил как бы заповедником. Но все это узнает Генка потом.
     А сейчас он шел, оглядываясь по сторонам, часто спотыкаясь, и всем существом воспринимал, что живут тут люди другие, чужие, непонятные. И пахло тут по-иному - раскаленной пылью большой дороги, преющим навозом скотного двора и свежим пометом, которым была уляпана дорога. Наверно, утром , прошло стадо. Горланили петухи, орали ребятишки, купавшиеся на той стороне у чистого острова, какая-то костлявая, прямая, как журавлиная дудка, старуха на всю деревню голоси--ла: У-ути, у-ти, утипьки!..» Вторая старуха в замызганном переднике манила ягнят, метавшихся по двору: Барь-барь-барь-барь...» Все это было незнакомое, непривычное, заполошное.
     Вот к этой-то старухе и привела мать Генку, за-1 говорила с ней ласково и вроде бы даже виновато, все время называя ее сватьей. А старуха, как казалось Генке, глядела пустыми глазами, отвечала грубо и неохотно. Генка сразу невзлюбил ее, потому что она не уважала мать и его, Генку. Он еще не видел людей, которые бы вот так равнодушны были. Правда, старуха жаловалась, что измучилась она со своей большой семьей. Пятеро взрослых с утра на работу в колхоз идут, старик, трое внуков, ягнята, поросята, гуси, утки, куры, коровы, а она одна со всем управляется. Генка ей сочувствовал, но равнодушия простить не мог. Да и вес в этом доме смотрели по-чужому, равнодушно. Им все равно было. И говорили тут по-другому, как-то разухабисто и громко, бякая, чавокая и полусглатывая окончания. Хозяином дома был длинный, заносчивого вида старик с веничной бородой, голубыми выпуклыми глазами, громким, как у гусака, голосом и мясистым носом, который он басовито, с лошадиным храпом высматривал довольно часто. В отличие от старухи он был чист и наряден. Была на нем ситцевая в голубенький горошек рубаха, длиною чуть не до колен, перехваченная наборным ремешком, холщовые полосатые штаны и густо смазанные дегтем яловые сапоги с высокими каблуками. Голова у старика была причесана на прямой пробор, как у попа Миши, густо намаслена и сильно блестела. По всей видимости, дед любил пофорсить. Гордо, как петух-победитель, он ходил по широкому двору, заложив руки за спину, поворачивая по сторонам бороду и бесперечь ругаясь на кого-нибудь. Кузь-кя-я! - кричал он, - Кузькя, ты чаво швыряисси?! Уши маляру!» Мишкя, ты куды побег, срамец этакий?! А ну вярнись! Уши надяру, змяеныш подколод-най!..» Так же он ругался и на ягнят, и на гусей, и на прочую живность. Кричал, а сам прохаживался и посматривал по сторонам. Наверно, так он следил за порядком.
     Старик этот, как потом узнал Генка, был отцом тетки Доры, дяди-Яшиной жены, и Кузькиным дедушкой i;o матери. А у Генки дедушки по матери не было. Умер, и. Генка не видел его. Тетка Дора, поскольку дядя Яша где-то в отъезде был, не в своей избе жила, а у этого старика отца, потому что дом у него был большой и домовничать было кому. Сама же она была целыми днями на работе, да еще с ночевой.
     Старуха называла хозяина Михайлой, а он ее - Хвеклой. Да и всех других он называл неласково. Кузькя, Мишкя, Спирькя, Яшкя. Кроме Кузьки есть у деда Михаилы и еще внуки. Спирька и Мишка от сына Илюхи, а Володька, Авдошка, Зинка и Сенька от старшего сына Василия, который жил отдельно. В одном доме с Михайлой живут еще сын Вася-маленький, детина ядреный и рослый, и дочь Паранька. И Вася, и Паранька еще холостые. Всего же в доме живет человек десять, да сот еще Генка с матерью пришли.
     Конечно, и старик Генке не поглянулся, потому что на всех кричал, никого ласково не называл, а только строжился - хозяин! Может, потому и пацаны растут вертоголовые. Что толку, что орет на всех да пугает? Видно же, что его никто не боится. Вон как Кузька-то с Мишкой своевольничают! Чего только не вытворяют! Кошку раскрутили за хвост да в речку с обрыва бросили. Курицу поймали на удочку с червяком, и вот она орет заполошно, крыльями машет, таскает удочку по двору, а сорваться не может. Кое-как оторвалась и вместе с крючком и с леской убежала. А теперь Кузька с Мишкой свинье покоя не дают. Почешут ей брюхо, а потом садятся на нее, чтоб она покатала их по двору. Свинья орет благим матом, а возить не хочет. Потом Генка видел, как они украли яички из гнезда и тайком выпили их. Да разве же маленькие Осокины сделали бы такое? Вот вертоголовые! Жиганята.
     Словом, Жигановы, как звали здешних хозяев, Генке не поглянулись. Едийственное, что хорошо было, - это двор ихний. Дом жигановский стоял на узком перешейке большого речного кривуна так, что с трех сторон подворье и огороды опоясывала речка, и только с одной стороны от берега до берега тянулось прясло с воротами посередине. Конные проезжали через ворота, а пешие по дощатым сходням ходили ирямо через прясло. Впереди дома на самом берегу стояла баня, а под берегом плавал большой деревянный круг, наверно, днище от чана, в котором гнали пихтовое масло. На этом круге бабы белье полоскали и вальками его колотили, а маленькие играли в Щуку, или нырок». Сзади дома вдоль другого берега тянулись жигаиовские притоны, амба-рушки и хлевы, а навоз сталкивали прямо в старицу под берег. Так что все тут было ловко устроено.
     В этом же крнвуне на верхней, солнечной его стороне стояла еще одна изба, принадлежавшая когда-то старшему сыну Михаилы, квторый воевал в партизанах вместе с братом Федора Романовича Осокина. Вернувшись после войны, он вскоре помер. Теперь в этой избе . жили какие-то Володины, у которых старший сын Ванька был уже парень, а остальные - маленькие, как ребята Осокины.
     Дед Жиганов, конечно, чувствовал себя хозяином и этой избы. При всяком поводе он покрикивал и на воло-динских ребятишек.
     Пока отец не перевез все манатки, пока не приехала бабушка Саломея, пока не привезли Лешку с Федюш-кой, Генке предстояло пожить несколько дней у Жигановых. Одну ночь он уже ночевал у них в горнице, под широкой кроватью, где отведено было место нм с матерью. Теперь он уже знает, кого как зовут и кто как смотрится. Илюха, голубоглазый и смешливый, похожий статью на Гснкииого отца, был бригадиром, и потому всегда на лошади ездил. Жена его Апросинья, тетка Дора, Кузькина мать, Вася-маленький и Паранька работали просто колхозниками. Самое странное для Генки было то, что Васю называли маленьким, а на самом деле был он, может, самым крупным мужчиной в деревне. Видел Генка и Васю-большого, старшего, что жил недалеко своей избой, а в колхозе был самым главным, то есть председателем. Мать говорила, что председатель и Генкин отец - дружки еще с армии, и в случае чего Вася-большой не оставит в беде. Человек он хороший.
     На улице с вертоголовыми Генке играть не хотелось, и он предпочитал сидеть в горнице. В середине дня старуха Гспку позвала обедать, но он нарочно еще затих, лег в постель и закрыл глаза. Раз не любил старуху, то и обедать с ней не желал, хотя есть страшно приспичило. Его гак и посчитали уснувшим. А потом он и правда уснул и проспал чуть не до вечера. Теперь солнце светило с другой стороны, в горнице было жарко и душно. Генка позвал мать. Ни звука. Еще позвал, и опять никто не ответил. Генке стало тоскливо, и он тихонько заплакал, сидя на постели. Но вот застучал сапогами дед Жиганов, и Геика перестал плакать - не хотел он, чтоб чужой человек видел его слезы. Дед Ж»-ганов напился квасу, похлебал жирно пахнущих щей, опять выпил квасу, крякнул, рыгнул и тут же закричал страшным голосом на курицу, которая бродила в горнице. Курица с переполоху кинулась под кровать, прямо на Генку, Генка брыкнул ногой, и она с кудахтаньем и хлопаньем, теряя перья, ударилась в окно.
     Прогнав курицу, дед долго бранил домочадцев, сначала в доме, потом во дворе. Наверно, всей деревне слышался его звучный гусаковатый голос.
     Генка опять тихонько заплакал. Ему было одиноко, тоскливо и голодно. Зашедшая в горницу Жнганиха услышала его плач и стала укорять. Такой, мол, большой, а плачешь. Неча плакать, неча за материн подол держаться. Вон Кузька с Мишкой меньше, а сами день-деньской без матерей бегают.
     Генка перестал плакать и еще больше охладел к старухе, которая даже не догадалась о еде напомнить. Еще больше она стала ему чужой, хотя мать и называла ее сватьей.
     После Жигана и Жиганихи в горницу заходили Илю-ха с женой Апросильей, потом Вася-маленький, потом тетка Дора с сестрой Паранькой. Все хлебали щи, пили молоко, квас, крякали и, наверно, довольные уходили па речку купаться после работы. Л матери все не было.
     Наконец прибежали Кузька с Мишкой. Тоже за стол уселись и давай греметь ложками, хлебать, чавкать, отдуваться, швыркать и баловаться. Дед опять вывернул-ка откуда-то и заругал их, что щи проливают на стол и на пузо, что крошки крошат и хлебом швыряются, что сопли распускают и не утираются.
     И опять никто не вспомнил про Генку, никто за стол не позвал. А если бы и позвали сейчас, так он все равно бы не пошел. Коли сразу не вспомнили, значит, ничего он для них и не означал. А есть хотелось - дальше некуда. И когда дед Жиган сказал, что в горнице Генка Осокин спит, Кузька с Мишкой, вместо того, чтобы дать ему поесть чего-нибудь, стали бросать в него что попало и дразниться. Языки вываливали, пальцами рот и глаза чуть не до ушей распяливали, нос морщили. Дескать, вот -агы какой хороший! Потом взяли сковородник и стали ширять в Генку, а он перехватил конец да ка-ак ширнет обратно. И оба, Кузька и Мишка, в рев ударились, так завопили, как будто их резать начали. А Генке-то ясней ясного было, что плачут они неправдашнимн слезами, а чтоб переполох поднять и напугать Генку. И, конечно, приперся дед и опять в ругань:
     - Ма-арш на улицу, поросята эткие! Я вам уши оторву! Я вам волосья повыдяру! Да я вам... - И ногами затопал, сапожищами загремел и на Генку зыкнув - А ты, братец мой, чаво дересси?! Тебя в дом пустили, а ты дересси! Ишь, зверок таежный! Мотри у мене!
     Генка его передразнил про себя и обозвал, а голосом ничего не ответил, только носом зашвыркал. Очень даже хорошо понял Генка, что все в этом доме живут не так, как бывало у дедушки на заимке, что старик Жиганов вертоголовыи, горластый и нечуткий, что Кузька с Мишкой малые непослушные, неуважительные и к деду своему относятся плохо, - не то что Генка к своему дедушке. Да и то правда, как дед к ним, так и Кузька с Мишкой к нему.
     А есть хотелось совсем уж несносно. Когда пришла мать, Генка так обрадовался, что опять заплакал. Конечно, слезами он еще и жаловался ей, очень, дескать, плохо тут было. Она повела его к рукомойнику и, пока умывала, успела утешить. Не плачь, мол, завтра в свою избу перейдем жить то есть в дяди-Яшину, которая стояла пустой недалеко от жигановской ограды, где дорога в обход ложка забирала в сторону. Еще мать сказала, что скоро корова отелится и хлеб молотить станут, и тогда Осокины хорошо жить будут, Генка и Лешка подрастут сразу. А сейчас уж потерпеть надо. Бог терпел и нам велел.
     Потом мать спросила, хочет ли Генка есть. Да как же не хотеть? Аппетит у него всегда был отменный.
     - Так и просидел на постели, - жаловалась Жига-ниха, - нелюдимый он у вас. Другой бы сам за стол уселся, а ён так и просидел, как сыч.
     Это ваши вертоголовые сами за стол прутся», - подумал Генка.
     Оказалось, что для Генки мать ставила вх печку пшенную кашу и яичко закапывала в загнетку, но то ли Кузька, то ли Мишка съели все и даже не спросили чье.
     Теперь Жиганиха налила щей - тех самых, которыми так вкусно пахло весь день. Правда, они теперь были уже без мяса - повыловили. А Генка не стал их есть, даже не прикоснулся, и никто не смог его заставить. Это оттого, что весь день никто не пожалел, да еще от сознания того, что Осокины плохо питаются, а тут целыми днями мясо едят и на других покрикивают.
     - Ты чаво ж, братец мой, куражисси? - подобрел вдруг и дед Жиган, - ишь давай, ишь на здоровье. Голод не теткя. Ишь.
     И жена Илюхина, тетка Апросинья, стала уговари- вать, и все другие, кто в доме был. А Генка так и не стал щи хлебать. Да и слезы не давали, обидно было. Вон какие теперь, при матери-то, все хорошие стали, хлебосольные да внимательные. А почему без матери весь день никто не вспомнил о Генке? Ох, на всю свою жизнь запомнит Генка обиду эту!
     Мам, пойдем отсюда! Мам, пойдем на заимку к дедушке, к бабушке, - плача, звал Генка, - не хочу я тут...
     Тетка Апросинья намазала маслом кусок белого хлеба и стала совать его под самый нос Генке. Боже! Как вкусно, как заманчиво пахло! С каким удовольствием съел бы Генка этот кусок, если бы его подали руки бабушки или матери. Но это был чужой кусок, и давали его не от чистого сердца, а чтобы хорошими показаться. Уж теперь-то это Генка распрекрасно понимал. О, люди! Да как вы не поймете, что, суя этот кусок, вы продолжаете обижать и унижать пусть маленького, но живого человека?!
     До того Генка страдал и плакал, что мать пошла с ним ночевать на чердаке дяди-Яшиной избы. До этого избу уже побелили, помыли и серой окурили от клопов да тараканов. Вот из-за серы-то и нельзя было пока ночевать в избе.
     Поднялись на чердак уже со свечкой, в сумерках. Тут на перекладинах были настланы доски, а на них - всякая лопоть лежала. Хорошо ночевали.
     Следующие два дня Генка домовничал один. В обед прибегала с работы мать и доставала из печи кашу. Генка съедал кашу и запивал молоком, которое мать приносила от какой-то Феньки. Потом, когда она уходила на работу, он сидел на приступке у крыльца или взбирался на чердак по лестнице и наблюдал за дорогой. Дорога шла сверху по берегу, а у самой жигановской усадьбы сворачивала мимо теперешней осокинской избы, за спиной которой под крутым берегом лежала вся заросшая кувшинками старица, а за нею - пихтовый остров. По дороге изредка проезжали незнакомые люди, кто верхом, кто на ходке или таратайке. Одного из них, верхового с сумкой на боку, Генка видел дважды на день. Утром он проезжал сверху, а перед вечером - снизу. Это был почтальон.
     Дежурил Генка возле избы, и с утра до вечера слышался ему голос деда Жигана, бранившего внуков, свою старуху и всю домашнюю живность. Так же громко кричал он и тогда, когда звал своих внуков обедать. Генка стал догадываться, что дед хотя и шумоватый, а к своим ребятишкам добрый. То сопли им вытрет, то палочку обстругает, то на других ребятишек пошумит в защиту своих.
     Дружба с Кузькой и Мишкой за эти дни так и не склеилась. Когда Генка сидел на своем крыльце, Кузька с Мишкой обычно торчали у прясла и дразнились: Конопатый!.. Конопатый!..» И еще они кричали, что Генка влез в чужую избу да еще задается. Было, конечно, обидно, и если бы не дед Жиган, Генка взял бы палку да шуранул бы их от прясла-то. Еще обидно было, что Кузька - сродный брат, а никаких родственных чувств нет в нем. Раньше Генка видел Кузьку раза два на заимке, когда тетка Дора в гости приезжала. А вообще-то он как родился, так все больше на Стародубов-ке жил и совсем, наверно, отвык от Осокиных. Тогда Кузька был слезливый и смирный. На нем были сапоги - хорошие сапоги, дядей Яшей сшитые. Но он их сильно стоптал, и они ему терли ноги. Теперь Кузька не тот - большой стал, шустрый и напористый.
     По нескольку раз на дню Кузька с Мишкой принимались бросать в Генку камешки. Иной раз попадали и радовались. Но он терпел и не плакал - еще чего не хватало! Все Генкино крыльцо было уже засыпано камнями, но он старался показать, что нисколько их не боится. Конечно, камни и он бросать умел не хуже жига-новских внуков, но они были не ровня Генке, и драться с ними было бы унизительно. Сопляки. На три года моложе. Правда, раза два Генка тоже бросил, но так, чтобы не попасть в них, а дать понять, что он бросает дальше. Камни улетели далеко в жигановский двор, а они, дурачки, ничего не поняли и даже обрадовались, что Генка промазал. Э-э, мазила!»
     После обеда дед Жиган ушел спать под черемуху, и тут его внуки совсем распоясались. Перелезли через прясло, считай, нарушили границу и кинулись на Генку с палками. Сначала Генка думал, что они это нарочно, чтоб напугать, а они взаправду налетели. Тут Генка, хоть и старше был, а не стерпел, схватился. Мишка легко поддался, хорошо Генка швырнул его, и он больше не лез, а Кузька сильный оказался. Еле свалил его Генка. Надо было сразу вертануть, так жалко вроде было, все же сродный брат, да и младший. И чуть сам не поддался. А как жмякнул Кузьку, так он и заревел. И Мишка заревел, и такой рев подняли, что дед проснулся. Но Генка еще не знал, что Жиган проснулся, и старался хорошенько напугать его внуков, чтоб неповадно было. Вдогонку им он бросал комья засохшей глины и прочее, что под руку попадало, и, как на грех, метко получалось. В то самое время, когда на Кузькиной голове разлетелся комок глины, из-под черемухи выскочил дед, схватил удилище и рысью побежал на Генку. Однако дальше прясла дед не пошел, зато уж у прясла шумел так долго, что Генка чуть не оглох от его рева. ...Чаво швыряиссн! Чаво швыряисси?! Мотри у мене!..»
     В это время на жигановском дворе появился Спирька, старший Мишкин брат и Генкин одногодок. Ростом он был повыше Генки. С утра до вечера бегал он по деревне с другими ребятишками, а к Генке совсем был равнодушен, видимо, не считал его ровней. Но теперь ему пожаловались Мишка с Кузькой, и он заинтересовался.
     - Спирька, дай ему, дай! - вопили подзащитные, - ишь, залез в чужую избу да еще дерется! Конопатый!
     Конечно, это были очень обидные слова, и надо было что-то отвечать. Генка вспомнил, как отец на них с Лешкой ругался бывало, и решил так же изругать Жигановых.
     - Песовы морды!.. Песовы морды!..
     - Эй ты, давай бороться! - сказал Спирька, закатывая рукава и подбочениваясь.
     Лицо у Спирьки румяное, голубоглазое, красивое, без конопушек. Нежное лицо и вовсе не злое, не ошалелое, как у Кузьки с Мишкой.
     - Если не будете драться, то буду бороться, - ответил Генка.
     - Не. Не будем. По правде будем бороться. Давай? Генке и самому хотелось бы побороться по правде.
     На осокинской заимке он считался проворным. Однажды с соседней заимки приходили ребятишки побольше его, и то он поборол.
     - Ну давай.
     - Иди к нам, - говорит Спирька.
     - Нет. Вы идите к нам.
     - Давай конать, кому идти, - предлагает Спирька. - Чей низ, тот идет. - Спирька берет обломок прута и подходит к пряслу, где лежат сходни.
     Генка идет навстречу. И вот на сходнях один с той стороны прясла, другой с этой, стали конаться. Верх оказался Спирькиным, и Генке пришлось перейти на его двоо.
     Сначала Спирька попер было, а потом как-то размяк, и Генка шибко ударил его о землю. Ему показалось, что Кузька и то сильнее.
     - Не в счет, не в сче-ет! - заорали Кузька с Мишкой, - сызнова боритесь.
     И сызнова Генка поборол. Еще легче. Р-раз - и с копылков долой. И вообще у Генки вроде силы еще прибавилось.
     Кузька с Мишкой собрались было заплакать - от обиды, конечно, но сам Спирька молодцом держался. Нисколько не обиделся.
     - Ты силач, - сказал он Генке, отряхиваясь, - теперь и в нашем краю есть силач. А в нижнем краю есть Колаха Казанцев - силач... Тебе сколько лет?
     - Шесть, ли чо ли.
     - А Колахе восемь. Он всех сильней у нас. Никто его побороть не может.
     - Вот Колаха тебе даст! - погрозил Мишка.
     - За что? Мы по правде боролись.
     - Правильно, - сказал Спирька, - а вы, - мотнул он головой на Кузьку с Мишкой, у которых были очень тоскливые лица, - вы играйте между собой. Он вам не ровня. Мы, с ним будем играть. Даешь? - и Спирька протянул руку.
     Генка впервые услышал это слово, но оно ему сразу поглянулось. И потом, когда случалось приходить к общему согласию, Генка и сам кричал это слово. Пошли на остров! Даешь!..» Пошли купаться! Даешь!..»
     Генка и Спирька пожали друг другу руки, и хоть в борьбе победа была за Генкой, Спирька показался ему героем. Генка даже позавидовал, что Спирька умеет говорить такие слова и так просто держаться. Молодец Спирька.
     Засыпая вечером, Генка думал, что день хорошо прошел. Пусть Кузька с Мишкой как шершни налетали, то и дело настроение портили, зато и он не оплошал. Пусть знают.
     С легким сердцем уснул Генка.
     Теперь ночевали в избе, но опять без отца. Он круглые сутки управлялся с колхозными лошадьми.
     Мать, наверно, догадывалась, что Генка тоскует по заимке и все что-нибудь рассказывала интересное про Стародубовку. Однажды шепотом, как говорят об очень важном, она сказала, что совсем рядом на речке присмотрела местечко, где чебаки так и ходят большими табунами. И утром пораньше надо встать и побывать там с удочкой. Сама она шибко любила удить рыбу, когда маленькой была. Лучше иных ребятишек удила.
     Утром мать разбудила Генку чуть свет. Так рано в летнюю пору он никогда не вставал. В деревне было тихо, все еще спали. Зато вокруг - в лесу, в кустах на кривуне, на острове за старицей - все щебетало, аукало, куковало. Лились ручьем и сыпались мелкой дробью разные птичьи голоса.
     Было прохладно, в воздухе толклись комары, и на всем густо блестела роса. Даже на дороге перед взвозом, где на раскате лежала дорожная пыль, как маковые зернышки, темнела роса.
     Генка был босиком, и потому, что вышел на улицу из теплой постели и еще спать хотел, и потому, что было прохладно и все залито росой, ему казалась невероятной столь бурная радость птиц, голоса которых заполняли весь мир. Одно дело слушать птиц на рассвете, сквозь сон, когда голоса их кажутся музыкой, полной ласки и нежности. Другое - услышать, как здесь и там, далеко и близко, звучат птичьими голосами каждый куст, каждое дерево, и от всего этого под тихим утренним небом звон, как бы внутри большого колокола, а по лесу половодьем гуляет множественное эхо и делает еще более необъятным и мощным это утреннее песнопение.
     За речным кривуном, затопляя верхушки пихточек, плавал ленивый туман, а из него слышался мелодичный бряк ботала. Там, наверно, паслись лошади. Слышался и крик петухов, но по сравнению с бурным пением пташек голоса их казались ленивыми и хриплыми.
     Мать взяла лопатку и тут же у избы под завалинкой быстро накопала червяков, которых Генка скидал в старый отцовский кисет с землей. Потом она сняла с чердака длинное удилище со всей оснасткой, которое, наверно, осталось еще от дяди Яши.
     - Ну пошли, - сказала она.
     В одной руке она несла удилище, в другой котелок, а Генка пес червей. И в том, как они шли, как старались не шуметь, пробираясь через кусты к реке, как обжигала роса босые ноги, было так много таинства, что у Генки по спине пробегали восторженные мурашки.
     Вот сквозь кусты из-под обрыва, прикрытая легким туманом, глянула темно-синим оком речка Илнца. Глубокий и недвижный омуток.
     - Ш-ш-ш. Тихо, не шуми, - прошептала мать.
     Беззвучно и ловко отогнула она ветки тальника, раздвинула высокий пырей, вытоптала пяткой приступок в крутом берегу, усадила Генку и сама уселась.
     Наживив червяка и поплевав на него, она закинула удочку и почти сразу же выдернула большого серебристого чебака. Потом еще, еще и еще.
     Генка чувствовал, как мать радовалась, вытаскивая То чебака, то окуня. И все у нее ладно получалось и ловко. Даже сопливого колючего ерша сняла она любовно и бережно. И видно было, что рыболов она хороший.
     Когда Генка совсем забыл про комаров и сам в азарт вошел, мать сказала:
     - Ну хватит. Надо бежать печку топить, еду готовить да на работу собираться.
     - Мам, ну еще немножко! Мам!
     - Мы потом. В следующий раз. А сейчас уж поздно. Жаль. Но пришлось подчиниться. Теперь Генка нес
     котелок с рыбой и удилище и казался себе очень даже важным человеком.
     В деревне по-прежнему было тихо. Только дед Жиган вышагивал по двору, громко сморкаясь и покашливая, да коровы средь двора постанывали и сыто отдувались.
     Дед ходил расхлябанно, старчески, но как только увидел Катерину и Генку с удочкой, заметно приосанился, поднял голову и хозяйски подошел к пряслу.
     - Ты, Катьк, брытец мой, чаво так рано шляисси, аль рыбачить бегала?
     - Да ходили вот с сыном. Поучила его немножко. Пусть привыкает. На речке теперь живем.
     - Эт верно, - сказал дед значительно и громко. - Илица - речкя, а Калташкя ваша - так себе. Ну а чвво добыли?
     - Да вот чебаки да окуньки. На сковородку будет.
     - Да ну?! И не брешетя? А ну покажи-кось, подь поближе.
     Генка подошел с котелком к самому пряслу, дед посмотрел, удивился и недовольно сказал:
     - Эт вы, наверно, на моем месте рыбачили.
     - Да пет, там даже нетоптано было. Вон, выше вашего прясла.
     - Вот, во-от! Как раз и есть мое место. Так что ты, Гснкя, туда рыбачить не ходи. У мене свои огольцы есть.
     Мать засмеялась и пошла к своей избе, а Генка, оглядываясь, за ней пошел. Когда отошли немножко, он спросил:
     - Мам, а чо, эта речка его, ли чо ли?
     - Это раньше здешнее место Жигановых было. А теперь тут все колхозное.
     - А чо он?..
     - Да. просто чудной. Распоряжаться любит. А ты шибко-то его не бойся. Он только шумит много, а так ничего.
     - Ладно, - сказал Генка.
     - Ты, Катьк,. мотри, не опоздай на работу! - крикнул вслед дед Жиган и тут же истошно зашумел на свинью, ломившуюся в огород.
     Жигановский огород лежал в самой петле кривуна и от двора отгорожен был совершенно нелепым каким-то пряслом, где и колья, и жерди торчали как попало. В эту городьбу то и дело пролезали жигановские же свиньи, и дед шумел на них.
     Дома мать стала чистить рыбу, а Генке велела сбегать на родник по воду. Этот родник был саженях в тридцати от избы, у дороги, под скалой. Через дорогу бежал тихий ручеек, и как-то незаметно терялся в прибрежных тальниках, не размывая ни дороги, ни берега. Но там, где он выбуривал меж камней, выбран был котлованчик с полметра глубиной. Вода тут была до того -чистая, что черно-бархатное дно и разноцветные камушки на дне виднелись, как в зеркале. Кто-то когда-то набросал в воду фарфоровые и стеклянные черепки, которые теперь устилали черное дно родника и сияли золотисто-солнечной оправой, как кусочки радуги. Сначала Генке показалось, что это очень дорогое что-то, и прежде чем зачерпнуть, он по плечо запустил руку в воду и достал то, что так заманчиво сияло. Тут-то он и узнал, что это обыкновенный осколок фарфоровой чашки. На воздухе он нисколько не снял и не играл. Генка бросил его обратно, и, едва коснувшись дна, он опять заиграл радугой. Это похоже было на фокус, и Генка приятно удивился. Насмотревшись, налюбовавшись па родниковое дно, Генка зачерпнул воды и пошел домой. Дед Жиган видел его.
     - Ты, брытец мой, в нашем роднике воду берешь, да к не шибко там балькайси. Не надоть мутить его. Чаво ты там балькалси?
     - Воду брал.
     - Воду бра-ал, - передразнил дед и зашикал на курицу, должно быть, не так ступавшую по двору.
     Генка промолчал, но про себя, конечно, обругал деда и насупился.
     После завтрака Генка думал пойти к Спирьке и рассказать про рыбалку. Проводив мать, он вышел на крыльцо и стал дожидаться, когда Жигадовы из дома высыплют. Тут во двор на хорошем коне, запряженном в ходок с коробом, вкатил Спирькин отец Илюха. Забежав в дом, он вышел оттуда не один, а со Спирькой, наряженным, как на пасху. Сели они в коробок и с места рысью поехали, только ходок застучал. А когда поравнялись с Генкой, Спирька небрежно оглянулся и крикнул, как барин.
     - Зачем на батином месте рыбачил?
     - А чо, жалко?
     - Вот вам батя даст жару!
     Генка видел, как Илюха улыбнулся, когда Спирька строжился, и это ему шибко не поглянулось. Генкин отец, наоборот, осадил бы: Ишь ты, песова морда».
     И уехал Спирька важный-преважный. А держался так потому, конечно, что ехал на ходке с отцом-бригадиром и на самом лучшем коне.
     Обидно стало Генке. Все утро дожидался Спирьку, чтобы поиграть, а Спирька вон как задается! А вчера руку давал, даешь» говорил.
     Днем Генка узнал, что Спирька уехал в район и там останется гостить у какой-то родни. Сказали про это Кузька с Мишкой, сказали, как похвастались, мол, вот какой у нас Спирька и вот какой Илюха!
     Не клеилась дружба с Жигановыми. Спирька уехал, а Кузька с Мишкой вроде боялись Генки, наверно, потому, что он всех их поборол и теперь они его уж не могли в страхе держать да изгаляться.
     Генка одиноко сидел на крыльце и наблюдал за дорогой и за тем, что творится во дворе у Жигановых.. Видно было кое-что и у Володиных. Кузька с Мишкой теперь к тому двору больше липли. Швырялись в воло-динских ребятишек, не выпуская их из своей ограды. Генка рассмотрел, что Володиных трое на своем ходу, да один ползунок.
     Когда Кузька с Мишкой отправились купаться, через жигановский двор, опасливо оглядываясь, пошел к роднику больший из Володиных. В руках он нес крашеный котелок. Дед Жиганов увидал его.
     - Митькя, у тебе отец-то дома ночевал?
     - Не-е, - растерянно отвечал Митька, - он уже с неделю дома не был.
     - Ну мотрите, мотрите. А то ведь сичас самая горячая пора. Все в поле ночуют.
     Митька Володин был почти такого же роста и возраста, как Генка Осокин. Когда он шел с полным котелком обратно, Генка позвал его, потому что он сразу чем-то поглянулся.
     - Приходи к нам играть!
     - Не, - сказал Митька, - нам надо огород караулить. А то вон ихние свиньи лезут шибко. И куры.
     - Надоть, братец мой, городить как следовает! - заорал дед на Митьку, - городить надоть! Тогда не полезет нихто. Вот так.
     - Так они же через ваше прясло-то лезут. Наша сторона хорошо загорожена.
     - Наша-ваша! Ничего тут пет вашего, на чужом жи-ветя! Да еще недовольны.
     Митька ничего больше не сказал и засеменил через двор, виляя спиной и помахивая свободной рукой на отлете. Котелок с водой, наверно, был тяжелым. Потом Генка видел, как Володины начали пить. Сначала напился тот, что ползал, потом напилахь девчушка, сестренка Митькина, которая, как и Митька, то и дело бегала по огороду, выгоняя свиней и кур.
     Когда пришла мать, чтобы накормить Генку обедом, он сказал, что ему шибко охота поиграть с Володиными. Мать ответила, что это хорошие ребятишки, только живут бедно. И еще она сказала, что изба, в которой Володины живут, раньше была жигановская. Вот дед Жиган и покрикивает на них. А если Генка хочет играть с Володиными, то пусть играет, только избу свою на засов закрывает. И с Кузькой пусть играет, ведь он ему сродный брат.
     После обеда по воду на родник пришла володинская девчушка, которая Генке тоже поглянулась. Хорошо так посмотрела на него. На ней был холщовый пестрый сарафанчик, перехваченный пояском почти под мышками.
     - Пойдем к нам играть, - сказала она, остановившись отдохнуть. И голос у нее был хороший.
     Генка вздохнул благодарно и согласился. Пошли, и Генка помог ей нести воду.
     А звали ее Манькой.
     С этого дня и пропадал Генка у Володиных. Хорошо было у них. Изба лепилась на самом берегу Илицы, и от окошек до воды все было гладко вытоптано и выметено, а под завалинки со всех сторон шли кроличьи норы. И с улицы, и в избе слышно было, как стучат лапками и ворчат крольчихи в норах. И казалось, вся изба стоит на живой основе. Да и в самом дворе все живое было - куры, цыплята, кролики, крольчата, утята и голозадый Егорка. И все дружны, никто никого не обижает и не обзывает. Но самое интересное, что у Митьки руки золотые. Все умеет делать Митька Володин, потому что отец его и старший брат тоже все умеют. На самом гладком месте у завалинки Митька вбил аккуратные колышки, скрепил их брусочками да реечками и тонкой жестью обшил. Веялка получилась. Внутри нее на толстой проволоке и гвоздях вертелись всякие колесики от старых часов, и веялка тарахтела, как настоящая, когда ее за ручку крутили, и даже ветер давала. Сверху в нее засыпали всякую пыль и мусор, а она отдувала все лишнее, и оставались только камушки да твердые земляные комочки.
     Шибко сдружился Генка с Володиными. С Митькой и с Манькой в обнимку ходили. Обнимутся и идут. А когда в прятки играли, то Генка старался прятаться вместе с Манькой и сидеть- где-нибудь рядышком.
     Так прошла неделя, а потом Спирька вернулся, увидел, что Генка все с Манькой ходит, и начал обзываться: Жених да невеста», парочка - баран да ярочка», ухажер».
     Как ни хорошо было Генке рядом с Манькой, а стыдно перед людьми стало, когда Жигановы дразниться начали. И не пошел больше Генка к Володиным. Тоскливо было, сердце ныло, а терпел, не ходил к Мапьке.
     Спирька еще долго дразнился, но потом они все же помирились, и Спирька стал звать Генку на брод, где все деревенские ребятишки играли. И вот, когда наконец-то приехала бабушка Саломея с Лешкой и Фе-дюшкой, Генка пошел на брод, потому что теперь было кому домовничать. А был уже Ильин день - праздник престольный, и купаться, как бабушка говорила, уже нельзя было, потому что Илья-пророк в воду посикал. Но ребятишки все равно купались, только шум стоял.
     Генка с Леткой росли на Маленькой речке да на Калташке. Там много камней, а глубоких мест не было, и потому плаватьони не научились. И теперь в глубину не лезли, а возле берега бултыхались. А Спирька и другие ребятишки все поддразнивали, дескать, Осокины плавать до сих пор не умеют. Эх вы! Глядите, как на- до! Учитесь!..» Стыдно было, не хотелось отставать, да что поделаешь. Кое-как научились плавать, да и то пока по-собачьи да возле берега. А вода поднялась, как раз быстро текла. Однажды Генка забрел поглубже, а его с ног сбило и в омут понесло. Греб, греб да умаялся и на ноги встал, а до дна глубоко было, с головкой. Испугался, оттолкнулся от илистого дна и долго-долго наверх всплывал, чуть не задохнулся. А как вынырнул, так изо всей мочи к берегу погреб. Воды нахлебался, кашлял долго, мучительно и даже чуть-чуть не заплакал. Потом из носу кровь пошла и весь день илом-пахло.
     У брода речку от старицы отделял небольшой песчаный перешеек, через который то и дело бегали туда и обратно, потому что в речке вода холоднее, а в старице теплее. Как накупаешься в речке да замерзнешь, так .бежишь в старицу греться. А вода тут стоячая и тухлая, да еще взбаламутили ее. И еще в старице на илистом дне полно остробоких ракушек. Однажды этих ракушек надоставали целый ворох. Потом ножиком раскрывали, будто капканчики, и оказывалось, что внутри их пряталось что-то студенистое, которое охотно ели утки, куры и, конечно, свиньи.
     Бабушка не велела Генке с Лешкой далеко от дому уходить. Да и сами они еще не смели играть на другом конце. Держались больше на жигановском кривуне у старицы да на Пихтовом острове, ели черемуху, uiii-пишку, боярку. На этом острове и наколол Генка ногу. Боярышная иголка проткнула толстую кожу иа пятке и там осталась. Пятка распухла, нагноилась, и нельзя стало Генке с ребятишками бегать. На одной-то ноге далеко ли ускачешь?
     И вот Генка сидит один на крылечке, наблюдает за дорогой, прислушивается к шуму ребячьих игр и до слез завидует здоровым. А нога болит, и когда заживет, неизвестно.
     Однажды во дворе у Жигановых Генка увидел хромого, на костылях. И хромой увидел Генку. Он был постарше его и повыше ростом.
     - Ты чей будешь? - спросил он. - Осокин.
     - С заимки приехал?
     - Ага.
     - Лешкой зовут?
     - Не. Генкой. Лешка играть убежал, а у меня нога болит.
     - Заживет, - небрежно сказал хромой. - А меня Володькой зовут. Про Васю Жиганова-Большого слышал?
     - Слышал.
     - Ну так вот, я его сын. Давай играть в скла-дешок.
     Генка не умел играть в складешок, и Володька тут же научил его. Надо бросать то прямой, го согнутый складешок по-всякому, и чтобы он каждый раз в землю втыкался. У кого лучше втыкаемся, тот быстрей до седьмого колена дойдет, тот - царь, и что прикажет, то проигравший и сделает для него. Володька играть умел и сразу же царем стал.
     - Ну а теперь будешь вадить, - сказал он.
     - Как?
     - Как, как! Я же сказал, что царь прикажет, то и делать будешь. А еще вот так делают. - Володька выстругал маленький колышек из прутика, забил его в утоптанную землю и ткнул пальцем. - Вот. Ты его зубами должон вытащить.
     Чтобы вытащить колышек, надо как-нибудь захватить его зубами, но забнт он вровень с землей и уцепиться за него невозможно.
     - Давай, давай. Когда я проиграю, ты так же из-делаешь!
     Голос у Володьки похож на дедовский. Да и сам он чем-то похож на Жигана/ Хромой, а скачет и голову вверх держит, по сторонам зыркает. А сейчас ему, видать, доставляло большое удовольствие наблюдать, как Генка зубами землю грыз, как лицо испачкал и плевался грязью.
     - Давай, давай, братец мо-ой! - совсем уж по-дедовски орал Володька.
     Когда Генка вытащил колышек, Володька сказал: - Давай еще.
     - Давай, - ответил Генка, потому что его заело.
     Еще раз Генка вытаскивал колышек. А потом обыграл Володьку, и тот тоже не сразу колышек вытащил, измазался весь. А как вытащил, да вытерся подолом, так сморщился и скучным сделался.
     - Нет. Это уже не интересно, - сказал он. - Давай на палке конаться. Чей верх, тот верхом поедет.
     Генка сначала думал, что ехать верхом на палке, как они, бывало, с Лешкой на прутиках ездили, когда в кавалерию играли, но когда проиграл, то оказалось, что верхом Володька поедет на самом Генке.
     - Давай, давай, - кричал по жигановски Володька, - ничо-о, не трусь! Я согласен, так тому и быть, чтоб ты шагом или рысью вез, а во весь дух потом повезешь, когда нога заживет.
     Володька взгромоздился и за Генкино горло руками вцепился.
     - Но! Пошел, язви тя!
     Генка пошел, сильно хромая, потому что правой ногой можно было приступать только на носок. Володька пришпоривал его здоровой ногой, а сухая, хромая нога плетью болталась Люку.
     - Ха-ха-ха, - ржал Володька, - бит небитого везет! Н-но!..
     И все оглядывался, все по сторонам зыркал. Наверно, шибко ему хотелось, чтоб кто-нибудь увидел, как он на Генке едет.
     - Ать-два! Ать-два, - подлаживаясь под Генкину хромоту, покрикивал Вололька, - ать два-а! Рупь-двадцать!.. Рупь двадцать!..
     У Генки слезы из глаз катились - так ногу, больно было, да еше и дышать трудно, потому что Володька горло сдавил руками. Но стерпел, довез Володьку до прясла и обратно до крыльца. Володька хоть и длинный был, а не тяжелый, одной-то ноги, почитай, не было. В доброе время Генка его вскачь бы умчал.
     - Ну, в расчете. Молодец! - сказал Володька; слезая на крыльцо. ,
     - Давай еще.
     - Давай.
     На этот раз проиграл Володька, и, как ни упирался Генка, он подставлял спину и требовал садиться. Кое-как умостился на нем Генка, а проехать не удалось. Споткнулся Володька, винтом пошел на землю. Генка спрыгнул с него, да больной ногой на костыль угодил. Боль была такая, что впору бы взвыть по-собачьи. Но постыдился реветь, только сморщился весь, заойкал и на землю сел, а в глазах блестки заплавали...


     Пока Генка не мог еще наступать на пятку, его частенько навещал Володька. За здоровыми ребятишками ему тоже трудно было на костылях угнаться, а с Генкой - в самый раз. И всем бы хорош был Володька, да игры у него все такие, что кому-то на ком-то ездить приходилось. Это, наверно, оттого, что до смерти любил лошадей. А то землю надо было грызть, лоб подставлять под щелчки или шею гнуть. Тебе гнут, а ты терпи. И почти каждый день шея болела.
     Когда нога почти зажила, Генка пошел к Володьке в гости. Дом его, как и Ген кип, стоял рядом с проезжей дорогой, только на другом конце деревни, у моста.
     Володька да Фиенка домовничали и огород стерегли. На руках у них были еще Авдошка да Семка, почти такой же маленький, как Федюшка у Осокиных. Мать с отцом у них, как и у других, с ночсвой на полевых работах были. Жатва и молотьба приспели. Еще была у Володьки старшая сестра, но и она уж на работу ходила, хотя училась только в четвертом классе. Так что домовничали самые маленькие, да еще зареченские ребята подвалили.
     Володька, в отличие от Генки, называл своего отца не тятей, а папкой, как и Спирька.
     - Папка председатель, так люди думают, что у нас все есть, как сыр в масле катаемся. А мы живем, как и все. Даже хуже. Папка говорит, нам нельзя выделяться, а то народ недовольный будет. И мамку загонял. Даже в субботу на работу турит. Надо, говорит, чтоб мы пример показывали.
     Володька выставил две кринки простокваши и разломал каравай хлеба.
     - Фиенка! - распоряжался он, как дед Жиган, - иди в огород, сорви нам арбуз побольше!
     Потом еще арбуз сорвали и еще. Весь стол завалили огрызками, а над ними летали мухи, осы, пчелы, шершни, потому что окно открыто было.
     Когда наелись и напились, Володька распорядился завесить окна дерюжками и одеялами, чтобы в раскрытую дверь повыгонять налетевших насекомых. А когда их выгнали, махая кто чем, и закрыли дперп, то вповалку улеглись на полу отдохнуть.
     В затемненной избе стало прохладно и вольготно, и никуда идти больше не хотелось, потому и разговаривали про разные дела. Володька говорил, что Колаха Казанцев, Спирька Жиганов да какие-то еще незнакомые Генке ребятишки уже в колхозе нынче работают - коногонами на молотьбе. А когда сенокос был, копны возили, трудодни заработали. А больше всех Сппрька заработал да Мишка Ложков.
     - А почему больше? - рассуждал Володька. - Потому что Спирька рано ездить научился, а дядя Плюха - бригадир - дал Спирьке самого хороше-о коня. И-Мишке хорошего коня вырядил, потому чго Мишка родня тетке Апросиньс.
     Когда отдохнули, Генка стал звать ребятишек к Володиным, у которых сейчас, наверно, Лешка играл. Да и Маньку с Митькой шибко увидеть хотелось. Но его не поддержали. . Идти к Володиным через жигановский двор, а там дед больно шумоватый, все ругается.
     - А дед у нас потому такой, что хвастается, - сказал Володька. - Избу Володиным отдал? - отдал, колхоз так решил. Пригон для кобыл и жеребца отдал? - отдал. И рабочих в его доме больше всех. И вся головка, считай, - дедова родня. Вот он и хвастается.
     Слушал Генка, и удивлялся, как по-взрослому разговаривает Володька, хотя всего только на год старше. Про все знает. Зато он, Генка, про тайгу хорошо знает и про охоту.


     Незаметно приходила осень. В ведренные дни по утрам уже выпадал иней. С севера на полдень летели гуси.
     Лес все больше становился пестрым. Крутая Осино вая сопка издали казалась желтой, как свежий омет соломы. На тиховодье чуть не до полдня держалась льдистая пленка, тонкая, как слюда, и рисунчатая, как кружево. На тихую, потускневшую и загрустившую старицу падали первые неживые листья. Но днями бывало еще тепло, и ребята по-прежнему бегали купаться на речку. Посинеют, гусиной кожей покроются, а друг от друга не отстают. Выскочат из воды и на. песке барахтаются, чтоб согреться хорошенько. А то и костерчик разведут. Кузька с Мишкой Жигановы на речке выросли, так те еще с утра в воду лезут, когда еще забереги не растаяли. Зато они реньше всех и чирьями покрылись - с простуды, наверно. Потом и у других пошли чирьи. У Генки, как на грех, вокруг пояса расселись, где штанам держаться. И, конечно, пришлось ему ходить с расстегнутымиштанами, в руках их держать. Не будешь же из-за каких-то чирьев дома сидеть. А Лешке из-за чирьев сесть нельзя было, и обедал ом стоя, и спал на животе.
     Однажды выдался по-летнему теплый и ведренный день. Генка с Лешкой пошли рыбачить на Илицу, возле жигановской бани, где на воде большой деревянный круг лежал. Удочка у них была одна. Они воткнули удилище в укромном местечке меж кустами, а сами стали играть на круге. Один торчком бросал в воду палочку, а другой должен был отгадать, как она пойдет. Если нырнет вглубь, значит, нырок», если сиганет в сторону, значит, щука». Щука» или нырок»? Кто отгадает, тот бросает, а другой палочку достает. И вот Лешка потянулся за палочкой да и булькнул с круга вниз головой. Глянул Генка: нет Лешки. Где Лешка? А дед Жиган в это время возле бани делал что-то.
     - Уто-оп! Лешкя уто-оп! Ты что ж, братец мой, не ищешь его? Ты брат ведь?!
     Генка стал раздеваться, чтоб в воду броситься, но тут возле берега показалась заиленная кочка. Кочка бойко лезла на берег, пыхтела, фыркала и плевалась. Конечно же, это была Лешкина голова.
     Отплевался Лешка, отдышался, и с гордостью доложил: .
     - Я плавать не умею, дак по дну пополз. Сначала-то головой в ил воткнулся. А как вытащил голову и глаза открыл, так коряжинку увидел и по коряжинке на берег вылез!
     Генка удивлялся и хвалил Лешку. Какой молодец Лешка! Не растерялся.
     Лешка явно свысока поглядывал теперь на Генку. А Генка не обижался. Пусть. Лешка герой сегодня. Хорошо, что так вышло, а могло быть совсем плохо.
     - Теперь мы оба тонули, - утешил его Генка, - помнишь, как я тонул?
     - Помню. Ладно. А теперь мне надо немного похворать. Голова болит чо-то.
     Они шли домой, а дед тем временем шумел на всю Стародубовку, дескать, лезут, понимаешь, к воде! Шантрапа всякая. А плавать не умеют. Он вот возьмет прут да как выпорет хорошенько, так навсегда запомнится!..
     Но они уже не боялись деда. Он только шумел, а сам не страшный был. А сегодня, после такого случая, дед и вовсе ничего не значил. С большим достоинством проследовал Лешка через жигановский двор и только тогда задрожал от холода, а может, от пережитого.
     Бабушка как увидела мокрого Лешку, так закудахтала наседкой. Ох-ох-ох! Матушки мои!.. Варнаки непутевые! Лешачата окаянные!..
     Но и к бабушке они отнеслись спокойно. Лешка залез на печку под тулуп и быстро уснул.
     В этот день Спирька, Кузька и Мишка убежали на другой конец деревни и поиграть до вечера Генке было не с кем. Он посидел немного на крылечке и пошел на взвоз. Тут дорога была прокопана в косогоре, и один бок у нее был высокий, как берег, а в нем множество больших и маленьких норок. Мыши, кроты, ящерицы и, может, даже змеи побывали в этих норах.
     В руках у Генки был старый сковородник с обломанной бородкой. Он покопал им в одной норке, во второй и в третьей. Все они уходили вглубь, и чем дальше, тем трудней было копать, но в глубине земля была теплей, она еще хранила лето.
     Потом Генка пошел на косогор, заросший пихтами. Ему давно хотелось побывать в этом месте. Что там? Посматривая под ноги и шуруя впереди себя сковородником, чтобы если змея, так испугалась да чтобы видно было, где какая колючка, он пошел по никлой траве к пихтачу. Там в тени еще серебрился иней. Это надо же! Почти до вечера в иных местах иней держится! Л день теплый. У Генки начали было зябнуть ноги, но, когда он вошел в пихтач, где была толстая подстилка из старой хвои, ногам стало теплее. Генка вышел из пихтача иг солнечный мысок, обрывавшийся небольшой скалой, и увидел всю Стародубовку как на блюдечке. Он еще никогда не забирался так высоко над обрывом. Страх и ликование теснились в. груди. И еще почувствовал гордость и непонятное сосуще-манящее чувство тоски, которое всегда возникало, когда перед ним открывались далекие-далекие незнакомые горы. Отсюда, со скалы, видны были верховья речки, где высоко в небе голубели как бы легкие, полурастворившиеся вершины неведомых гор. Что там? Кто был там? Кто сейчас ходит? Как высоки они, как далеко до них, как бессилен перед ними Генка!
     Видно было, как виляет Илица. Вот она течет с полудня, упирается в горный берег, где лепится дорога и поблескивает жигановский родник, поворачивает почти назад, а. там опять косогор на пути, и она опять так же круто загибается в другую сторону. Да и вся Илица, куда ни посмотри, сплошь в загогулинах. Но тут, где стоит Стародубовка, у нее три русла. Одно прямое, меж островов, другое в обход Пихтового острова - это старица, третье - в обход Чистого острова, где играют ребятишки. Эх, все же на хорошем месте стоит Стародубовка. Все больше начинает она глянуться Генке.
     На самом верху скалы была солнечная, пологая, с небольшими уступами площадка с черной землей, будто тут огород был. Полюбовавшись высотой и простором, Генка стал ковырять сковородником в земле, как будто он мог найти тут клад какой-нибудь. Но в глубине был голый серый камень. Генка покопал в другом месте и в сухом мусоре, перемешанном с землей и пылью, увидел белые аккуратные шарики. Неужели это и есть змеиные яйца, про которые он слышал однажды? А вдруг змея рассердится и ужалит? Ноги-то голые. Но змеи не видно было. Генка осторожно взял один шарик и почувствовал, что он мягкий, вместо скорлупы была белая и тонкая, как бумага, пленка. Всего таких яичек Генка выкопал штук десять и все уложил в карман. Вряд ли пацанам удавалось делать такие находки. Генка радовался - есть чем удивить Лешку и жигановских ребятишек. Он поднялся выше по мыску, где стояли тонкие и частые пихточки, пробрался сквозь них, вдыхая смолистый воздух, и очутился на следующей площадке, среди которой белели кости. Сначала он оробел: показалось, что вблизи прячутся волки и это их работа. Стал- манить Дамку, чтобы веселее было, и услышал: под горой тявкнула собака. Значит, сейчас прибежит.
     Дамка-то и напугала больше всего, потому что вышла не снизу, а сверху, совсем с другой стороны. Она обнюхала кости, повиляла хвостом, поглядела на Генку снисходительно и, зевнув, пошла обратно. Стало быть, никакого зверья поблизости не было, а то она учуяла бы. Теперь страха не было. Зато было другое, чего никогда еще не испытывал Генка. При виде этих белых костей у него упало сердце, почувствовал скорбь, тоску, протест и обреченность. Он глядел на голые кости, которые еще недавно были живой овцой. Самое ужасное было в голове, которая лежала отдельно на каменной плите и наполовину была ободрана. Оскаленные зубы, высохшие глаза и развороченный череп. Странно и страшно. Все было съедено - один скелет лежал, а голова почти уцелела.
     Так вот что остается после смерти! Зачем так? Для чего так? Была жизнь, было то, что бегало, кричало, резвилось и радовалось, и вот что от всего осталось. Зачем? Почему так? То, что было живым и красивым, теперь было мерзким и безобразным, мертвым и никому не нужным. Неужели все живое придет к этому? И человек тоже?
     Бледный, с холодком в хребте, слабостью в ногах и болью в голове вернулся Генка домой. Лешка уже проснулся и был бодр как никогда, будто купание в холодной воде пошло ему на пользу. А может, и правда на пользу, только вот чирьи сильней не пошли бы.
     Отдав ему найденные яички, Генка сказал, что вроде бы захворал, и полез на кровать. А бабушка, увидав его находку, опять всполошилась - а вдруг внутри змеята?
     - Брось! Брось сейчас же! - закричала она. - Ой, чемер вас подери! Все что-нибудь отчебучат!
     А Лешка и не думал бросать. Подхватился и рванул по деревне показывать невиданные змеиные яички». Вернулся поздно вечером и доложил, что мужики на конном дворе смотрели яички и сказали: это либо ящеркины, либо ужиные, а у змей таких яичек не бывает: Ну и что ж. Все равно Осокины нашли.
     Ночью Генка бредил и вскакивал, а утром поднялся вялый и тусклый, а потом еще несколько дней тосковал так, что бабушка решила лечить его от испуга. В кружке, поставленной в загнетку, она растапливала чистый воск и выливала его в ковшик с водой, который держала над Генкиной головой. Лила воск и шептала что-то, а воск застывал в виде всяких загогулин, чудовищных птиц и зверей. И, крестясь, полушепотом бабушка возвещала: О, господи! Вот он страх-от! Вот он твой испуг-от! Выходи, выходи, весь выходи...»


     Едва выпал снег, через Стародубовку санные обозы пошли. Можно весь день кататься с горы на санках и смотреть, как проходят обозы. Туда, то есть в район, идут налегке, лошади рысцой бегут, потряхиваются дуги, позванивают удила, колокольчики. Назад возвращаются с грузом - лошади потные, ступают размеренно, полозья скрипят тяжело и тягуче. Если хорошо запомнить лошадей, то можно сказать, какой обоз когда проходил. Мешки, бочки, ящики, тюки, корзины. Проедет обоз, и в чистом воздухе почувствуется приторный запах керосина, скипидара или креолина. А то запахнут и подразнят аппетит пряники, конфеты, жмых, подсолнечное масло. Даже картонные коробкн, в которых везут мыло, чай, пуговицы, нитки и махорку, пахнут необыкновенно приятно.
     Молотьба еще продолжается. В иные дни, когда особенно тихо и ясно, хорошо слышно, как за лесом гудит молотилка. Много теперь говорят о новой молотилке-соломотрясе, которая и молотит, и солому трясет, отделяя зерно от соломы и мякины. Однажды эту молотилку везли через деревню, так за ней все ребятишки далеко за околицу бежали. Новенькая, зеленой краской крашенная молотилка казалась чудом. Колесики, шатуны, решета, зубцы всякие... И сама на больших колесах, и везли ее гусем самые сильные лошади. Никто никогда еще не видел такой большой и красивой машины,- и все, конечно, пребывали в состоянии восторга и гордости.
     Раньше маленькие Осокины видели только одну машину. Это была молотилка-трещотка. У той машины был чугунный остов, и сама она была не выше коровы. А молотьба тогда шла у деревни за мостом, куда с косогора свозили снопы в клади. Потом снопы сбрасывали с кладей, разрезали вязки и подавали-на стол машинисту. Машинист подхватывал снопы, растрясал на столе и совал в лоток, а потом и в горло трещотки».
     Хорошо было смотреть па молотьбу. Все крутилось и вертелось, все работали, как с огня рвали, а главное, оглушительно ревела чугунная прожорливая машина, которую крутили за водилины четыре пары лошадей.
     А теперь вот работает соломотряс, и шибко хотелось посмотреть, как молотит он, да пацанов на ток не пускали, потому что было такое дело, когда у барабана зуб отломился, вылетел и чуть не убил машиниста. Потом говорили - это какой-то вредитель засунул в сноп курок от телеги, чтобы сломать машину. И правда, чуть не сломалась самая дорогая машина.
     А раз маленьких не пускали на ток, то играли они в деревне. В этот день сначала катались с Осиновой сопки, потом Володька Жиганов сманил на яр старицы. На старице был гладкий лед, еще не сильно зава? ленный снегом, и с разгону санки летели по нему аж до другого берега и вверх лезли. Смешно было, когда санки с другого яра задом катились и натыкались на что-нибудь. Тогда все, кто был на них, летели кубарем на лсд, а сапки - вверх полозьями.
     Володька и тут все что-нибудь указывал, затевал по-новому.
     -- Эй, ребя! Давай сделаем катушку вот так!
     То есть Володька предлагал кататься по ложку, который разрезал яр как раз на завороте и выходил устьем вдоль старины. И, конечно же, стали ладить катушку вдоль ложка и вдоль старицы. Дно ложка утоптали, а рытвинки засыпали снегом, и получился длинный крутой желоб, по которому и править на санках не надо, а как вылетишь на лед, так далеко катишься.
     Володька санки, конечно, не возил: и так костыли скользили, хотя он и набил в концы острых гвоздиков.
     Катались на двух санках - Генка, Лешка, Володька, Спирька. И раз от разу все дальше укатывались, потому что катушка все торней становилась. И вот, когда укатились еще дальше, под санками лед затрещал. Спирька с Лешкой успели отскочить, а Генка с Во-лодькой еще на санках были и тонуть начали. Володька молодец: раскинул костыли так, что они за лед задержались и тонуть не дали, сам ногой отталкивался и вылез на берег, намочившись только по пояс. А Генка за Володькой, можно сказать, плыл. Правда, и ему под живот попала шершавая льдинка, и он за нее держался. А как вылез на берег, так тяжело идти стало, потому что одежка вся мокрая была.
     Пролом во льду получился порядочный, а потому так вышло, что у берега тут ключик со дна выбуривал. Зеленая травка росла.
     Ну, раз искупались, то сушиться надо, и побежали по старице к Володьке. Если бы по дороге, то кто-нибудь увидел бы, а по старице хорошо вышло, даже никто не встретился. И дома у Володьки никого, кроме маленьких, не было; Совсем хорошо. К вечеру высохли, и никто не узнал, что искупались. А то попало бы. Правда, когда пришли домой, отец поворчал маленько. Ишь, мол, песовы морды, до чего катались! Аж все штаны мокрые...
     Вечерами отец у Осокиных теперь все заряжал патроны, чинил капканы, обшивал лыжи. Его от колхоза охотником утвердили, и он был доволен.
     Так и прошла зима. Каждый день ребята Осо-кины на санках да на лыжах катались. Правда,-насчет лыж отец не сразу согласился. Маловаты, мол, для лыж-то. А потом все же изладил - доняли они его. .Из осинки вытесал да, выстругал, а потом загнул и а печке высушил. Легонькие лыжи получились н каткие. И когда Генка с Лешкой с горы летали, отец сам удивлялся: Ишь, песовы морды! От горшка два вершка, а с самой горы катаются и не падают». Вот то-то и оно. А сам говорил - рано, еще маленькие.
     Днями отец в тайге пропадал, вечерами, после ужина, с матерью да другими бабами и мужиками в ликбез ходил грамоте учиться. Дома теперь были новенькие карандаши, буквари и тетрадки. Запах от них шел сладостно-заманчивый, а картинки были как живые.
     Сначала отец и мать строжились, когда Генка с Лешкой буквари таскали, и наказывали бабушке не давать, а потом раздобрились - пожалуйста. А почему пожалуйста? Потому что ликбез кончился. По арифметике отец и мать аж за третий и четвертый классы задачки в уме решали, а по русскому языку кое-как за второй сдали. По-прежнему отец читал по слогам. И непременно трубкой дымил. Учительша велела больше читать да писать, и тогда без школы можно сделаться шибко грамотным. Но ни отцу, ни матери заниматься этим не хватает времени.
     Про ликбез да про собрания Генка с Лешкой всяких историй наслушались. Сказывали: когда мужики в первый раз собрались учиться, так учительша в обморок упала: потому что и накурили, и водкой пахло. Потом курить она запретила, а пьяных да шухарных мужики сами за дверь выводили.
     Генке с Лешкой шибко хотелось .посмотреть, как п ликбезе учат, но маленьких туда тоже не пускали. Ну ничего, Генка скоро сам в школу пойдет.
     Зимой Осокины хорошо кормились. Хлеба хоть и немного досталось, зато из тайги отец то зайцев приносил, то рябчиков, то косачей. Генка с Лешкой опять краснощекими сделались. Только вот веснушек у Генки стало еще больше, и его опять дразнили конопатым.
     А вот к весне трудновато стало. Подобрали хлебушко, и корова перестала доиться.
     Перед таянием снегов на трудодни опять выдали зерно. Отец отпросился на мельницу, и дали ему не кого-нибудь, а Буланка.
     Маленькие Осокипы вышли посмотреть на коня. И правда, Буланко. И свой вроде, и чужой. И не узнал он их. Стоял смирно и сено хрумкал.
     За сборами отец спросил Генку, поедет ли он с ним на мельницу.
     - Поеду.
     - И я поеду.
     - И я, - Федюшка уже хорошо говорить начал, и теперь все ласки от отца ему достаются. Отец колет Федгошку бородой и обещает взять его в следующий раз. Федюшка согласен, а Лешка заупрямился. Поеду, да и все. Отец, конечно, мог прикрикнуть и ремнем постращать, но у него было хорошее настроение и он решил взять обоих, потому что ехать через дедушкину заимку. В эту зиму кубатурщики там прямую дорогу пробили на мельницу.
     Пододелись и поехали.
     Буланко по-прежнему выглядел красиво - высокий, длинный, с крутой и высокой шеей. Только теперь он казался плоским и долговязым, а ноги у него будто бы тяжелее стали и лохматей. Похудел Буланко, и отец жалел его, редко погонял.
     Выехали в полдень и на заимку к дедушке приехали, когда еще солнце высоко было. Как радостно забилось сердце! Какое волнение подступило, когда показался дедушкин дом! У этого дома было свое обличье, и если бы даже стоял он среди сотен других где-нибудь на новом месте, Генка и Лешка узнали бы его.
     Встречать вышли дедушка, бабушка, Сережа и Пронька. Только Тимы не было, он в школе учился. А вот Сережа теперь не учился. Ему надо было дедушке помогать охотиться да семью кормить.
     Отец распряг Буланка и поставил у саней отдохнуть и подкормиться.
     Пообедали свежей отварной картошкой вприкуску с солеными огурцами и капустой, да по ломтику досталось жесткого просяного хлеба из муки домашнего помола. Пусть не сытно, но в доме чувствовался тот же уют, тот же родной запах, так же знакомо глядели окна и косяки, крашенные белилами с олифой.
     Пронька за это время подрос, вытянулся и был теперь выше Генки ростом. И характер у Проньки стал немножко другой. Раньше он был несмелый и не очень сообразительный, а теперь как раз наоборот. Генке даже расхотелось ехать с отцом на мельницу: с Пронькой играть потянуло. Но раз назвался первым, то надо было ехать. Лешка остался, а Генка поехал.
     Еще засветло извершили какой-то таежный лог, поднялись на перевал и опустились в другой, более широкий и пологий лог. На подъемах шли пешком, чтоб Буланку легче было.
     К вечеру в незнакомом логу Генке стало жутковато и тоскливо. Все было чужое, мрачное, дикое, только дорога с зарубками, выбитыми лошадиными копытами, с обочинами, углаженными санными полозьями и ог-водьями, напоминала, что место это не совсем безлюдное. Отец, наверно, заметил его состояние и, хоть никогда не р-азговаривал с Генкой, как со взрослым, тут начал говорить, объясняя, где они едут и как это место называется.
     - А вот и Балыкса, - сказал отец. - Вот на этой речке и стоит мельница.
     И, чтобы Генке веселей, было, отец хорошенько все объяснил и про мельницу, и про Балыксу-речку.
     На мельницу приехали ночью, и, пока Генка спал в завозне, отец все смолол и в обратную дорогу собрался, потому что вода сильно прибывала и вот-вот могла размыть дорогу, которая то и дело переходила с берега на берег, чтобы не вилять вслед за Балыксой. Народу было немного, и отец управился быстро. Когда снарядились в обратную дорогу, было уже светло. Отец завел Генку в большой амбар, стоящий у запруды, где все было в мучном бусе. Мельник уже отвел воду от колеса, и жернова не крутились, только слышно было, как внизу под полом все бурлит и клокочет. Там текла вода. И было немного страшно, наверно, потому, что про мельницы Генка много жутких рассказов наслышался. Бабушка Саломея сказывала: приехал один мужик на мельницу. Ночь, а народу не было. Зажег фонарь, засыпал зерно в засыпку, стоит ждет, когда муки полный мешок насыплется. И тут сзади вдруг раздается хриплый страшный голос: Мелко ли мелет?» Мужик подхватился и бежать вон с мельницы. А сзади все тот же голос. Потом оказалось, что напугал его сам мельник, потому что был хрипатый и подошел к нему сзади неслышно. А мужику показалось, что это водяной. Трусоватый был, да еще ночью, да один-одинешенек.
     - Объясни ему, как она мелет, - попросил отец человека, пропыленного мукой, с белыми усами и бровями. Мельник объяснил, и все было похоже па то, как мелет ручная мельница. Только здесь крутила вода. Сначала колесо с плицами, которое за стеной было, потом вал с шестерней, и еще стоячий вал с шестерней и верхним жерновом на конце.
     - Ну хватит. Спасибо» скажи и поехали, - заторопился отец, - потом еще как-нибудь съездим.
     Место, которое вчера казалось Генке таким жутким в темноте, теперь, при солнышке, даже глянулось. Вич-но было, как течет речка с татарским названием Ба-лыкса. Текла она в горах по глубокому дремному логу. И сам лог, и ложки, в него впадающие, пещерно темнели бородатым пихтачом, склоны и сугорья были утыканы свечами берез и осин, в прогалинах рос всякий подлесок - рябина, черемуха, бузина, акация, горный тальник.
     Речка виляла по логу, металась от горы к горе, подмывая то один, то другой берег. Сейчас, когда уже начали таять снега, кое-где виднелись обвальные горные яры. Отец говорил: вода в речке холодная, чистая и светлая, и живут в ней холодолюбивые рыбы.
     Летом еще издали слышно журчание Балыксы, а зимой она затихает, схватывает ее льдом и наглухо закрывает снегами. Под саженной толщей снеговой тубы речке становится тепло, лед подопревает, и плотно слежавшийся снег повисает над водой, как потолок. Кое-где этот потолок ломается, оседает, перекашивается, но пурги и бураны исправно ремонтируют его, сравнивая заодно с береговыми суметами.
     Когда на солнецепеках затают снега, вода в Балык-се быстро прибывает, и она почти па всех перекатах проедает себе окна и полыньи и течет тут открытая, как летом, по утрам окутываясь густым туманом и вздымая серебристые космы изморози.
     В том месте, где два противоположных отрога вплотную подступают к воде, и была построена мельница.
     А день разгорелся теплый и тихий. В логах висела ласково-раздумчивая дымка. Подтаявшие снега ослепительно блестели, высокие тальники вдоль Балыксы празднично сияли золотистыми сережками. Казалось, что-то очень хорошее обещал этот день, отчего сладко и печально посасывало сердце.
     - Ранняя нынче весна, - повторял отец, шагая за санямн, дымя трубкой и поглядывая по сторонам.
     Буланко шел не торопясь и понуро. Отец то погонял и ругался, то вздыхал и-жалел его.
     На одном из переездов через речку дорога на берегах протаяла до земли, и тут пришлось перетаскивать мешки на себе. Буланко не мог вывезти.
     Потом дорога пошла прямо по речке, по льду и по снегу. Место тут, видать, было тихое и глубокое, потому что не было ни кривунов, ни перекатов, берега были высокие, ровные. Луговое было место.
     Перед выездом на берег отец дал Буланку отдохнуть, чтобы легче взять подъем. И зря. Стоял, стоял Буланко и провалился в воду. Сначала по брюхо, потом, когда сделал рывок, ухнул так, что одна голова виднелась. Тут уж отец забыл про трубку. Выхватил топор из саней, пробрался к гулом, хотел обрубить их, но рубить было неловко, и, отбросив топор, он рванул в воде супонь. Рассупонил и быстро распряг Буланка, полувися у него на гриве и бултыхаясь в воде. Потом сани - и откуда сила взялась - вместе с мешками назад оттянул. Но мука уже успела подмокнуть, потому что вода хлынула из пролома и быстро стала разливаться вокруг, пропитывая снег и заливая дорогу. Отец теперь уже бродил по воде, а Генке велел на сани взобраться. Картина была невеселая, что и говорить.
     - Но, Буланко! Но, милый!
     А Буланко поднатужится, прыгнет вроде, и опять - в воду. После отец говорил, что коня судорогой свело.
     Отец топором вырубил лед чуть не до берега. В другое время Буланко шутя бы выпрыгнул. А тут - хоть убей его. Отец почти волоком вытянул Буланка к берегу, где он лежал уже на дне и половина бока сухой была. Но и это не помогло. Откинул Буланко голову на бок и захрапел. Теперь Генка отчетливо увидел, как худ Буланко. До этого длинная шерсть, почему-то отросшая па нем в эту зиму, скрывала худобу. Теперь шерсть прилипла и видно было, как торчат мослы, обтянутые кожей, как выпирают ребра. Раза два он заржал было, но потом замолк и даже головой не дергал и казался чужим, ледяным и нелюдимым,.
     Отец, кричавший и матерившийся, теперь только вздыхал и дымил трубкой да швыркал носом, как маленький. Это, наверно, от холодной воды. Прямо по воде, не снимая пимов, он перенес Генку на другой берег, перенес подмоченные мешки с мукой и вывез пустые сани. Потом свалил пихтовый пень на берегу, раскромсал его и зажег костер, чтобы обсушиться и согреться. Раздевшись догола и все выжав и поасушив, отец опять оделся, обулся и, сказал, что надо им бежать на какую-то заимку. Тут километров пять осталось, чуть в стороне от дороги. И они побежали. Горе и страх, которого натерпелся Генка, подгоняли его, и оп бежал, бежал за отцом, не отставая, хотя совсем уж дышать было нечем. Когда завиделась заимка, отец сказал, что теперь Генка и шагом дойдет, а сам- побежал быстрее. Когда Генка подходил к заимке, отец и два незнакомых мужика гнали навстречу сытую гнедую лошадь, запряженную в сани.
     - Иди, иди! Тебя там встретят! - крикнул с саней отец и промчался мимо.
     Генку встретили две большие серые собаки с круто загнутыми хвостами и двое ребят повзрослее Генки. Встретили ласково и доброжелательно, вроде даже удивились, что у Ивана Осокина такой большой сын. В другое время Генке очень было бы приятно услышать это, а теперь было все равно. Утомленный переживаниями и бегом, он захотел спать и, зайдя в избу, сразу же заснул, сидя на лавке у печи. Потом его уложили на кровать, и он проспал до вечера.
     После сна показалось, что все случившееся было уже давно. Но отец и мужики говорили о сегодняшнем. Сегодня утонул Буланко - окоченел и не справился. Сегодня отец подмочил муку, и теперь люди останутся недовольны. Сегодня, наверно, перепугался Генка и как бы не простудился, потому что и он чуть не до колен в воду провалился. Сегодня прирезали Буланка. Мясо оказалось очень постное, и дадут за него дешево. Сегодня мясо перевезли сюда, на заимку, и уже продали кое-что. Остальное возьмут татары, они любят конское мясо - махан. Сегодня у Ивана Осокина большое горе. но ничего, может, все обойдется.
     Назавтра утром, еще по приморозку, отец с Генкой и заимским парнем-подростком отправились на чужой лошади в Стародубовку. Этот парень потом должен был пригнать коня обратно. Сытая лошадь легко везла подмоченную, муку. Сами же они шли вслед за санями.
     Шел Генка и думал, как он потом расскажет ппо все, что случилось. Скорей бы домой добраться, может, легче будет.
     Когда приехали к дедушке и сказали, что произошло, в доме заплакали, а отец зашвыркал было носом, задергал бровями, но стерпел и в потолок уставился! ни на кого не глядя. Правда, маленькие плакали не потому, что горе случилось, а потому, что нельзя было вынести дедушкиных слез и бабушкиных причитаний.
     - Вот и Буланка не стало, - сказал дедушка, как будто Буланко был хороший человек, а не лошадь. - Какой был жеребенок! Какой конь вырос!
     И оказалось, что та дуга, которая стояла па чердаке, Булапкина была.
     И теперь дедушка отдал дугу для колхоза. И еще отдал ременные, смазанные дегтем вожжи, чтобы отцу было легче расплатиться за Буланка.


     Позже Генка понял, что горе на самом деле было большое. Надо было вернуть колхозу не просто коня, а хорошего коня, как Буланко значился. Продали зам адскую избу, ружье, обшитые лыжи, патронташ, корову, спальный потник с буквами, которые Лешка читал, продали и другое, что можно было продать, и сторговали у мужика по фамилии Широков кобылу с жеребенком. Заодно в рассрочку у него купили и избу.
     Широков - единоличник. Переселение состоится, когда он уедет из колхоза. А это летом будет, и оставалось пока жить на прежнем месте. Без коровы хуже стало.
     Но вот опять сошли снега, прошумели и замолкли речки. Открылась летняя охота, и отец опять пропадал в тайге, а возвращаясь, приносил в торбе калбу, меду-нок и прочую съедобную траву.
     Недавно отец сменял На.йду на Полкана. Полкан был крупный рыжий кобелина и охотник хороший - чуял далеко, и лапы у него были сильные, загребущие - в любом месте раскапывал хомячиные норы. А хомяк чем хорош? И шкурка стоит денег, и мяса у него порядочно, и в норе пригоршня-другая зерна имеется. Правда, не у всех хомяков съедобное зерно бывает, а только у тех, что живут на обочинах пашен. Тут-то, как только снега сошли, и промышляли Осокины с помощью Полкана.
     Однажды Полкан трех хомяков выкопал. А у Генки с Лешкой лопатка была - помогали ему. Конечно, Полкан и сам с удовольствием съел бы хомяков, да не такой он шалава, как другие собаки. Задавит и отдаст хозяину и даже хвостом помашет, в глаза посмотрит. Ну, тут его надо погладить и ласковые похвальные слова сказать. А был бы хлеб, так кусочек бы дать следовало. Да ладно уж. Себе-то он найдет чего-нибудь. Не зима сейчас.
     В конце лета собрались переезжать в широковскую избу. У Широковых перед тем как уехать, случилось большое несчастье. В лесу, на заготовке веснодельных дров, убило лесиной дочь Дуньку. Была она невысокая, коренастая, толстопятая, круглолицая, курносая. Ничего девка. И вот Дуньки нет. Плачут отец с матерью и еще какой-то парень.
     После4 похорон Широковы не стали долго задерживаться с отъездом. А кто они были, что за люди, ребята Осокины так и не узнали. Только известно было, что в колхоз они не хотели идти и жили единоличниками. А Дунька работала в колхозе и комсомолка была.
     Мать побелила в избе, протерла окна и помыла пол. Но переехать еще было некогда - как раз началась уборка хлеба. Осокины бегали по Стародубовке и нет-нет да заворачивали к своей новой избе - посмотреть.
     Изба стояла на другой стороне Илицы, как раз напротив Жигановского кривуна, высоко на косогоре. Солнечное было место. С восхода до заката - солнце. Выше избы, над яром, шла улица с проезжей дорогой. Яр полумесяцем вдавался в косогор, а концами упирался в луговые берега Илицы. Один его конец, полого снижаясь, тянулся мимо избы, а возле него лепилось прясло. Возле прясла над яром оставался узкий пеший проход. От яра в сторону Жигановского кривуна лежал обширный пологий уклон, спускавшийся к речке. Тут прежде были широковские притоны, и потому весь уклон был сильно унавожен и превратился в плодородный огород. Теперь это все было обнесено высоким пряслом и принадлежало Осокиным. Хороший был огород.
     Ни Лешка, ни Генка не решались открыть дверь и зайти внутрь. Им все казалось, как только они зайдут, так из подполья или из-за печки Дунька Широкова с распущенными волосами выйдет и начнет щекотать. Так их Володька Жиганов настращал.
     Но если в дверь не насмелились, то в окно однажды заглянули. И до чего же в избе чисто, солнечно и празднично было! Даже вспомнились бабушкины речи про рай, где будто бы всегда праздник, сплошная благодать и чудная тихая музыка._льется. Сам Володька и близко не подходил, стоял и покрикивал:
     - Ну, скоро вы? Ну хватит вам! Пошли отсюда!
     Потом пошли на остров в лапту играть. Генка с Лешкой уже многих стародубовских ребят знали, которые на острове были. И Колаха Казанцев - самый сильный - был тут же.
     Долго играли в лапту - даже Володька хромой играл. Хорошо он на костылях бегает - бежит, скачет козлом, да еще оглядывается, от мяча увертывается.
     Потом купались и на песке боролись. Колаха всех поборол и Генка - всех. Володька сразу же стал их стравливать. Но ни тот, ни другой не захотели бороться, потому что Генка был наслышан про Колаху, какой он сильный, а Колаха, конечно, про Генку. Да и видно было. И вообще надо, чтобы и в том, и в другом краю свой силач был. И уж в самом крайнем случае станут они бороться.
     Назавтра переселились в новую квартиру, и с этого дня Генке с Лешкой по деревне бегать уже не разрешалось. Бабушка Саломея в свою деревню уехала с другими внучатами водиться, а тут огород поспел, и надо было беречь его от всякой нахальной живности. Сидят, домовничают Осокины, а куры так и лезут в огород. Как свои, так и соседские. Но самым вредным был собственный петух. Рябой, не очень-то нарядный, зато с большим кустистым гребнем, грудастый, с толстыми когтистыми лапами. Мало того, что в любую дыру проломится да кур со всей деревни скличет, так еще на хозяев драться кидается. Без прута или палки к нему не подходи. И хорошо, что Генка с Лешкой проучили его. Отец ястреба подстрелил, а они взяли этого ястреба, который цыплят таскал, распялили на палках, связанных крест-накрест, подвесили к концу толстого удилища и давай за петухом носиться. Тут уж он мчался, аж пух летел, и орал на всю Стародубовку. Потом коршун протух, и его под яр бросили.
     Эх, самое нудное, тоскливое, и обидное дело сидеть, как привязанный, у избы и видеть, как твои товарищи вольными птицами носятся по острову, купаются, орут и во всякие игры играют! А все огород виноват, будь он проклят! Боже упаси кур проворонить. Грядки раскопают, поклюют все. И вот торчи у дома. У других старики огороды стерегут, а у Осокиных - молодые, то есть Генка с Лешкой и Федюшка.
     Про всякую отлучку из дому обязательно отец с матерью узнают. Мать просто поругается, а отец может и ремня влить. Это у него не заржавеет.
     Сначала-то ребята Осокины не знали, почему про все их дела отцу-матери известно, а потом поняли. С одной стороны, соседка тетка Саша докладывает. Эта живет за огородом, на полдень смотреть. С другой - девчонки Ложковы, что саженях в сорока под яром жи-. вут. У тетки Саши муж коров пасет, а сама она не работает - больная и все дома сидит, все видит у Осокиных. Ну а Ложковы - эти так и ходят челноком мимо осокинской избы. Правда, ходят-то они к тетке Саше подкормиться. Детей у нее нет, а маленьких, особенно девчонок, любит. И живет тетка Саша в достатке. Вот девчонки Ложковы и снуют к ней да попутно высматривают, что ребята Осокины делают, и докладывают потом то тетке Саше, то бабушке своей - старухе горластой и заполошной, как дед Жиган. Никто не просит Шурку да Мотьку доносить, так они сами стараются. Чуть что: Дядя Ваня! Ваши ребятешки опять на речке долго купались, а в огороде куры пластались». К тому же голосишки у них протяжные, гугпявые и тонкие. Или: Тетя Катя! Ваши ребятешки полон дом всякой шантрапы назвали и всех арбузами да дынями угощали. Весь огород очистили».
     А что делать? Одним-то скучно сидеть. Вот и приманивали ребятишек, чтоб хоть дома поиграть с ними. А в огороде всего полно, пусть едят. Федюшка, сказать, и то целыми днями огурцы ест. Чуть не по ведру съедает.
     Часто ребята Осокины стоят у крыльца и выжидают, когда на расстоянии слышимости кто-нибудь появится. Тогда они поднатужатся и кричат:
     - Эй вы-ы! Идите к на-ам!
     Но кому интересно сидеть возле дома? Никто за здорово живешь не идет.
     - Не-е, - отвечают ребята, - чо у вас делать-то? Идите вы с нами играть!
     Эх! Да конечно же, интересно, конечно, хорошо бы поиграть и в кляп, и в клок, и в лапту, и просто побегать, побороться, полазить на деревья. Да разве же дом бросишь? Попробуй брось!
     - Эх! У нас арбузы поспели! Во-от такие!
     - И дыни тоже поспели!
     Ну это совсем другое дело. Идут ребята. Всем гамузом идут - большие и маленькие. Так что и для Генки с Лешкой, и для Федюшки товарищи есть. Вот они уже рядом. Подходят и здороваются, как большие.
     - Здорово живете!
     - Здорово! Милости просим! Заходите в избу. Теперь один ведет гостей в избу и рассаживает за
     столом, второй бежит в огород за арбузом, дыней, брюквой, репой, морковью. Будет мало - еще сбегает.
     Проходит немного времени, и весь стол покрывается огрызками, очистками, семечками. Мухи, пчелы, осы, шершни налетели на сладкое, жужжат вокруг стола. Кое-кто из шантрапы» норовит смыться, потому что с шершнями да пчелами шутки плохи. Но те, что побольше, не боятся и помогают со стола убрать. Конечно, остатки трапезы полагается свалить в свиное корыто. Два подсвинка у Осокиных. Один от простой, местной свиньи - прожорливый, нахальный и гладкий. Второй - от породистой матки - вислоухий и добродушный, худой и вечно обижаемый первым. Когда ребята Осокины кличут свиней, девчонки Ложковы обязательно вострят глаза и уши. Ага. Опять шантрапу кормили огородиной!..» А когда вечером мимо Ложковых идут с работы мать или отец, девчонки обязательно возьмутся ныть своими противными жалобными голосами. Дядя Ваня! А ваши ребятешки опять...», Тетя Катя! А ваши знаете что натворили?!» И все это на виду и на слуху у Генки с Лешкой, то есть, когда Ложковы стоят на своем крыльце, то жалуются так смело, как будто после их жалоб Генка с Лешкой навсегда перестанут существовать. Стоят доносят, зануды, да еще похвалы ждут! А отец, сказать, шибко не любит, когда маленькие друг на дружку жалуются. Пройдет, только трубкой продымит и слова не скажет. Так им и надо!
     За дыни, огурцы, морковку, репу и брюкву отец с матерью никогда не ругались. А вот если куры в огороде были... Тут грозы не миновать. Ох куры, куры - проклятое племя! Со свиньями и то легче. У тех на шеях вилки надеты - хомут такой деревянный, вроде ножниц, с колодкой внизу. Так что они даже в большую дыру не пролезут. А куры - просто наказание! Обязательно им в огород надо.
     Девчонки Ложковы - дуры, даже дразниться не умеют как следует: Гена-мигена! Леша-калоша!» Самые маленькие ребята и то лучше бы придумали.
     Вот Ложковы опять из-под яра по тропинке поднимаются. Идти им мимо осокинской избы. Босиком идут, тихо, мирно - шлеп, шлеп по влажной притоптанной земле. У Шурки волосы потемней, а у Мотьки совсем белые, как лен первосортный. У той и у другой они распущены чуть не до коленок и хорошо расчесаны. Это их бабка помыла, причесала и в таком ангельском виде к тетке Саше отправила, чтобы та залюбовалась ими и пощедрей накормила всякими сладостями. Да шут бы с ними. Если бы они не дразнились и доносы не чинили, так хорошие бы девчонки были. Иной раз даже поиграть с ними хочется. Личики у них прямо как нарисованные - чистые, голубоглазые, а волосы со всех сторон ниже пояса спускаются. Идут они как два овсяных снопика. Мимо осокинского крыльца проходят, затаив дыхание, даже видно, как сердчишки колотятся. Виноваты они, зареветь готовы. А как пройдут подальше, так куда девается вся робость!
     - Гена-мигена-а! Бя-я-я!.. Леша-калоша-а! Шепелявый!..
     А сами скорей - к тетке Саше, до ворот которой совсем уж недалеко. Добегут до ограды, а там уж не опасно.
     Нет такого дня, когда бы девчонки не жаловались. Была телка в огороде - жаловались. Кур гоняли с распятым ястребом - жаловались. Ребятишек много было - жаловались. На штанах с яра катались - жаловались.
     - А ну сказывайте, как это вы тут на штанах с яра катались? - спрашивает отец после ужина.
     Генка с Лешкой давно уж приучены не запираться, если натворят чего-нибудь. Бесполезно. Да и Федюш-ка - душа святая, все отцу выложит. Мелюзга, и потому самый любимчик в семье. Приходит отец с работы и первым делом - с Федюшкой играть. А тот и рад-радешенек.
     - Отец! - кричит, захлебываясь от счастья. - Отец! А мы... ета... мы водой дорожку поливали и катались! Здорово шибко!
     Отец прыскает, аж трубка изо рта .вылетает, и весь трясется в смехе.
     - Как ты сказал?! Мать, ты только послушай... Просмеявшись, он делается строгим. Потом, конечно, опять мягчеет.
     - Ну так как вы катались-то?
     - Да как. Взяли ведро с водой и всю дорожку водой облили, чтобы Ложковы девчонки подняться не смогли - по траве-то ходить они змей боятся, обязательно - по дорожке. А дорожка-то глинистая. Попробовали. Шибко склизко получилось! На ногах нельзя устоять. И тут Лешка догадался прямо сидьмя кататься. Прямо на штанах. Сядешь, ноги вытянешь и пошел! Ух, здорово!
     - То-то я иду и чувствую: под ногами склизко. Неужели дождь прошел, думаю. Так нет, дождя и близко не было.
     А Федюшка, глупенький лобастик, наверно, думает, что он да отец сейчас тут самые главные. Потому и выкладывает все доподлинно. И как в штанах катались и без штанов пробовали, но сразу же оцарапались о что-то.
     - А ну-ка покажите штаны, - велел отец.
     Генка с Лешкой подошли и повернулись задом. Штаны они, конечно, успели помыть, поливая друг другу из ковшика, но разве это мытье - размазали только.
     - Ишь, залощили как! - И отец тому и другому шлепнул ладошкой по штанам. - И чтобы не было этого больше! Выпорю, и без штанов дома сидеть будете. Ишь чего удумали, дубины этакие. Большие уж, а все как маленькие!
     Если отец ругается, значит, пронесло. Ремня не вольет. А когда считает, что слова тут лишние, за ремень сразу берется. А ну идите сюда!» И попробуй не подойти. В сто раз хуже будет. Однажды Генка пробовал убежать, так втройне поплатился. В другое время вольет отец, и вытерпеть можно, слез не показать. А тут невтерпеж было. Вот бы девчонки Ложковы знали! Порадовались бы. Конечно, еще обидней было бы, если бы отец хлестал только одного кого-то. А то так у него. Лешка провинился - обоих накажет. И Генка провинился - оба отвечайте. Да подумайте наперед.
     Вообще-то, к ремню отец прибегает редко. Да и на черта он сдался, этот ремень! Да еще: не реви, если даже невтерпеж - не реви. И Генка с Лешкой даже соревнуются не реветь. Терпят. Конечно, порой они и укоряют друг дружку. Из-за тебя, мол, попало. А что сделаешь, раз у отца такой закон. Не плачут Генка с Лешкой. А уж Ложковы девчонки и вовек не дождутся, чтоб плакали ребята Осокины. Пусть жалуются, пусть ноют - не дождутся.
     Правда, за то, что в сухую жаркую погоду рыбу жарили у самого крылечка, отец так отвалил, что нельзя было не заплакать. А дело вот как было. Скликали они ребятишек к себе - Володьку хромого и других, кто поближе бегал. Двоих оставили огород караулить, остальные с бредешком на речку побежали. Страсть как хотелось порыбачить, давно не рыбачили. И ловко получилось - пескарей, чебаков, окунишек да ершей наловили. Щуку поймали, да как только начали ей лен-лома.ть», так она выскользнула, взбрыкнула и в воду ушла. Еще бы, может, поймали, да уж некогда было, отца побоялись. Придет, а их дома нету. Ага. Вот вы как домовничаете?!» И всыпал бы. Но и то хорошо. На большую сковороду наловили. А пока рыбачили, Во-лодька хромой - сорочьи глаза, возле тына тетки Саши дикое куриное гнездо нашел. Полный подол яиц принес.
     - Свеженькие!
     - Почем ты знаешь, что свеженькие?
     Володька гмыкнул и вытер желтые губы. Ясно, что одно яйцо успел выпить. Генка с Лешкой так бы не сделали, всех бы дождались. У Осокиных все поровну.
     Сначала яички хотели на загнетке испечь, а потом решили на сковороде с рыбой изжарить. Поставили таганок прямо у крыльца, а на него сковородку, полную рыбы и битых яичек. Да еще молочка подлили. Насовали под таганок щепок, зажгли. Горят, щепки, шипит сковорода, дух аппетитный на всю Стародубовку. Красота!
     Потом обедали прямо на полянке. Легли вокруг сковороды, головами к ней, и давай уплетать. Всем хватило. Никто никогда еще так не угощал своих гостей. А вот Генка с Лешкой угостили.
     Но место, где огонь горел, осталось. Зола, угольки. А кругом во дворе полно щепок да соломенной трухи, и все это загореться могло. Вот за это отец и всыпал, что избу могли спалить. Думать надо, что делаешь.
     Когда пришла пора сенокосу и жатве, отца с охоты сняли. Так правление решило. Сходил он в чернь и ловушки на холостой ход поставил, чтоб зря не ловили, потому что ходить проверять некогда. Теперь и он, и мать целыми днями дома не были. Домой приходили ночью, а уходили чуть свет и столько наказов всяких давали Генке с Лешкой, что весь день без роздыху работать надо. Поспевает огурцы, и надо их собирать да в угол в сенях сваливать. А не собери вовремя, так пожелтеют, семенниками сделаются. Бобы и горох поспели, и надо их вырвать да на тын сушить развесить. Та-баки - отрада и отрава отцовская - в лист вышли. Верхушки у табака еще раньше Генка с Лешкой сощипнули, а теперь надо его обламывать и стопами укладывать прямо тут же в огороде. Это для того, чтобы они. заморились и крепче да вкусней стали. Потом лист переноси в сени и шнуруй на длинный суровый шнур. Такие шнуровки получаются, что Генка с Лешкой вдвоем еле поднимают. Шнуровки полегче сами подвешивают на чердаке, а тяжелые - отец. А табак шнурить тоже умеючи надо. Каждый сорт по отдельности. И чтобы лист по величине одинаковый был. А Табаков у отца - три сорта - дюбек», американский» и простой». Морока.
     А чтобы дело ускорить да время для игр выкроить, Генка с Лешкой опять всяких ребят к себе сзывают. Ребята сочувствуют и помогают по силе-возможности. Кто шнуры вьет, кто лист из огорода таскает, кто сортирует табак, кто накалывает корешки листьев хомутной иглой да на шнур нанизывает. Табачные листья красивые, и шнуровки красивые получаются, да как надышишься табаку, так голова разболится. Это от запаху только, а отец бесперечьэтот табак курит и насквозь им пропитался. И все ему мало. На всю зиму запас нужен. А Генка с Лешкой отдувайся.
     Кончился табак, и отец привез из лесу длинные и толстые пихтовые жердины и велел всю шкуру с них. содрать. Вот уж муторно! Со свежих жердин легко-ко-ра сдирается, а это были уже застарелые, орясины, и кора к ним как прикипела. Пришлось ее не то что обдирать, а стесывать да скобелкой соскабливать. Аж руки заболели.
     Ошкурили орясины, слава богу. Теперь бы самой время на речке с бредешком рыбачить, а отец опять задание дает: все столбы в пригоне и жерди на прясле тоже ошкурить, чтоб просохли, чтоб червяк под корой не плодился и дерево не точил. А почему сразу не шкурили, когда жерди рубили? Некогда было, что ли? А теперь вон Генка с Лешкой мучиться должны. Да когда уж конец-то будет?!
     Отец, как Генка с Лешкой давно уж догадываются, еще нарочно что-нибудь придумывает, чтобы не играть, не бегать зря по Стародубовке. Бывало, скажут ему, как другие ребятишки живут - отдыхают, играют по-всякому, а они вот дома и дома сидят и все работают что-нибудь, так отец запыхтит трубкой: Вам бы все лоботрясничать, как те вертоголовые! Вон какие дубины ни черта не делают и делать не умеют. И вы такими неумехами вырасти хотите?! Так, что ли?»
     Конечно, неумехами вырасти неохота. Но разве же можно прожить без игры веселой? Ведь это так необходимо. И как-нибудь да изловчатся Генка с Лешкой, поиграют маленько. Но главное, хочется время выкроить на речку с бредешком сбегать. Шибко уж глянется им рыбачить!
     Весь этот день отец был какой-то злой. В середине дня он примчался в Стародубовку на лошади. Перекусил наспех, надавал заданий и в луга поскакал. Кони из табуна убежали и вот-вот в потраву попасть могли. Лошадей он нашел, вернул и в деревню пригнал, а они - под яр да на остров. Остров чистый, все видно. Кони вскачь кружат по острову, а отец - за ними. Еще никогда не видели Генка с Лешкой, как здорово отец на коне гоняет. Пешком он ходит не торопясь, вперевалку, по-медвежьи. А на лошади совсем другой человек - лихой, быстрый и ловкий. Скачет, вьется вьюном и плеткой орудует. Согнал лошадей с острова. Через протоку они с шумом и хлюпом промчались. Далеко слышно было. А потом громко простучали по мосту, и отец за ними. За мостом коми повернули в луга и скрылись за кустами.
     Пока отец кружил по острову, стародубовские ребята глядели на него с яра, где Верхняя улица шла, и вот теперь все привалили к Осокиным высказать восторг и удивление. Ахают да охают. Наперебой рассказывают, какой, оказывается, лихой наездник Иван Осокин!
     - Так он же в кавалерии служил с моим папкой вместе, - пояснил Володька Жиганов. - Папка часто вспоминает, как служили, как белых китайцев громили.
     Это, конечно, приятно слышать Генке с Лешкой. Но еще было бы лучше, если бы отец подольше в деревне не показывался. Тогда можно бы с бредешком порыбачить.
     Пошумели, поспорили насчет колхозных лошадей и кавалерии, а потом стали смотреть за мост, не покажется ли опять отец. Нет, не показывается. Хорошо.
     Взяли бредешок и побежали вдоль огорода на речку. Раз завели, два завели. Пескари, чебаки пойма-лись. А вот и щука! Да большая, толстая!
     - Лен ломайте, лен! - заорал Володька.
     Ну, начали лен ломать, а она, как и в тот раз, брык - и вырвалась. Лёшка верхом сел на нее, а она из-под него как пуля выскользнула. Все. Тьфу ты, пропасть!
     И когда еще не опомнились и дрожали от азарта и неудачи, на берегу отец возник. В руках плетка. Вот уж не повезло так не повезло!
     - А ну идите сюда!
     Все ясно. Сейчас вольет. Не велел из дому отлучаться, а они ушли, нарушили приказ.
     И вздул, прямо при всех...
     Ох и лют был в этот день. И вечером злой был - плевался, курил непрестанно.
     А Генке с Лешкой казалось, что жизнь не такая уж плохая, и совсем было бы хорошо, если бы отец не допекал своими заданиями да не так строг был. А ему вот не глянулось, что охотничать не отпускали. И вот он конюх теперь только на том основании, что в кавалерии служил. Председатель не против был отпустить его, а правленцы не хотели.
     Да, так-то оно так. Но неужели за это зло на маленьких срывать? Нет. Уж тут Генка с Лешкой не одобряют отца.


     К зиме отца отпустили охотничать. Опять он заключил договор, накупил боеприпасу и воспрянул духом. Злым, недовольным бывал редко и Генку с Лешкой ремнем не трогал.
     В этот сезон поймал он двух рыжих да одну черно-серебристую лису. Вот уж было радости! А белки, колонки, хорьки да горностаи - это уж само собой.
     Маленьким Осокпным сшили одинаковые сатинетовые рубахи и черные шаровары. А до этого ходили в холщовых штанах и рубахах, да еще с заплатками. Скатали им также новые пимы, сшили теплые курточки из зеленого гимнастерочного материала. Оденутся Генка с Лешкой - не отличить издали, кто Генка, кто Лешка. Только мать с отцом разбираются, а соседи путают.
     Хорошая была зима. На лыжах навострились кататься так, что другим ребятишкам далеко было до них. А все потому, что друг от друга отстать не хотели. Лешка напропалую лезет с любого обрыва. Конечно, с отцом они еще не сравнялись. Вон с Жигановской горы он какую лыжницу проложил! С самой вершины и по самому крутому месту, а внизу яма и ворох снега. Это он упал. Ночью катился, да в буран еще. Конечно, случается падать и Генке с Лешкой, но не так уж часто, не то что другие. Падать тоже уметь надо, чтоб не ушибиться и лыжи не сломать. А то вон у Ваньки Шевцова и Спирьки Жиганова что получилось? Ванька упал, а Спирька следом прет. Свернуть не смог да и поддел острым носком штаны Ванькины. Кожу распластал. Ничего. Скоро зажило.
     Мать зимой месяца три па лесозаготовках работала. Потом на колхозный двор ходила семена веять да мешки чинить. А вечерами у Генки с Лешкой да у матери всякие разговоры начинались, до самого поздна говорили. Пряжу прядет и разговаривает, а они сидят на кровати и расспрашивают.
     А вот когда придет гость какой-нибудь, отец разговаривает с ним, а Генка с Лешкой поближе подойдут и глаз не спускают. Интересно же. Но отец и тут строжился.
     - Ну чего, чего уставились? Нехорошо так глазеть. И отправляются они на полати да оттуда уж, свешивая головы, слушают.
     Многое из того, о чем говорят, теперь все больше становится понятным. А как же. Вот раньше были богатеи и бедные. Богатеи что хотели, то и вытворяли над бедными. И вот Ленин поднял обиженный народ и сбросил с престола главного богатея-царя, звать которого Николашкой. И так по всей России. Теперь жигь надо так, чтобы всего было поровну, как одному, так и всем. Трудно еще нашему государству, никакие державы ему не помогают, а толькр палки в колеса суют. Других держав-государств много, а Советская наша держава одна на всем белом свете. Одна со всеми борется и не поддается, и не одолеть ее, нашу державу, - она всех больше и сильнее.
     И конечно, это было чудно и удивительно, что на белом свете не только русские да татары живут, не только советский народ, а много-много всякого народу, и держав много, и все разные. Й, значит, земля такая большая, что за всю жизнь человеку не пройти ее из конца в конец.
     Вот это да!
     Говорят о школе и о том, что теперь всех будут учить. Ребятишки, которым уже много лет, а в школу еще не ходили, пойдут в первую группу вот с такими, как ребята Осокины. Есть такие и в Стародубовке.
     Узнали ребята Осокины и о том, что на Калташ от самой Старой Барды всем миром дорогу ладили, и по ней пробежал автобус. Это такая машина-самокатка. Мало того, этот самый автобус пробежал и через Ста-родубовку аж на Каинчу. Ребята Осокины как раз в огороде работали. И вдруг слышат, бабка Ложкова переполох подняла.
     - Девчонки-и!.. Девчонки-и! Шуркя! Мотькя! Антобус! Антобус бежит!
     - Антобус». Надо говорить автобус», а она... - Генка с Лешкой автобус увидели, когда он мимо жига-новского двора пробегал. Серый, большой, как новая молотяга, гудит и катится по дороге, во весь дух беги - не догонишь. А сзади пыль страшная. Так и растянул он эту пыль по всей Стародубовке и дальше до верхних лугов. Ох, интересно было! Побежали через огород, через брод, через жигановский двор на дорогу, а там два следа, как лыжницы, тянутся. И вмятинки такие, рисуночком, как на спине у серой змеи. Спирька сказал, что это колеса резиновые и на них рубчики, как на новых калошах. Он в Старой Барде бывал, так там ему псе объяснили. Больше версты бежали по следу автобуса, и он все не кончался, а в воздухе приятно пахло резиной и бензином. Что такое бензин, опять же Спирька объяснил. Это вроде керосина, только горит куда шибче: чуть что - и вспыхнет. А если бензин налить в лампу и фитиль поджечь, лампа вмиг разорвется и пожар будет. А вот если в бензин с горсть соли высыпать и размешать, то он будет гореть почти как керосин. Но и это шибко рискованно».
     Меж тем незаметно опять пришла весна. Недавно вечером Генка с Лешкой вспоминали, сколько весен пом-пят они и когда какая весна была. Вспомнили две весны на заимке. И вот вторая в Стародубовке. Генка морщился, вспоминая и другие весны, но так ничего и не вспомнил. А всего прожил уже семь весен, а Лешка шесть. Скоро в школу пойдут. Отец говорит - осенью.
     Да. Опять весна. Илица взбухла, надулась, как большая рыжая пиявка, и хорошо видно, как виляет по заснеженным еще лугам, как течет, играя тальником и покачивая его. Лед на Илице тонкий, глубокий снег не давал ему намерзнуть, и ледохода почти не было. Просто вода проела лед и снег растопила. И теперь по Илице все шел молевой лес. Да еще несколько плотов проплыло. Иван Осокин лоцманом был. И как плоты плотить, он же показывал. В армии, когда были маневры, так лошадей и снаряжение на плотах через большую реку переправляли. И вот на Илице пригодилось. Но, говорят, для плотов мала Илица. Где-то в каки.х-то щеках» плоты чуть не разбило.
     Еще зимой мать связала хорошую наметку-сачок, а отец насадил ее на длинный шест с поперечиной на конце. Теперь каждый день, едва смеркалось, либо сам он, либо Катерина спешили на речку сачковать наметкой. Особо хорошо ловилась рыба в залитых рытвинах и уловцах, где не .было течения. Одна такая рытвина была сразу за осокинским огородом. Тут стекала вода из согры. Летом через рытвину почти посуху переходили коровы на пастбище, и все берега были истоптаны, а теперь это было убежище и ночлег для рыбешек. Ловились тут чебаки, ерши, окуни, сорожки и даже небольшие щуки. Так что Осокины частенько ели пироги с рыбой.
     С весной пришла полевая и огородная страда, которая не очень-то обрадовала Генку с Лешкой, потому что теперь они еще больше были в ответе за огород и домашнее хозяйство.
     Всю весну, как раз в самое половодье, мать с другими колхозниками ходила на раскорчевку новых пашен. Много будет пашни в колхозе, больше станет и хлеба.
     Приезжали землемер с агрономом и все распланировали, как чему быть на колхозной земле. Одно плохо: пашни здешние все болыйе на косогорах и невелики. Потому-то и трактор МТС не дает. Пашут-на лошадях.
     Недавно было собрание. Колхоз из Горного стрелка» переименовали в Горного пахаря». Наметили еще и еще корчевать новые земли. Катерина довольна. Ей и корчевать глянулось, и другие работы делать. Много землицы - это хорошо, - говорила она. - Богаче жить будем». А Иван не соглашался. В степи, мол, чистой да плодородной земли вон сколько пустует, а тут приходится лес ворочать... Он считал здешние земли годными родить только овес да картошку, а большой, настоящий хлеб никогда здесь не родился и мужики испокон века добывали пшеницу в степи взамен на лес и всякие деревянные поделки, а также за пихтовое масло, деготь, известь и другое, что давала тайга. И, наверно, он прав был, потому что в сравнении со степными колхозами Горный пахарь» давал хлеба мало и трудодень был беднее. Второй уж год работают Осокины в колхозе, а получали на трудодни не густо. А вот в степи люди живут лучше насчет хлеба. Там и надо бы с хлебопашеством расширяться.
     Так говорил Иван, ругался и трубку смолил. И работал он, наверно, без души. А Катерина давно уж ударницей стала, еще на лесозаготовках. Она с Анной Логачевой на пару работала. Обе проворные и удалые. По две нормы давали. Зимними утрами, чуть свет, Катерина успевала печь истопить, еды наготовить на все семейство и на работу вовремя явиться. Одевалась по-мужски. Шапка, фуфайка и чембары поверх пимов. А на руках - рукавички и верхонки. Вечерами приезжала из лесу вся в инее, фуфайка и брезентовые чембары гремели, как железные. Но, говорила она, мороз им с Анной нипочем. На работе жарко даже, голоручь работают и пихты валят такие, что не обхватишь. И пила у них ударная - длинная-длинная. Спилить дерево для них нисколько не трудно. Труднее потом в снегу барахтаться, когда сучья обрубаешь, да раскряжевку делаешь, да бревна выворачиваешь, да на сани их грузишь. А снег-то выше груди. А так бы все ничего.
     На корчевке Катерина тоже все с Анной на пару пластались. И тут они ударницы первые. Премию им давали - по отрезу маркизета.
     Однажды к Осокиным в сумерках зашел председатель, Вася-большой, проведать Катерину. Какая работница! Большое тебе спасибо, Катя!»
     Выпили они с отцом, покурили, о том да о сем поговорили. Оба невеселые.
     - Ну что, Вася, так и будем? Ни колхоз, ни промартель? - без всякого укору спросил отец.
     - Бумагу я написал, Ваня. Жду ответа.
     - Какую бумагу?
     - Ну эту самую. Прошу, чтобы степной земли прирезали.
     - Целику?
     Нет. Пашни. Соседний колхоз поделится.
     - И думаешь, много дадут?
     - Ну не дадут, тогда действительно... - Тут Вася длинными руками развел, - тогда действительно, хоть разбегайся.
     Вася встал уходить. Длинный, худой. Раньше Генка с Лешкой видели его круглым и румяным. Теперь не то. Шибко сдал Вася. Замотался.
     - Сам-то здоров ли? - спросил Иван.
     - Гм. Председатель всегда должен быть здоров.
     - Должен-то должен... Вон какой был! - Иван кивнул на стенку, где в большом киоте среди прочих карточек была и их с Васей. Два конника рядышком. Ремни, сабли, кобуры. Полушубки белые, новенькие, шлемы с красными звездами. Бравые ребята.
     - Ты тоже, Вашоха, сдал, понимаешь. И характер не тот стал. Спокойней надо. Докажем.
     Когда Вася перешагивал порог, Иван и Катерина просили его заходить, не забывать их.
     Генка с Лешкой никогда еще не видели, чтоб отец жаловался кому-то. А тут вроде жаловался. Значит, неспроста.
     ...Недавно опять собрание было. Читали бумагу, по которой колхозу Горный пахарь» порядочный надел степной земли дали. Теперь - это все говорят - на трудодень больше хлеба давать будут. На степной земле хлебушко хорошо родит. Володька Жиганов рассказывал, что они с папкой уже ездили смотреть эти земли. Три версты отсюда, за Стародубовской горой. Там степь начинается и другой колхоз стоит, Дружба» называется, потому что в одном селе дружно живут и татары, и русские. То село по-татарски называется Кал-таш. А для маленьких Осокиных это очень родное название, потому что родились на Калташке. Там, в Кал-таше, есть школа, куда кое-кто из стародубовских уже ходил учиться. Например, Мишка Ложков - дядя девчонок Ложковых, Зинка Жиганова - сестра Володь-кмна, Тайка Казанцева и брат ее Петька. Там же, в Калташе, и Сережа с Тимой учились. И вот они, Генка, Лешка, Володька, Спирька, Мишка Логачев, Ко-. лаха Казанцев, Васька Макаров и другие скоро пойдут учиться. Может, пешком ходить будут. Вон Володька на костылях и то до Колташа доходил.
     Катерина рада, что степной земли прирезали. Степь она любит, и любит рассказывать про нее. Родилась она в степном селе Малиновке. Там земля-то, матушка, на аршин черная вглубь, как масло жирная. Когда вырастет хлеб, да колоситься начнет, аж сизо кругом, как море колышется. И здесь, где теперь Горному пахарю» землю нарезали, такой же хлеб вырастет. В школу ходить как раз мимо этих полей. Молодец Вася-председатель. Выхлопотал.
     Летом Генка с Лешкой да Федюшкой опять домовничали. Пришел с работы отец.
     - Слышь, Генка?! Завтра копны возить поедешь. Хватит бить баклуши.
     А какие баклуши? Без работы отец никогда не оставляет. Все что-нибудь придумает. Недавно привез громадный пихтовый сутунок и задание дал распилить его на двадцать чурок. И метки натюкал. А сутунок такой толстый, что пила вровень с глазами ходит. Пока запилишься - натерпишься, опилки в глаза летят. Да и пила короткая для такой лесины-, Шир-шир, а работы не видно. Жарко, пить хочется. Четверть с квасом принесли к сутунку. За первый день кое-как три чурки отпилили, так отец недоволен был. Я вам сколько велел отпилить, песовы морды?! Четыре чурки. А вы?.. Возьму вот ремень да волью...»
     Но не шибко уж строго сказал, и потому Генка торговаться начал. Пила, мол, плохо разведена и тупая шибко, наточить надо. Да еще серы много в сутунке, на пилу налипает - не протянешь, и вообще зажимает. Пришлось отцу и пилу развести, и наточить, и даже керосину дать немного, чтобы пнлу протирать. Много легче стало. Три чурки отпилили. Могли бы и все четыре, а то и пять, да решили не стараться шибко, а то отец прибавить мог. Так по три чурки в день и пилили. А соседям - диво. Это надо же! Тут мужикам повозиться пришлось бы, а они пилят и пилят. Вот червяки лесные! Тетка Саша до того умилилась и раздобрилась. что даже шанежек творожных принесла. А Генке с Лешкой все это не по сердцу. От шанежек отказались, и разговаривать с теткой Сашей неохота было. Ну как хотите, - сказала она, - смотрите. Губа толще - брюхо тоньше». И ушла.
     Может, со злости, может, потому, что втянулись, а скорее всего, доказать хотелось тетке Саше, что и без ее шанежек у них силы достаточно, в этот день пять чурок отгрохали. И кто ни шел мимо, тот и останавливался. Ну молодцы, ну ребята!» А Генка с Лешкой все чурки па попа поставили как бочки, и всю работу еще видней стало. Вон сколько напилили! Чурки толстые, запашистые, нутро желтое, ядреное, хоть наковальню ставь. Любо. Даже сами удивлялись: такую работу свалили! И еще чем-нибудь удивить хотелось честной на род. А один мужик не поверил. Руками ло ляжкам хлопал. Не может быть, чтоб вы!.. Как же вы смогли?» А вот так и смогли. Пилой. А как зажимать станет, так топор в щель загонят и опять пилят. Смола залипает - керосинчиком пилу-то. Чего тут хитрого? Глаза боятся, а рученьки делают.
     Теперь сутунок весь распилен, и отец чурки расколол на поленья. Большая поленница вышла. Сложили ее, а она раз - и вся рассыпалась. Это потому, что Генка с Лешкой не догадались клетки по бокам выложить. А как выложили да по доске выровняли так куда с добром теперь.
     А отец смеет про какие-то баклуши говорить. Копны Генке возить пора. Ну и что ж. Он не отказывается. А Лешке, может, еще хуже теперь. Один с Федюшкой остается. И огород на нем.
     Отец велел Генке размочить сапоги, а то засохли как кость. Генка положил их размачивать в шайку с водой. Потом их надо вынуть, дать обсохнуть и дегтем помазать. Завтра - на покос.
     Утром отец приехал на Серке, а в поводу Макариху привел. Это была чалая толстобрюхая кобыла с мосластыми ногами и острой, как пила, хребтиной. При ней был жеребенок такой же масти, но в отличие от нее сытенький и круглый, как налиток.
     На покос Генке предстояло ехать одному, без отца и матери. Отец коней пас, а мать с другими бабами на нижние луга косить сено ушла.
     Позавтракал Генка. А мать сказывала, что и на сенокосе кормить будут. Щи с мясом будут и хлебная за-тируха на молоке. Да еще чай с медом.
     Генка, собранный, на крыльце стоял, когда с конного двора на верхние луга подводы и верховые двинулись, по мосту копыта и колеса застучали. И вот как они поднялись на яр, а потом с осокинской избой поравнялись, так и Генка на Макариху взобрался. На нем надета была холстяная сумка с лямками, а в ней - бутылка молока, головка луку, половина лепешки да печеное яичко. Когда Генке собрали эту еду, Лешка разревелся - дома-то еда хуже была. И я поеду копны возить!..» А Генке, правду сказать, расхотелось что-то. Если бы конь был, а то, прости господи, кляча последняя, Макариха, которую в колхозе держали только потому, что жеребят хороших рожала. Досада взяла. Почему это именно у Генки отобрал отец хорошего коня и Мишке Логачеву отдал? Почему, сказать, ие у Спирьки взял? Тот всегда гарцует на Игреньке. Игреиька еще лучше Журавля долговязого. И Мишка Логачев на нем хорошо бы заработал матери на поправу - болеет она у него. А Володька Жиганов слух пускал, что, кроме Спирьки, никто не усидит на Игреньке, только Спирька такой молодец.
     Вот всегда так получается. Людям отец что получше отдаст, а себе - что похуже. Мать его всегда укоряет за это. И председателя жена за то же укоряет. Илюха, мол, брат твой, жить умеет, а ты - нет, ничего себе не возьмешь, где и можно бы.
     Вот так со слезным настроением и выехал Генка со двора и пристроился к другим сенокосчикам. Какой-то здоровенный мужик сидел на передней лошади без седла и босиком, а в руках держал целую охапку вил и граблей. За ним ехали ребятишки, Володька и другие. Один -костыль у него висел на ремешке через плечо, как сабля. Генка было пристроился за Володькой, но Спирька, ехавший за ним, хлестнул Макариху бичиком. Макариха прыгнула в сторону, и Генка чуть не свалился. Спирька и другие довольно засмеялись. Еще больше упало настроение у Генки. На земле со Спирькой Генке и делать бы нечего. А на Макарихе... Так и подмывало бросить Макариху и домой без оглкДки рвануть, но, спасибо, Володька выручил.
     - Езжай впереди. Вместе поедем. Они все равно ускачут, как за деревню выедем.
     И правда. Ребятишки-копновозы взялись лошадей нахлестывать и кто рысью, кто махом понеслись на Верхние луга. Только мужик да Володька с Генкой ехали шагом. Интересней всех смотреть было на Мишку Логачева. Сидел он на Журавле, как на каланче, выше всех, а Журавль на веревках плохо копны возит, так его в волокушу запрягли. Скачет Журавль, ноги-ходули разбрасывает, а за волокушей пылища столбом.
     - Цыганский табор! - кричит Володька.
     - Ага, - повеселевши, согласился Генка.
     Ни Володькин Савраска, ни Макариха прытью не славятся. Трюх-трюх-трюх... Чуть пробегут и шагом плетутся. А Макариха еще то и дело оглядывается, ржет, жеребенка подзывает, а на Генку - ноль внимания, будто на спине комар сидит, а йе человек. И вообще, разве можно сидеть на такой кляче?! Хребтина так и режет пополам. А пузо у нее такое, что ноги надо раскорячивать донельзя. Наказанье божье! Старая рваная фуфайка уже выбилась из-под Генки и вот-вот упадет.
     - Давай привяжем ее, - говорит Володька, - лычек надерем и привяжем.
     А лучше всего лычки из акации. Заехали на косогор. Генка слез и надрал длинных лычек. И пока сплетали их, да к рукавам фуфайки привязывали, да к Мака-рихиному пузу прилаживали, много времени ушло. Но седло ничего получилось. Лежит фуфайка на хребтине, а рукавами будто обнимает лошадь. Легче ехать стало. Рысью погнали.
     - Это тебя отец нарочно без седла отправил.
     - Почему?
     - Потому, что сначала надо без седла ездить научиться. Ты же еще не ездил.
     Правда. Генка на лошадях совсем почти не ездил.
     - Папка говорит, в кавалерии завсегда так. Сначала без седла гоняют.
     - Так то в кавалерии... А тут и у Спирьки, и у тебя вон седла.
     - Так- мы уж когда на лошадях гоняем! С маль-ства с самого.
     Нет. Несправедливым кажется Генке, чтобы тот, кто начинает ездить, без седла учился. А кто давно уж научился, тому и седло, и все удобства.
     - В стременах можно запутаться без привычки, - продолжает Володька.
     - Ну да. Завсегда можно успеть ноги выдернуть.
     - Да и седел в колхозе нехватка.
     Ну так бы и говорили. А то учиться надо... Не ездил еще».
     Хороши Верхние луга. Тянутся они вдоль Илицы - ровные, чистые, с куртинами берез и тальника. С краю уже стога стоят, а дальше нагребенные валы лежат. Еще дальше кто-то на конных граблях работает. Но самое замечательное, что на чистых и прибранных этих лугах там и тут веселые березы стоят. Так и хочется посидеть под ними, поваляться и послушать, как шумят они. И то ли вообразил Генка, то ли в самом деле было когда-то, что сидел Генка на лугу под березой и деревянной нарядной ложечкой хлебал вкусное молоко с земляникой. От одного этого на душе хорошо стало. Дай бог, чтобы и сегодня так было.
     Тот самый мужик, что с вилами ехал, теперь сидел под березой и на обушке, вбитом в изогнутый комель дерева, отбивал косу. Четкий серебряный звон разносился по лугам меж берез и ударялся за речкой в крутой каменистый склон. Тик-дик, тикдик!.. .
     Несколько молодых мужиков в рубахах навыпуск сидело под старой наклонной талиной на мягкой свалявшейся зеленой травке. Один скоблил ножичком рожок у деревянных стоговых вил, другие курили. Стогомет-чики. Они ждут, когда навезут копен, и тогда начнут метать и командовать, кому куда копну ставить. Генке всегда страсть как глянулось смотреть на сильную мужскую работу. Дрова ли мужик колет, землю ли копает, сено ли мечет, сруб или мосток ладит - все это самое отрадное зрелище. И сейчас не копны бы возить, а сидеть бы в сторонке, чтоб никому не мешать, да смотреть бы, смотреть и любоваться, как мужики стог заведут, как бесформенные груды сена примут красивые очертания, улягутся и на. глазах начнет расти нечто величественное. Потом кого-нибудь наверх посадят и вывершат стог. Будет он стоять аккуратно причесанный, высокий и запашистый на всю округу. А вечером от него через луг тень ляжет. Потом стог усядется и будет похож на церковную маковку. На лугах вырастет отава, и пастух пригонит сюда стадо. Ему тоже будет хорошо сидеть у стога, смотреть на луга и слушать, как шумят березы.
     - А ну, орлы! Погоня-яй!
     И правда, пора погонять. Другие вон уже копны везли. Генка с Володькой пришпорили» и потрусили к копнам, там и тут маячившим на лугу.
     Ох и натерпелся Генка стыда, пока приладился. То не к той копне заворачивал, то не так Макариху ставил, то вообще она не слушалась его. На него покрикивали и даже укоряли. Эх ты. А еще мужик! До сих пор копны возить не научился...» А ему все казалось, что Макариха виновата, будь она... Как хочет, так и виляет по покосу, да все жеребенка своего стережет. Потом дело пошло, но все равно не мог летать так быстро, как Спирька или Мишка Логачев. К тому же фуфайка почти не защищала от острой хребтины Макари-хи, и скоро обе половинки свои натер он до крови. Сказать кому, так стыдно, но и терпежу не было. И когда никто не видел, Генка ложился животом на холку своей клячи.
     Жара все разгоралась, пауты облепили Макариху, и она бесперечь мотала головой и хвостом. Генка строжился, покрикивал на нее, а ей - хоть бы что! Плевать ей на Генку. Захочет жеребенка кормить, станет и ржет, подманивает. Мочиться захочет, тоже станет, где ней вздумается.
     К обеду и Володька, видать, натер кое-что и сидел боком. Генка попробовал так сесть, но оказалось еще хуже, чуть назад не опрокинулся. Не па такой хребтине сидеть так-то. Пришлось перемогаться. Красота, раздолье на покосе, да все к черту испортила эта Макариха. И никому не пожалуешься. А то стыда не оберешься.
     Вроде бы всех старрдубовских знал Генка, а тут, на Верхних лугах, половина людей незнакомых. Выходит, не всех еще знал, потому что люди все время на работе, а Генка дома сидел. Это обстоятельство его сильно смущало.
     Странно было. Вроде бы никто не знает его и знать не хочет. Только дядя Логачев, Мишкин отец, который па стог подавал, подошел, фуфайку на Макарихе поправил да потпичок какой-то подложил. И все это без лишних расспросов. Да и все равно Генка не признался бы, что ездить больно. А в роще тем временем костер горел и котлы кипели. Вкусным пахло. Давно уж есть хотел Генка, да стеснялся за сумку браться. Так она и висела на талине, где мужики сидели. А стог теперь в другом месте метали.
     Но вот и обед. У всех свои чашки, а у Генки нет к?к на грех. Не догадался взять, сам виноват. Пошел Генка искать сумку. Едва нашел. Вернулся и сел обедать в сторонке. А другие ребятишки к котлу полезли. Мне!.. И мне!.. И мне!..» А Генка не пошел, потому что... потому что копен меньше всех привез и вообще смальства приучен не лезть к котлам, как собачонка какая. А тут и котел-то общий. И люди все незнакомые. Это вон Спирьке да Володьке они все знакомые. Только когда уж все наелись да разбрелись отдыхать под березы, тетка-повариха заметила Генку. А может, и раньше видела, да на испыток брала. Но Генка не смотрел на нее и на котел не смотрел. Но теперь вот она сама принесла ему полную миску затирухи. А щами с мясом, оказывается, кормили только стогометчи-ков - у них самая тяжелая работа. Затируха была не на молоке, как говорили, а на простой воде с солью. Но и то хорошо - хлебная еда, сытная. Генка чуть не всю чашку съел - наездил аппетит-то на Макарихе, хорошо протрясся.
     Володька прикостылял, сел возле Генки, рыгает по-сытому. Хорошо!
     - Ты, Геш$д, не будь дураком. Привези десять копен, а скажи - тринадцать или пятнадцать.
     - А если узнают?
     - Хто? Хто узнает? Как это они узнают, с- стогу-то. Что они, стог снова на копны раскладывать будут? Ха-ха-ха. Себе дороже.
     Потом, когда копны начали возить, Генка собирался, собирался соврать, да так ничего и не вышло. Только хочет соврать - ив жар всего кинет, уши покраснеют. И хоть кто, наверно, догадался бы.
     Но главная неприятность опять же из-за Макарихи вышла. Где Генке было знать, что кормящая кобыла больше питья требовала. Не догадался он напоить ее лишний раз, хотя Илица рядом текла. И вот, когда он проезжал мимо стана, где обедали и где теперь стояли холодные котлы, залитые водой, Макариха самовольно вильнула к котлам и мордой полезла в больший, где затируху варили. Генка изо всех сил тянул поводья, а ей - хоть бы что! Морду ее он не оттянул от котла, а сам съехал к самой гриве. Сунула она морду в котел и Генку за поводом сдернула. Кувыркнулся он и вниз головой по гриве скользнул. И хоть цеплялся изо всей мочи за Макарихины космы, а все равно не удержался. Мотнула она головой, а Генка - прямо в котел. Хорошо нырнул, не ушибсянисколько, но зато уж вымазался - не дай бог никому. Вылез, конечно, в самом неприглядном виде. И слава тебе господи! - никто не заметил. Привязал Макариху и бегом, бегом к Илице. Разделся, рубаху и штаны в воде отполоскал и сапожки помыл - на них тоже затируха была. Вот и все. Надел мокрую одежку, обулся и скорей к Макарихе. Подвел ее к пеньку, а с пенька на нее взобрался. Как будто нарочно сбегал, в воду бухнулся и теперь весь мокрый, чтоб прохладней было. И никто не видел, а то бы сраму было! И уж, конечно, как-нибудь дразнить бы начали. Тут уж не заржавело бы.
     А про то, что голову о край котла мог бы раскроить, Генка не подумал даже.
     После купания в котле и в Илице как-то легче стало. И Генка не жалел Макариху, погонял, потому что разозлился.
     Вечером с конного двора Генка шел не то чтоб враскорячку, но и не совсем обычно. По пути отец догнал, спросил, отчего так важно идет. Генка назвал причину. И назавтра отец седло откуда-то привез. Хоть старенькое, не как у Спирьки Жиганова, но ездить стало намного легче. К тому же и коня своего пастушьего отец Генке отдал, а сам взялся объезжать молодого дикошарого Серчика. Эх, и поносился он на нем по острову! Много времени ушло, пока Серчик в покорность пришел. Вспотел Серчик, пена клочьями висела, но отца не сумел сбросить, так и сидел он на нем как прилипший, с трубкой во рту.
     На Верхних лугах управились через неделю, и все это время Лешка за главного домовничал, а Генка копны возил. Хорошо наловчился и даже смешно было, когда свой первый день вспоминал. Все Верхние луга теперь были уставлены красивыми высокими стогами, пахло свежим зеленым сеном, и кругом было так чисто и так хорошо, что не хотелось домой уезжать. И как этот стог метали, помнилось, и как другой, и третий, и вон тот, на самом берегу... Помнилось, как обедали у одних берез, у других, и над обрывом у воды. А напоследок рыбалка была. На телеге привезли большой колхозный бредень с мотней и, как раз где берега чисто окошены, в воду его затянули. Илица тут с полверсты шла прямым ровным плесом, вода была не быстрая и не глубокая. Бредень тянули сверху, булькали, воду мутили, покрикивали друг на друга, смеялись. Тепло было, солнечно и весело, и всем работа нашлась.
     Никогда еще Генка не видел столько рыбы. Были тут и щуки толстые, как четвертные бутыли, с громадными зубастыми ртами, были пестрые склизкие налимы, были окуни, ерши, чебаки, пескари, сорожки. Эх, было потом о чем порассказать Генке братцам своим!
     Конечно, Лешке еще сильней захотелось на покос, и вечера.ми он слезно упрашивал отца с матерью отправить и его копны возить. А Генка пусть теперь домовничает. Ни в чем не хотел уступать Лешка. И тут не хотел. Выпросился, а назавтра дождь пошел. И не только Генка с Лешкой, все взрослые на работу не пошли, собрание сделали.


     После собрания стало известно, что копен Генка Осокнн меньше всех навозил. Как же так?! Это первый день меньше всех, а потом-то со всеми наравне и даже получше кой-кого. Он же сам копны считал. А получилось у Спирьки вон десять трудодней, а у Генки только три. А главное - отец недоволен:
     - Лентяйничал. Другие старались, а ты...
     Тут уж Генка не вытерпел, рассказал про Володь-кину арифметику. Отец помрачнел.
     - А не врешь? Смотри у меня!
     Ох уж этот отец! И не любит же, когда прибедняются или па кого-то жалуются.
     - Можешь сам проверить, - обиделся Генка. Разговор за ужином был. Доужинали, отец ушел под
     порог и закурил у открытой двери. Долго молчал, а потом опять свое:
     - Можно и проверить. Дело нехитрое...
     Да как же можно теперь проверить? - думал Генка, - копны-то в стогах уж».
     Но проверить, оказывается, можно было. В новом колхозном журнале, где всякие машины нарисованы, каких раньше не видел никто, была напечатана таблица. Там указано, при каком обхвате и перекиде стога сколько сена получается. Отец пошел к Васс-председа-телю, рассказал прямо при Генке, в чем дело, и предложил: проверим, дескать, врет Генка или нет. А сами посмеиваются, будто Генка несерьезный человек. Да хорошо смеется тот, кто смеется последний. Когда после усадки стога обмерили, подсчитали центнеры, так сена много меньше получилось, чем было записано со слов копновозов.
     И тогда Вася-большой так решил: всем пацанам поровну вписать, чтоб не врали в следующий раз. И все с ним согласились. Вышло у всех по пять трудодней. Говорили, что Жигановы были недовольны Васей: мол, свой, а трудодни со Спирьки срезал. Зато правильно!


     А лето все дальше катится. Вот уж другая страда приспела - хлеб жать-молотить. Радуются стародубов-ские. Такая пшеница-матушка выдалась на степной земле! Наверно, по килограмму на трудодень придется. Живи да радуйся. И никто дома не сидит, если работать может.
     Вторая педеля пошла, как отец с матерью дома не ночуют, а Генка с Лешкой да Федюшкой остаются одни. Как и в прошлое лето, огород стеречь надо, не убежишь далеко, не бросишь хозяйство. Конечно, с ребятами играть хочется. И опять Осокнны приманивают их дынями да арбузами. Все как в прошлом году. И Ложковы девчонки такие же вредные, все время жалуются. Да Генка с Лешкой теперь на них - ноль внимания. По всем правилам так получается: кто много ябедничает, тот и виноват. Кошка скребет на свой хребет.
     Кроме огорода у Осокиных еще вот какая задача: через день большую печь протапливать и хлеб выпекать. Мать им все в точности рассказала. Как дрова в печь положить, как поджечь, как квашню замесить. Муки - нехватка, так надо побольше картошки натереть. Картошка подросла, и уже начали ее подкапывать. Не меньше ведра картошки требуется, чтобы квашня была полновесная. Муторно, конечно, тереть картошку, но надо, надо. Трут ее по очереди, даже Федюшка помогает..
     Главный пекарь, конечно, Генка. Так мать велела. Вот он снимает с припечка квашню, развязывает на-квашенник, и в нос бьет кисловатый, вкусный, с хме-линкой запах дрожжей и хлеба. Вот квашня стоит на лавке, а в ней большая терка установлена. Лешка моет картошку и червивины выколупывает, а Генка трет. Если на нет истереть картошку, то запросто пальцы ободрать. Это уж сколько раз было. Осторожней надо. Полведра Генка изотрет, полведра - Лешка. По справедливости. Потом главный пекарь две больших пригоршни муки бросит в квашню и веселком перемешает хорошенько, завяжет наквашенник и на шесток квашню поставит, к теплу поближе. Печь всегда теплая. А завтра утречком, когда квашня подойдет, надо еще пригоршни три муки бросить и окончательно замесить. Это самая тяжелая работа - окончательный замес.
     Утром рано, когда над Илицей витиевато стелется туман, когда еще тихо в деревне и только ботала гремят за околицей, у Оеокиных, как у добрых людей, топится печь, и в большом семейном чугуне картошка варится. Генка всегда рано просыпается, и потому будить его не надо. Да еще, правду сказать, глянется ему печь затапливать, тесто месить, булки выкатывать и чувствовать себя наравне со взрослыми. Да еще он вроде теперь главный хозяин в доме, и на нем большая ответственность лежит. Эта ответственность ему тоже шибко глянется. Как поставит он дело в доме, такое и житье будет. И хочется, чтоб меньшие чувствовали и знали, что на Генку положиться можно. Ну а соседи и так удивляются.
     В обед или под вечер в деревню приедет нарочный за хлебом. Соберут ему сумки с провизией, и он увезет их в поле, на стан, где круглосуточно молотьба идет. Заедет и к Осокиным.
     А сейчас утро. Тетка Саша коров подоила - свою и Оеокиных. Теперь она цедит молоко, по крынкам разливает и Генку хвалит. Похвала заслуженная, и Генка не возражает. Да если бы взрослые побольше доверяли, так ребята Осокины и не то еще сделали бы!
     Молотьба была еще в полном разгаре. Все еще молотили ту пшеничку, которую на диво уродила новая степная земля. Взрослые Осокины все так же редко ночевали дома. Да и другие колхозники - тоже.
     Генка с Лешкой давно уж освоили домашние дела, даже для игры время теперь выкраивали. Вот недавно пошли с пилой и топорами на гору за Стародубовку. Там в каменном крутяке высокая береза стояла. Решили эту березу свалить и колесиков навыпиливать, чтоб тележку изладить. Ось передняя, ось задняя, четыре колесика, полочек сверху - вот и телега. Ближние березы давно были на дрова свалены, а эту никто не трогал, потому что пилить ее было слишком неловко. С одной стороны крутизна почти отвесная, с другой - валежина толстая, пилить мешает. А свалить надо было непременно под гору, потому что на горе густой высокий пихтач стоял.
     Ну так что ж. Взрослые не смогли или поленились, а Лешка с Генкой взялись за дело и должны до конца довести. Хорошо понимали, что работа опасная. Не суетились зря, даже не спорили, а советовались. Зараньше вилагу вырубили из сухой пихточки и с горы уперли ее в первые сучья березы. .А как пилить взялись и пила вся зарезалась, так вслед за ней топор загонять стали, чтобы не зажало пилу и чтобы береза под гору отходила. Долго пилили, осторожно. А тут еще ветерок сбоку подувать начал. А стоять шибко неудобно - валежина мешает, крутизна под ногами, не сразу и убежишь в случае чего.
     Совсем уж было хотели бросить, но тут береза вдруг треснула, дрогнула, а вилага вниз соскользнула. Тогда они пошли, ухватились за вилагу и уперлись изо всей силы. Еще раз береза качнулась, а они комель вилаги поближе придвинули, подперли березу. Хорошо. Теперь начеку быть полагается. Лешка загодя отошел в пихтач, а Генка стал топор в прорезь загонять. Стук, сгук обухом по обуху, и топор чуть не до пилы дошел острием. Вот тут-то и пошла береза, зашумела листвой, и увидел Генка, что убегать незачем, - береза отстала от пенька и вниз по воздуху скользнула. Но пила псчему-то к комлю прильнула, и когда береза ударилась оземь и комель вверх подпрыгнул, пила оторвалась и затрепыхалась в воздухе, как рыбина, да еще заукала - уа-уа-уа! Генка пригнулся, но пила все равно саданула его ручкой по затылку. В голове загудело. Да разве же из-за этого стоило огорчаться? Главное, все так удачно вышло.
     Переживали, конечно, и волновались, даже вспотели немножко, и ноги дрожали. И гордились собой, а показать это друг дружке никак не хотели - это значило бы, что они хвастаются.
     Лешка молодец. Не дал застаиваться. Взял пилу, полез под гору.
     - Ну давай. Ничего. И так долго возились.
     Береза хорошо легла - наперевес через пенек широкий. Пилить было легко, только надо зарезаться правильно, чтоб как раз поперек. Иначе колесики ковылять будут.
     Колесиков напилили с запасом - шесть штук - и только тогда домой пошли. Федюшка молодец: не плакал, что долго дожидался. А как увидел колесики, обрадовался: телега будет!
     А телегу делать для ребят Осокиных - дело плевое. Центровкой дыры просверлили в середине колесиков, из досок оси поделали, а на оси свиное корытечко поставили. Вот и телега. Садись, как барин, в корытечко и дуй с горы.
     Начали кататься, и тут пацаны сбежались, завидуют, всем покататься надо. Пусть катаются, не жалко. Главное, что сами телегу изладили.
     Впрочем, телега скоро надоела, и отдали ее в полное Федюшкино распоряжение. Ему она тяжеловата, пыхтит, когда па гору тянет. Но ничего, пусть развивается.
     Играть теперь больше удавалось, потому что за огородом уж не такая слежка нужна была. Все, почитай, выросло. Огурцы да арбузы в засол пошли, горох и бобы обмолочены, табак обломан и сошнурен, а прочее в земле сидит и курам не добраться. Так что иногда л побегать можно.
     Если за Стародубовку по гриве пихтачом пройти, высокие скалы будут, а под скалами склон чистый, высокий и речка Илица. Снизу на скалы ни за что не взобраться, а по гриве, как по полу зайти можно. Идешь, идешь и вот - обрыв страшенный. Слева и справа каменистые и обрывистые ложбины и провалы. На самой главной скале, где чистенькая площадка, из валежин и срубленных пихточек крепость сделали. Топор всегда с собой брал кто-нибудь. Верховодил Колаха Казанцев. Он уже книжки читал и слова всякие новые знал. И что это крепость будет, он же сказал. Песню даже пел: В высокой теснине Дарьяла, где роется Терек во мгле...» Ох и слова интересные, аж дух захватывает, аж мурашки по коже бегают! До чего шибко иные слова действуют...
     Молодец, Колаха!.
     А как крепость построили, бой был. Опять же Колаха командовал - он уже две группы закончил в кал-ташенской школе. Все знал, как Тима бывало. И хоть Генка Осокин не уступал ему, если бороться, в бою непрекословно подчинялся Колахе. И вообще он не вредный, а справедливый - Колаха Казанцев. Худова-тый, легкий, костистый, но лицо такое, что влюбиться можно, - гладенький такой клинышек, вверху которого большие серые глаза и размашистые брови.
     - Всем таскать камни и складывать вот сюда! - сказал Колаха и указал на край обрыва.
     Много камней приготовили. Иные вдвоем несли, иные прикатили.
     - К бою готовьсь!
     И все бросились к каменной груде, приготовились. И тут Колаха выхватил наган-поджигу и дал оглушительный выстрел.
     - Ур-ра-а!
     И началось, и началось. Все камни вниз полетели. Летят, сшибаются, выворачивают другие камни, пни и валежины ломают, а потом вырываются на чистый склон, скачут, мчатся вприпрыжку и падают под яр в Илицу. Там столбы воды взлетают и грохот страшенный, потому что у яра перекат каменистый. И гудит, гудит, грохочет что-то адское, как гром, как стрельба.
     Еще камней натаскали, и еще бой был. До вечера дело затянулось. Домой в сумерках пришли. Федюшка ждал, ждал и спать улегся.
     А Генке с Лешкой надо было еще картошки накопать и в квашню натереть. Лешка пошел не п самый огород, а под окно, где раньше не копали. Тут сейчас, в темноте-то, веселее было. А Генка снял квашню да муку сеять начал. Темно. Пришлось лампу зажигать. Ее давно уж не зажигали, керосин экономили. А вечер был тихий-тихий. В небе высокие спокойные тучки стояли. Когда садилось солнце, они зарумянились немного и опять потухли. А теперь между ними зарницы как щучки порскали.
     Пастух - муж тетки Саши - коров пригнал. Осо-кинская Красулька вместе с коровой тетки Саши загнана была в один двор. Тетка Саша ее подоила уже. Опять она по договору с Катериной доит да Осокиных навещает, спрашивает, как тут они.
     Копал Лешка картошку, а Генке слышно было, как он за окном работает, ведерком гремит. Федюшка на кровати посапывал, а Генка лампу налаживал. Погорела лампа и тухнуть стала - керосин вышел. Вспомнил Генка: в кути под лавкой, где шкап в углу висит, четверть с керосином хранится. Пошел и принес четверть, на стол поставил.
     А лампа над самым столом подвешена. Мать снимала лампу, когда доливала, а Генка решил прямо в висячую лить керосин. Лампа такая, что держать се надо кому-то, не стоит она, потому что раньше настольной была, а потом в перехвате сломалась и ее приспособили на висячую. Круг специальный купили - синий и в цветочках,, а под кругом проволока с плечиками, а внизу гнездо кольцевое для лампы. Чтобы лучше лампа в гнезде держалась, мать обмотала ее тряпочками.
     Генка встал на стол, отвинтил головку вместе со стеклом, приподнял, на бок отодвинул, чтоб лить можно было. Взял четверть, привстал на цыпочки, лить начал. Вроде хорошо. Поставил четверть, завернул головку. Л как со стола слезать, заметил, что мокро. Значит, налил. Фу-ты, ну-ты! Пахнуть будет. А мать шибко не любит запах этот и всегда выжигает, где накапает керосину.
     Генка тоже решил выжечь. Зажег спичку и на стол бросил. Не сразу загорелся керосин, а как вспыхнуло пламя, так увидел, что весь стол залит. Да уж поздно. На столе будто костер загорелся. Генка - в куть, схватил ведро с водой, на стол плеснул. А пламя взвилось, лампу охватило, тряпки на ней вспыхнули. Еще хотел плеснуть, но лампа лопнула и такой огонь полыхнул - волосы затрещали. И по стенам огонь винтом пошел. На окнах занавески вспыхнули. Федюшка проснулся, в рев ударился. То с кровати долго слезал, а тут схватил маленькую подушку и вмиг сошмыгнул. Дуй не стой на улицу. Рев поднял. Генка хотел собрать половики да огонь-то накрыть, а тут и четверть лопнула. Брызги попали и па него, он тоже вспыхнул, но сразу лее - в куть и мокрой тряпкой сбил огонь. А в избе так жарко и дымно стало, что и дышать уж нельзя было. И вот враз как-то два окна лопнуло, пламя в огород вырвалось, где Лешка картошку копал. Лешка закричал что-то. И тут только Генка выскочил на улицу.
     Столпились Осокины на крыльце, в дверь яркий свет бьет, а вечер еще темней кажется. Еще не верится, что беда. Все так хорошо было, и вдруг...
     Федюшка молодец, под ногами не вертелся, а к тетке Саше потопал. Генка же с Лешкой в избу кинулись сундук вытаскивать. Потянули за скобу: тяжелый, железом окованный. Накидка дымится. И подушки на кровати дымились, и тулуп на стенке, и отцовское пальто на меху. Все враз бы выкинуть, да жжет - спасу нет!
     Караул кричать не догадались, сами хотели справиться. Сундук дотянули до порога, а тут уж не так жгло.
     Время было страдное, немногие деревенские дома ночевали. Первым прибежал дядя Семен, который, как пригнал коров да поужинал, так сидел под окном у себя в горнице. А горница окнами на осокннскую избу глядела. Вот он и увидел огонь. (После сказывал,-что сидел и завидовал, что у Ивана Осокина есть три сына и вон уже делают все, а у него нет маленьких.) Дядя Семен сразу же прогнал Генку с Лешкой, а сам в огонь кинулся. Молодец. Сундук выволок в сени и снова - в огонь. Из двери полетели дымящиеся подушки и всякая одежка. Генка с Лешкой хватали все это и на улицу выбрасывали. Дядя Семен кричал на них, велел уходить, потому что у отца где-то порох хранится и вот-вот рвануть может. Но они не уходили и помогали дяде Семену.
     Керосин выгорел, и теперь просто дерево горело - стол, табуретки, подоконники, рамы, стены. С потолка и стен сыпалась обмазка, что-то лопалось и трещало.
     Дядя Семен кадочку с водой нащупал и давай плескать из ковша и на себя, и на стены. Он даже из квашни всю жижу выплеснул и квас из четверти. Взял четверть и о стену грохнул.
     Еще кое-кто прибежал, по деревне шум несся. Живая цепочка с ведрами потянулась от протоки под яром до горящей избы. Дядя Семен перехватывал ведра, плескал во все углы, а больше всего - в куть, на шкап, где отцовские боеприпасы хранились. И все спрашивал, много ли там пороху? А может, не там он стоит? Но Генка-то с Лешкой знали, где порох. Там он, там, Две банки. Одна полная, другая только начата.
     И опять молодец дядя Семен. Тихий, незаметный, пожилой да еще больной, а работал сейчас, как выон вертелся. Залил угол и второй начал заливать. Порох не взорвался. Слава богу. А то разнесло бы всю избу по бревнышку.
     Генка с Лешкой, конечно, ошалели малость. Что теперь будет, что будет?! Отец запорет, наверно. Может, сбежать куда-нибудь, пока не поздно? Может, спрятаться, пока все уляжется? На заимку бы рвануть к дедушке с бабушкой, да ночь ведь, темень по лесу... Это тебе не простое баловстио. Избу чуть не спалили и все добро погорело. Но реви не реви, делу не поможешь.
     Пожар залили. Черная угарная ночь стояла над Ста-родубовкой, из черной избы в окна и двери валил густой белый пар, словно баню протопили. Воду от старицы еще продолжали носить, и дядя Семен, забегая в избу, лил еще и еще, хотя нигде уж не шипело даже.
     Беда, жуть, тоска, запах паленины и горелого жилья. Возбужденные голоса и вздохи, как на. похоронах. Потом тишина, как после выстрела, и еще большее сознание беды.
     А в небе как ни в чем не бывало играли тихие зарницы. Притихшие было пташки в согре опять принялись за свою вечернюю песню. Где-то выше Стародубовки, за Илицей, мягко стучали тележные колеса и слышалась негромкая песня запоздавшего путника.
     О, как все это не вязалось! Такая беда, а кругом, оказывается, по-прежнему идет все так же жизнь. Вот оно как. Вроде бы вся вселенная должна была сочувегг вопать ребятам Осокиным, а тут вон птахи свистят, зар-нички играют, а за горой молотяга гудит, и по заре хорошо слышно.
     Но вот издале стал приближаться дробный стук копыт. Вот копыта загрохотали по мосту и опять по дороге, и совсем рядом из темноты вырос темный конь и темный всадник. Он с ходу скатился наземь и спросил:
     - Где они тут?
     Отец! - у Генки упало сердце. Ну теперь будет! Hv будет! Эх, пропала жизнь молодецкая! Все. Господи! Если ты всамделишный, то защити и помилуй. Чего тебе стоит?! Ведь не нарочно же Генка Осокип избу поджег!
     Генка никогда не плакал громко. Старался не плакать и сейчас, потому что принародно плакать совсем унизительно. Сейчас он только всхлипывал. Л Лешка молча сопел, опустив голову.
     - Вон они, Иван, - сказал кто-то, беря за плечи Генку и Лешку.
     - А Федюшка где?
     - У тетки Саши...
     - Ну не ревите, не ревите, - совсем по-доброму сказал отец и даже пальцем не тронул. Напротив, ласково по головам погладил. - Идите и вы к тетке Саше. Вы уж, Семен, приютите пока.
     - Да какой разговор, Иван! Конечно.
     - Спасибо тебе, сосед! - и отец низко поклонился Семену.
     - Да что ты, Иван. Дело ж соседское. Залили, слава богу...
     Отец вынул из кармана трубку - кажется, первый раз в жизни не торчала она у него в зубах - и закурил. Теперь уж и сам он разберется на пожарите. Все стали потихоньку расходиться, а отец с Семеном на крыльцо сели.
     - Мне уж рассказали все, - сказал отец. Ведь успел же кто-то!
     - Ну идите, идите, - еще раз велел отец Генке с Лешкой.
     - Мы маму дождемся.
     - Ну ладно. Сейчас она прибежит. Да вот, ее голос-то.
     Из-под яра выбежала Катерина. Дышала она загнанно, да еще рыдала.
     - Господи! За что ты нас наказал?!
     - Не реви, мать. Хватит. Давай думать, как дальше быть. Садись. Посиди немного.
     А Генка с Лешкой в подол ейч головами ткнулись и от души реванули. Мать присела и стала вглядываться в них, как будто они уж другие стали.
     - Ой, да хоть вы-то живые, слава богу! Не обгорели? Не ушиблись?
     - Не-е. Нисколько даже.
     На брголе у Генки был небольшой волдырь, так разве это в счет. Ерунда, пустяки.
     Взрослые пошли в избу, спичками зачинали, и осветились голые, черные, потрескавшиеся стены и потолок. Мать опять в слезы ударилась, но быстро смолкла.
     - Не обвалился бы пото.лок-то.
     - Да вроде не шибко прогорел. Ну пошли, пошли отсюда. Утро мудренее вечера.
     Ночевали Осокины у дяди Семена, постелившись на полу. Кое-что все же не успело сгореть, да еще тетка Саша дала тулуп и потник широкий. Катерина всю ночь была с ребятишками, а Иван провел ночь в своей избе, освещая ее фонарем дяди Семена. Иногда он возвращался и спрашивал:
     - Ну как они тут?
     - Боятся, поди, что лупить будешь, - шепчет Катерина.
     Вот это она правильно говорит - очень правильно!
     - Битьем теперь не поможешь... Да и случай неподходящий...
     И это хорошо. Правильно. Лишь бы не передумал отец. Да что, нарочно, что ли, Генка пожар устроил?!
     Такое переживание было, такое страдание! А может, и зря. Отец не тронул никого, даже не упрекнул за пожар. Через неделю Осокины опять в своей избе жили. Обгоревшие стены оскоблили, обтесали топором да ско-белкой, помазали глиной с конским пометом. И матица, и потолок не очень пострадали, так что и менять ничего не пришлось. Поскоблили да побелили, вот и все.
     Отцу, чтобы дело поправить, отпуск дали, а потом на охоту отпустили.
     После пожара жизнь у ребят Осокиных вроде бы даже лучше пошла. Все были к ним такие внимательные, такие чуткие, что неудобно даже было, как будто они слабые или хворые какие. -Конечно, и они вели себя распрекрасно. Особенно Генка. Вину свою он сильно чувствовал и никаких прав не имел теперь сильно-то своевольничать. А мать, что раньше редко бывало, сама нет-нет да и пошлет их поиграть, побегать.
     - Идите, ребятишки, побегайте, развейтесь.
     Она прибаливала что-то, на работу не ходит и по дому сама управляется. И живот у нее растет, наверно, еще кого-то родит. Ну а поиграть, побегать кому неохота? Тем более что этого всегда не хватало Генке с Лешкой. Да еще вот что. То ли сам отец догадался, то ли надоумил кто, а накупил он всяких книжечек с картинками да по букварю всем. И-вот расстелят они потник на полу, разложат буквари да книжечки, станут на локотки да коленки и все, что написано да нарисовано, изучают дотошливо. Матери надоедает отвечать, что к чему, да и сама не все знает, так они сообща и без нее догадываются. И уже многие буквы помнят. Один пойдет и спросит у матери, какая это буква, а потом у остальных спрашивает - отгадают или нет. Иногда даже Федюшка отгадывает, а уж Лешка и подавно. Опять же Лешка не отстает от Тенки. Однажды они читали, читали буквы, которые под картинкой были написаны друг возле дружки, старались, кто быстрей назовет их, и так быстро научились читать, что поняли, какое тут слово написано. Ши-кы-о-лы-а... Ши-кы-о-лы-а...» И все быстрей, быстрей читали, и получилось- школа». Лешка первый как закричит:
     - Школа! Мам, мам, школа! Мам, правда же!.. Мать посмотрела и руками всплеснула.
     - Ой, и правда-то! Сами прочитали! Ой, какие вы у меня хорошие!
     Тетка Саша как раз была у Осокиных. Она тоже удивилась и вот что сказала:
     - Смотри ты! Башковитенькие они у тебя, Катька! Ба-ашковитенькие! А я-то попервости думала - чудные какие-то. Начнешь их жалеть, а они хмурятся, бычками посматривают. А они, оказывается, собственную гордость имеют.
     - Ну так ведь мужики! - засмеялась мать.
     - Мужики-и. Молодцы.
     Вот то-то же. Наконец-то дошло до тетки Саши, что нельзя их равнять с девчонками Ложковыми. Те только и жалуются, только и ноют. А они - мужики. Ребята Осокины.
     С этого дня в какой-нибудь книжке они все новые и новые слова прочитывали. И не только мать, но и отец был доволен. Слушает, смолит трубку и ухмыляется. А потом стал задания давать. А ну-ка прочитайте вот это слово, а потом вот это...» Бывало, задаст, чтоб к вечеру выучили буквы, а они за час справятся и бегают себе, играют.
     И вот как-то вечером говорили, говорили отец с матерью и решили, что в школу пойдут сразу и Генка, и Лешка. Зачем Лешке отставать, если соображает так же, как Генка? Вот и правильно. Сначала они попробуют ходить ь школу пешком каждый день, а если трудно будет, то в Калташке им квартиру найдут. Неделю там жить будут, а на выходной домой возвращаться, Это ведь недалеко, всего четыре версты. Через Староду-бовскую гору.
     Тем временем первые заморозки пришли. Иней по утрам, хоть языком лижи. Березняк и осинник с каждым днем все больше листвы теряют. Гуси то большим, то малым клином к югу тянутся и машут, машу.т прощально в синеве небесной. Деревенские гуси тоже ведут себя беспокойно. Соберутся в большие стаи и прямо.с яра с шумом и гоготом, теряя перья, летят на остров и на речку, где по утрам все дольше задерживаются узорчатые забереги.
     В огородах пусто - чернеет голая взрыхленная земля, и беспорядочно валяется пожухлая ботва, и оттого еще золотистей кажется хмель, висящий на жердях и кольях, еще белей капустные делянки, которым надо дожидаться снега.
     У скотских притонов появились первые ометы сена и соломы, а вдоль прясел вытянулись поленницы весио-дельных дров.
     Все больше усыхает, и все ниже клонится трава в лесу. Царят прохлада, тишина и просветленность. Даже обычно мутноватая Илица посветлела, и целыми днями смотрится в нее осеннее небо. Теперь кругом и видно, и слышно лучше, кругом один цвет на земле - цвет золота и воска. Только пихты да отавы на лугах и еланях зеленеют по-летнему свежо и густо.


     В один из погожих дней в начале сентября Генка с Лешкой и другие ребята в школу пошли. Приоделись, приобулись, сумки - на плечи и за мост вышли. Повел их долговязый Васька Макаров, который и в прошлом году в школу ходить начинал. Сначала - по дороге, потом рассыпались по лугу, и на густой, приземистой отаве, посеребренной инеем, за каждым потянулась парная утренняя стежка. А матери и отцы глядели вслед и, наверно, благословляли святым родительским благосло-вением, чтобы все было хорошо и чтобы каждый поскорее знаменитым сделался. Осокины тоже стояли на своем крыльце. Вот и школа. А это уже серьезно - не то, что Лешкины квикви-вакви».
     Шли да шли вперед, и вот уж не видно стало ни моста через Илицу, ни крайних деревенских огородов. Зато в самой близости была теперь большая Староду-бовская гора. Раньше Осокины эту гору видели только издали, а теперь - вот она. Справа у горы кривой колбаской озерцо лежало, слева, обходя крутую лобо-вину, шла тележная дорога, а по лужку и сразу на крутяк прямушка поднималась. Конечно, пошли по пря-мушке - хоть и трудно карабкаться, зато вон как интересно и видно далеко. Ну а дальше дорога по гриве шла, по высокому осиннику, потом по косогору в широкий лог спускалась и подле него, через ложки и мысоч-ки, окруженная дремучим пихтачом, тянулась до моста через Калташку.
     Вот. Оказывается и здесь текла Калташка, только здесь она была не такой знакомой и понятной, как на осокинской заимке, которая отсюда была километрах в шести вверх по течению. Здесь она была глубока, илиста, с боковыми промывами и сплошь заросшая тальниками. Но все равно Генка вздохнул обрадованно, и вспомнился дедушкин дом. Тима, Сережа, бабушка... Шли Осокины, а дедушка, наверно, и не знал, что они в этот ранний погожий час не куда-нибудь, а в школу шли.
     Володька Жиг.аиов тоже определен в школу. Но его отец еще раньше на выездном ходке отвез в Калташ. Там у какой-то родни ему квартира нанята. И Спирька тоже у родни, будет жить. А Генка, Лешка, Васька Макаров да Мишка Логачев пока что будут из дому ходить по четыре километра каждодневно туда и обратно. А как зима придет, колхоз общежитие для всех подготовит. Говорят, какой-то хозяин половину избы отдаст под ребячье жилье.
     Васька Макаров, раз он и в прошлом году в Калташ ходил, дорогу хорошо знал и дом, где первый класс размешался. Шли, а Васька все торопился и вздыхал: не опоздать бы. Только бы не опоздать. А то влетит. Михаил Прохорович строгий. Васькипа тревога и другим передалась, боязно как-то стало и тоскливо даже. Дома говорили, мол, в школе хорошо встретят, как родных, а Васька вон что говорит. Шагу наддали.
     За Калташкой дорога раздваивается. Одна идет прямиком через березовую сотру, другая - в обход. Одна зимником называется, другая летником. Сейчас в согре много было воды, и ходить, и ездить надо было по летнику. За согрой дорога тянулась возле пологого склона до самого Калташа. И вот на этом-то склоне и были теперь новые стародубовские пашни. Уже стояла новая рита и широкий ток был расчищен, и несколько хороших кладей высилось. Одни клади были обмолочены, другие - нет еще. А на току желтел новенький соломотряс - громадный, с множеством шкивов и ременных передач. Это его голос слышится в Стародубовке все эти дни и ночи, это он намолотил хлеб, который так хорошо пахнет по утрам на деревенских улицах. И те кусочки, что лежат в школьных сумках, когда зерном были, тоже прошли через нутро этой удивительной машины.
     Как тут было не остановиться. Да еще трактор будет стоять вон там; где ямка и толстые брусья лежат. Оттуда идет самый длинный и широкий ремень, который и крутит весь соломотряс. Вот где хорошо-то!
     Утром на току работы еще не было, лишь машинист ходил с масленкой да ключами и что-то налаживал, постукивал, подмазывал. Он-то и объяснил, как тут идет работа. Вот интересно! И когда ребята из школы пойдут, то обязательно здесь подольше задержатся; может, до самого вечера. И все своими глазами посмотрят.
     А сейчас надо в школу. Пошли, и оказалось, что Калташ намного больше Стародубовки. Долго шли по улице. Избы, правда, был» всякие, в том числе и такие старые, каких в Стародубовке не было. Васька сказал, что там на горе татарская сторона, а тут внизу - русская. А за Калташем есть деревня Чулешь, так там одна мордва живет.
     Улица хоть и понизу шла, но то и дело мелькали татары и татарчата - черноглазые и шустрые. Иные сразу же дразниться начали. Языки вываливают, рожи корчат. Но стародубовские идут и идут, как будто и нет ничего. Так и дошли до школы. Большой двор хорошим пряслом огорожен. Три крестовых дома стоят. Раньше тут кулаки жили, теперь - школа да клуб, в котором живые картины показывали. А вон на поляне всякие столбы с перекладинами, как на воротах. На самых высоких воротах шест болтается и канат толстенный. А меж двух других столбов лом вставлен. Турник- называется.
     Сразу вон сколько нового узнали! А как зашли в школу - запах хороший. Запах краски, чистого дерева, карандашей, книжек, тетрадей. Столы партами называются и все до одного черной краской покрашены, и у всех наклон в одну сторону, и сидеть за ними надо с одной стороны. А на стенах азбука и всякие буквы и картины. Хорошо. Светло и тепло, как дома.
     Все передние парты уже были захвачены, и старо-дубовским пришлось усаживаться в самой глубине комнаты. Больше всех шумели и резвились местные, кал-ташские. Они тут чувствовали себя как дома. Особенна татарчата. Прыгали, как белки, по партам, чужие сумки опрокидывали, чернилами брызгались. Васька сказал, что чернила еще не нужны, карандаши пока требуются, а они уже чернила приперли. Татарчата были разные - побольше и поменьше, хорошо одетые и неважно. Но все в один класс пришли, в первый. Несколько человек было таких же длинных, как Васька Макаров. Эти как вертанут, так и летят маленькие, кто куда. Но ничего, никто не плачет, хотя у иных и руоашонки уже были порваны и ссадины имелись.
     Генке без привычки все это показалось таким шумным и суетным, что немного даже голова болела, и не мог понять он, что делается и что делать предстоит. Но вот все ринулись на свои места, зашикали, одергиваться начали, носы чистить и волосы приглаживать, чтоб лучше показаться. Учитель шел!
     Это был очень строгий, суховатый и сутулый мужчина в клетчатом пиджачке и таких же брюках-галифе. Васька сказал, что раньше учитель был прапорщиком. А кто такой прапорщик - неизвестно, скорее всего, он пропарывал кого-нибудь ремнем или плеткой за провинность.
     Учитель постоял-постоял возле своего стола, да как блеснет глазами. И ноздри у него белыми сделались.
     - Тишина... будет?! - спросил он так, что у Генки руки и ноги онемели от страху.
     Тут все притихли, как мыши, только два храбрых татарчонка, будто и учитель был не учитель, еще тузили друг дружку новенькими букварями. Подошел к ним учитель, хвать одного за локоток, хвать второго и выволок из-за парт, чтоб всем видно было. А потом как пустит в дверь!
     Тут уж не до шуму стало. Ох и строгий!
     - Меня зовут Михаил Прохорович, - сказал он совсем другим голосом, - а теперь пусть каждый по очереди назовет имя и фамилию.
     - А чо такое фамилие? - спрашивал кто-то позади Генки. Но Генка боялся даже пошевельнутся, да и объяснить было не так-то просто - что такое фамилия. Учитель тем временем показывал карандашом на кого-то из впереди сидящих.
     - Володин Дмитрий Степанович! - вскинувшись солдатиком, ответил парнишка в черной с желтыми горошинами рубахе.
     Ой, да это Митька Володин! И он тут же. Вот хорошо-то! Генке сразу легче стало. Митька толковый, как Тима Осокин. Лешка тоже, видать, обрадовался - не зря локтем ткнул Генку.
     Ну теперь-то уж все стало ясно, что надо отвечать. А учитель сказал, что отчество говорить не надо, а только имя и фамилию. И пошли вскакивать солдатики. Жиганов... Катосонов... Осокин... опять Осокин..: Логачев...» Всякие разные фамилии, а у татарчат и того чуднее: Чинчикеева... Макчимачева... Кабулдаев...»
     Михаил Прохорович спрашивал и писал в толстой тетради, и, пока всех не записал, не отложил ручку с пером.
     Вот. Теперь все они на бумаге значились, и каждый день их выкликать будут. Выкликнет учитель, а ты встань и о.тветь: тут я, вот он. А если тебя нет в школе, то уж никто не ответит, и назавтра Михаил Прохорович, может, за дверь вышибет, как тех двоих. И Генке почему-то шибко тоскливо сделалось.
     В школе их продержали недолго. Записали, приучили отвечать на перекличке, поспрашивали, кто до сколь-ка считать умеет. Оказалось, считать почти все уже умели, а вот читать-писать - никто. Кое-кто буквы знал, а складывать не умел. Генка с Лешкой хотя и начинали уже складывать, но постеснялись в том признаться. Вот так началась учеба.
     Домой радостные шли и проголодаться даже не успели. Одно плохо: сумки шибко мешали, плечи давили. Вроде и грузу немного - букварь, пенал, бутылка с молоком да краюшка хлеба. А пока идешь, надоест - дальше некуда.
     Вышли за Калташ, обогнули гору и сразу же услышали мощный гул. Это на стародубовском току молотьба шла. И трактор, и соломотряс гудели в два голоса. Все обрадовались и бегом побежали, чтоб скорей узнать, как трактор и молотилка работают. Запыхались совсем. А на току - народу полно и тоже все обрадовались: А, наши школышчки! Орлы!.. Ну как дела, ребятки?..».- Все в порядке».
     До чего хорошо, до чего интересно! На всякую работу смотреть радостно и занятно, а на эту - особо. Оглушительно рокочет трактор, жужжат ремни, все крутится, все вертится. Соломотряс жадно глотает снопы и далеко выбрасывает солому. Тут ее бабы граблями подхватывают, а дальше возчики орудуют. В общем-то, все так же, как молотили за мостом на простой молотяге-трещотке, только народу больше и молотьба идет быстрее. И зерно чистое-чистое.
     Сначала никто против не был, что они задержались и все узнать хотела. Потом стали поговаривать, мол, хватит, ребятки, домой пора. А-они еще и еще погодили, в соломе поиграли, нор в ометах наделали.
     Потом обед объявили. За кладями на косогорчике кухня была, а над ней навес берестяный. Вкусно пахло. Там котлы и ведра кипели, бревешки и чурки втлялись. Туда и пошел народ. И Спирька пошел. А вот остадыше постеснялись. Генка первый надел сумку и, не оглядываясь, домой зашагал. За ним и другие двинулись. Нехорошо Спирька сделал. Откололся. Пусть даже кто-то позвал Спирьку к котлам, все равно он не должен был идти. Все так все, а нет, так никто. Вот пусть теперь Спирька догоняет их. А пойдут они через согру напрямик, и он струсит через сотру идти.
     В согре ржавая вода, кочки, пни, трясина. Но раз тут верхами проезжают, то и пешком пройти можно. Ничего, что вода, не такая уж она холодная. Выломали палки, с кочки на кочку и - пошел. Быстро согру перепрыгали, дорогу сократили и Спирьке задачу задали. А к вечеру дома были.


     Льет нудный дождь, наверно, последний в этом году. Уже покров на носу, и вот-вот выпадет снег.
     В школу не пройдешь - непогодь, да еще Калташка разлилась, из берегов вышла. Можно только на лошадях, верхами.
     Ребята Осокины стоят на крыльце. В такую погоду даже играть не пойдешь. Но с крыльца все же больше увидишь, чем из окна. За Илицей по дороге изредка проезжают верховые в дождевиках с глухими башлыками. Хвосты у лошадей коротко подвязаны, все они мокрые, ноги и животы в грязи, из ноздрей пар идет. Ненастье. Вся тайга взялась густым глубящимся туманом. Только ближние тальники виднелись, да и то неясно. А сверху - тучи и дождь, от земли до неба - серая густая мгла. И кажется, в такую погоду, когда шумят дожди и бегущие воды, когда все покрыто туманами, дышит холодом и будто уж не будет больше солнца, именно в такую погоду выходят из глубоких горных ущелий могучие таежные духи и вершат непонятные миру дела свои. Им только и побродить сейчас, когда никто не видит. Им только и потешиться. Пусть льет дождь и гремят горные реки, пусть рушатся подмытые утесы и берега, пусть ворочается непроглядный вселенский туман, пусть зверь и птица прячутся в своих убежищах, пусть людям страшно.
     Так воображает Генка, и оттого даже холодок восторга пробегает вдоль спины п за ушами.
     Туман, как потоп, и в этом холодном ером омуте на Еерхних лугах в жуткой тоске кричит корова. И голос этот кажется порой тоже ие коровьим. Это кто-то другой, нездешний... И все же это корова. Чует, что уходит летечко, вот-вот пойдет снег, завалит травки-му-равки, и не гулять больше корове по сочным лугам. Впереди зима холодная да лютая. Будет стоять корова взаперти, в полутемной стайке коротать длинные ночи и жевать бесконечную жвачку. А днями топтаться ей на малом пятачке, подставлять неласковому солнцу бока, смотреть на мир тоскливыми добрыми глазами и как бы укорять кого-то: почему так, почему зима, почему жизнь такая? И всю-то зимушку будет вспоминать корова про луга, про теплые туманы, пахнущие травами, про сладкий сон в тени кустов, про звон комаров, мух и оводов и про веселые напевы ранних пташек.
     Генка и Лешка молчат и ежатся, слушая жалобы чьей-то коровы. Один по привычке чуть морщится, как бы от боли, другой малость хмурится,- поглядывая исподлобья. Наверно, думают они про одно и то же. Прошло лето - не бегать босиком.
     На крыльцо вышел отец. В руке лоскут толстой подошвенной кожи, пахнущей квашеным дубом и дегтем. Положил кожу в шайку, под струю, стекающую с крыши. Пусть размокнет. Постоял, покурил, глядя в тайгу, наверно, предчувствуя скорую порошу.
     - Ну хватит торчать тут. Идите почитайте что-нибудь.
     С тех пор как они научились складывать буквы, отец чуть не каждый вечер просит почитать что-нибудь. Им и самим читать глянется. А тут еще дядя Семен приходит и тоже просит читать.
     В школе почти всем ребятам книжечек всяких надавали. Пожалуйста, читайте, только не рвите и обязательно потом назад верните. А книжечки - это же чудо. Даже не верится, что это дело рук человеческих. И картинки всякие как живые, и слова.такие славные.
     Генка с Лешкой по учебе ухо в ухо шли. Вот потому и решено было, что обоим в школу ходить в эту зиму необязательно. Походит пока один Генка, и все, что он в школе узнает, то и Лешке рассказывать да показывать будет. А когда ровня друг дружке объясняет да показывает, так еще лучше, чем в школе, понятно бывает. Объясняет Генка, а Лешка на лету все берет. Не хочет Лешка отставать. Генка даже побаивается, что Лешка лучше его читать будет. Вот и старается. И Лешка старается. Все книжечки, которые Генке домой давали, и Лешка прочитал. А что ему. Сидит дома и почитывает себе в тепле. Даже газеты почитывает. Как придут газеты, так отец да дядя Семен читать заставляют. Отец хоть и медленно, но и сам читать умеет, а дядя Семен совсем неграмотный. Вот и приходится выручать. В газетах много слов непонятных, и не только читать приходится, но и спрашивать, что это революция... коллективизация... МТС, совхозы, пятилетка...»
     Иное слово такое заманчивое, красивое и вроде бы понятное, а как объяснят, то, оказывается, означает оно совсем другое. Например, самообложение». Вроде бы человек сам себя обложит подушками да лопотиной всякой и сидит. А на самом деле надо деньги платить.
     Теперь, когда ребята Осокипы в учебе оказались первыми, вся Стародубовка про то говорит. Мол, вроде бы нелюдимые были, тихие, а вот поди ж ты. Друг у друга учатся. Вот тот-то и оно. А кто на улице был самый заметный, тот в школе на заднее место скатился. Например, Спирька Жиганов. Господи! Мука-мученическая слушать, как он, бедняжка, тужится, когда буквы в слова. складывает. Кажется, вот-вот задохнется, захлебнется, лопнет Спирька. Просто невыносимо, как он мучается. И на улице к Спирьке теперь уж не так относятся. Померк Спирька.
     Раз отец велел идти в избу, то надо идти. Взобрались на кровать, а отец принялся чеботарить. В плохую погоду он всегда чеботарил.
     Из сумки, висевшей па гвоздике у кровати, Генка достал новенькую с лакированной корочкой книжечку. Лешка сел поближе, чтобы и ему все слова видно было, и когда Генка соврет, он тут же подскажет, если успеет.
     - Книга за кни-гой, - начал читать Генка.
     - Ты там читай, - сказал Лешка. - Че на корке-то читать. Тут заголовок только, и ты его наизусть знаешь.
      - Книга за книгой, - назло Лешке еще раз прочитал Генка. - А. П. Чехов.
     Перевернул корочку, сглотнул слюни и - дальше.
     - Ло-ша-диная фами-лия... У отстав-ного ге-не-рал-майора Бу-уль... Бульде-ева раз... разболе-лись зубы...
     Иногда и сам отец подсказывал. Он просто догадывался, какое дальше слово должно быть. Про себя теперь он читал неплохо. Это он нарочно еще по слогам читал, бывало, чтобы Генке с Лешкой понятно было, как слова складываются. А теперь получалось, что все вместе читали.
     Рассказ Генке с Лешкой показался не очень смешным,» а отец все посмеивался, все погмыкивал. Л там, где генерал-майор Бульдеев сказал: Нанося выкуси!», - отец аж затрясся, трубку вынул и закашлялся. Потом взял книжечку, повертел в руках и, шевеля губами, сам прочитал.
     - Че-хов. Чехов. Гм... Молодец мужик. Умеет, шельма.-
     Это уж так у отца. Когда кого-нибудь хвалит, без шельмы» не обходится. И когда Генка новые слова из школы принес, отец шельмой назвал его. Раньше бы Генка сказал: Шибко глянется», а тут, как учитель, сказал: Очень нравится». Да еще вместо чо», что» говорить начал.
     Потом читали Каштанку». Долго читали. Отец успел головки пристрочить к голяшкам, а за окнами сильно потемнело. Но потом вдруг отбеливать стало, и все кинулись к окнам. Снег! Не зря корова-то кричала.
     Опять зима ночью пришла. Сколько помнилось, всегда ночью. И лебеди летели. Вышел отец покурить и зовет на улицу.
     - Эй, ребятешки! Идите слушать. Лебеди летят.
     Выскочили босиком. Снег выпал, далеко видно. Острое весь ровный и белый. Пахнет так, как будто чистая вода в Hot попала. А в небе, далеко уже за деревней слышатся печальные и светлые клики. Лебеди. Сколько ни вглядывались в белесое небо, так ничего и не увидели. И от этого было немного тоскливо и жаль птиц. Почему они пр-ячутся? Ночью, в белых тучах и сами белые. Как будто отвергнутые. А может, гордое и умные, и жизнь у них своя, особая? Кто их знает, кто поймет?
     Долго еще стояли и ждали, не полетит ли новая стая. Продрогли, и отец прогнал в избу. А сам стоять остался - курил и к заснеженной тайге прислушивался. Наверно, охотничье сердце волновалось.
     А назавтра - известное дело - вся пацанва на санках каталась и снежные комья ладила. Осиновая сопка за мостом, где раньше пашня была, быстро покрылась строчками, линиями и черными полосами. Катится ком с горы, снег и землю наматывает, а сзади голая пашня остается. За день таких комьев у моста под горой, как кочек в согре, накопилось. Даже ночью они чернели, когда с крыльца посмотришь.
     В школу не пошли, потому что большой советский праздник был - Октябрьская годовщина. Накануне по всей Стародубовке жарко топились печи, бабы стряпали пироги, шанежки, курники, сырники, пельмени и прочую снедь, варили щи и супы, выпекали высокие булки из новой муки. Хороший был намолот в этом году. На по-праву жизнь пошла. Потому и праздник был на радость вдвойне - поработали, порадели, для хлеба, теперь и повеселиться не грех. И еще был доклад. Днем, прямо на улице. Собрались стар и млад у конторы, сгрудились возле крыльца, а молодой приезжий мужчина стоял за тумбочкой на крыльце и звонким голосом читал по бумаге. Ребятня держалась в сторонке, но все равно хороню слышно было. Правда, не все понятно.
     После доклада приезжий, окруженный мужиками, покурил на улице, поговорил с ними, а потом в контору ушел и мужики, желающие с ним пошли.
     Вася-председатель называл приезжего: Товарищ», а мужики - товаришок». Скажи, дорогой товаришок»... Интересовались насчет МТС, совхозов, заводов, фабрик, Красней Армии. Спрашивали, как какое государство относится к нам, кто готовится воевать с нами, а кто нет, какое наше положение и успехи. Обо всем этом в докладе тоже говорилось, но мужикам еще и еще здать хотелось.
     Выходило, что ни одно государство в мире не шло на подъем так быстро, как наше. И это понимать надо. Народ сам себе жизнь строил - ту самую жизнь, за которую в революцию и в гражданскую столько крови пролил, столько сил и добра положил! Даже брат на брата шел. Безвыходно было. Чем так жить, как при царе жили, так лучше было погибнуть в борьбе или победить. А раз трудящиеся массы» победили и свою народную власть установили, то как же теперь не стараться, не работать изо всей силушки?! Это же круглыми дураками быть надо. Вот народ и старается, особенно самый сознательный, который называется рабочий класс», который работает на заводах, фабриках, шахтах, железной дороге, в больших и малых городах. Потому намного вперед выполнена первая пятилетка. Потому и вторая хорошо идет. Теперь у нас много стали, железа, чугуна. А раз так, то и машины есть из чего делать - трактора, автомобили, паровозы, самолеты, пароходы, танк.и, рельсы, станки всякие, инструмент. Теперь у нас тракторов намного больше, чем требовалось для того, чтоб колхозный строй победил. У нас лучшие в мире самолеты. Наши летчики поднялись на вершину земли - на Северный полюс, перелетели весь Ледовитый океан и опустились аж в Америке! Такого в мире еще не было. Все удивляются и шлют нам поклоны.
     Мы построили тяжелую промышленность, от которой зависит вся сила государства. И дальше ее строить будем. У нас все теперь имеют право учиться. И надо учиться, зршться и учиться, как товарищ Ленин сказал.
     Конечно, есть такие, кому все это не нравится. Это враги наши. Есть такие, которые замаскировались и живут, как вроде советские люди, и вредят, где только можно. Есть враги заграничные - буржуи всякие, господа. А самый главный заграничный враг - это немецкий фашист, который готовится напасть на нас. Значит что же. Значит, и мы не должны зевать. Значит, надо работать все лучше и лучше и готовить хорошую оборону, чтоб от всяких врагов только мокрое место осталось...
     Рассказывал приезжий и о том, как живут в других колхозах, сколько на трудодни получают. Кто хорошо работал, тому по большому возу хлеба досталось. Ну, а лодырь он и есть лодырь. По мешку, да меньше заработал. Позор лодырю!..


     Гулять начали с обеда. А перед тем все наряжались в лучшее, выходили на улицу, собирались кучками, вели неспешные беседы. Иные успели уже по кружке-дру-гой выпить медовухи, ядрено краснели, и теперь исходил от них банный парок.
     То в одном, то в другом конце Стародубовки взыг-рывали гармошки. Парни и девки собирались отдельно, потом стекались к мосту, где стояла контора. Там по снегу пляска началась и скоро все до земли было вытоптано . каблуками. Парни, скинув верхнее, принимались бороться, во все стороны разбрасывая ногами снег и еще не подмерзшую землю. Девки визжали, и почти все пели частушки.-
     Вся ребячья стая была тут же у моста, шумела, как воробьи на гумне, барахталась, кувыркалась, .силой мерялась и вместе с тем все ближе продвигалась к конторе. И вот уж многие торчат на крыльце, оседлав перила и лавки. Кто-то проник внутрь конторы и, вернувшись, доложил, что все там заставлено столами, а столы от всякой снеди так и ломятся. Не зря близ конторы витали волнующие запахи богатой кухни.
     Тут же на крыльце толкались принаряженные мужики, и когда появился Вася-председатель, мужики всякие намек! стали говорить. И холодно-то им, и не пора ли поддать, не пора ли выпить за Советскую родную власть. А Вася - молодец, ох, молодец! Велел потерпеть мужикам, а потом оглядел пацанву и скомандовал:
     - А ну, орлы. Марш за столы! Да живо, живо. Ешьте от пуза, но долго не засиживайтесь!
     И сам двери распахнул. Извольте! Пожалуйте!
     И, конечно, никто себя не заставил долго уговаривать. Быстренько за столами расселись. Весело. Компания большая и вся - ребячья. И совсем маленькие были тут же. Все ели так, чтоб побольше съесть и побыстрей насытиться. Щи хлебать не стали, сразу накинулись на дымящееся мясо, наложенное отдельно в большую деревянную торель. Раскраснелись и вспотели едоки. И если раньше Генка с Лешкой стеснялись вот такой артельности, то теперь она им очень даже понравилась.
     - Налей им, Никитична, хоть бульону, а то подавятся, чертенята, - со смехом распорядился Вася-председатель.
     И Никитична - тетка, которая в конторе уборщицей работала, а теперь стряпала на колхоз, налила каждому по стакану или кружке светлой жидкости. Попробовали - вкусно.
     Так, уплетая молодое сочное мясо - бычка кололи для праздника - и запивая бульоном, наелись до рези в животе. Увлеклись, никто не заметил, как Володька Жиганов приоткрыл скатерку, которая что-то на подоконнике прикрывала, и достал два полнехоньких стакана медовухи. Там, под скатеркой, таких стаканов было- на весь колхоз. Один стакан Володька сам опорожнил, другой по кругу пустил. Кто пил, кто отказывался. Отказались и Осокины. Им еще с заимки надоел этот спиртной дух. Никитична заметила, но сделала вид, что ничего не знает. Интересное дело.
     Потом всем дали киселя с клюквой, да есть уж некуда было. Наелись - едва из-за столов выбрались. Вперевалку, будто гусята, к двери пошли. Под порогом изрядно задержались, пока всяк свою лопотину искал: раздевались, так одежку прямо в угол валили.
     Вот так они первыми и отпраздновали Октябрьскую. А как на крыльцо выкатились, Володька крикнул:
     - Аида на конный двор! Сани большие возьмем, с горы кататься будем!
     - Тише, воробьи! - выглянув из конторы, шикнул Илюха-бригадир, - сейчас оратор говорить будет, а вы...
     Интересно послушать оратора. Опять на конторском крыльце столпились. Затихли, прислушались.
     А оратором оказался Вася-председатель. Опять про Советскую власть говорил, про революцию, про то, как раньше жили и теперь живут. Теперь лучше стали жить. В этом году все с хлебом будут, и семена хорошие, и скотина сытая. А потом что будет? Потом построят новый мост через Илицу, наладят дорогу, столбы поставят, и в Стародубовке будет так же, как и в Старой Барде. И телефон будет, и радио, и живые картины, и электричество, и машины всякие, только надо, чтоб все хорошо работали и учились грамоте, как Ленин велел.
     Конечно, кое-какие слова и непонятны были - такие, что и не выговоришь, но все чувствовали большой и волшебный смысл в этих словах.
     А Володьку совсем развезло. Пожадничал, охломон. Как большой, медовухи напился. Глаза шальные, еле на костылях стоит, а командовать все равно охота. Вперед, ребя!.. Аида на Осиновую сопку!.. Тащи сани!..»
     Сначала после праздничного обеда трудно было бегать да бороться, потом поразмялись, хорошо пошло. А тут еще и парни с девками взялись на санях кататься. Им-то что - не тяжело затаскивать сани на гору. Затащат, насядут, как воробьи на кучу, и пошел низ с криком и смехом! Иной раз ловко скатятся, а иной раз - кто куда летит.
     Часть ребят все больше у конторы вертелась. Там мужики подвыпили и силой начали меряться. Сядут на пол, возьмут палку поперек, а ногами подошва в подошву упрутся и тянут. Кто кого. А то ремни сияжут, на шеи себе наденут и тоже тянут. А то палец за палец зацепят - чей быстрее разогнется. Но самое интересное, когда рябка сшибают». Надо стать пятки вместе, носки врозь, сложить ладони лодочкой и ухо прикрыть. А тот, кто рябка сшибает, размахивается и - трах кулаком. Кто послабее, так кубарем летит или бочком в сторону отскочит, а сильный покачнется только. Попеременке бьют. А то еще сядут на лавку лицом к лицу, ноги вытянут и давай махаться, кто кого первый собьет. Большие, а тоже играют. Смешно. А может, и всегда им хочется играть, да стесняются. А тут выпили, так смелые стали.
     А плясали! Вот плясали - вся контора ходуном ходила. Тесно, а все пляшут. То трепака отрывают, то подгорную, то цыганочку, то краковяк, то польку.
     Но больше всего частушек было. Считай - не сосчитаешь. Есть частушки, которыми даже в любви можно признаться, или ругаться с кем-нибудь.
     И вечером шум гулянки стоял, и ночью глубокой. Затих он только к утру, но к обеду опять разгорелся. Горы и леса кругом тихие, заснеженные стояли, а Старо-дубовка гудом гудела. И так три дня.
     А что. Обмолот закончили, сена запас навозили, всякие важные работы позади теперь до самой весны. Можно и погулять.
     Потом опять началась будничная жизнь. Кто по сепо поехал, кто по дрова, кто на кубы засобирался, кто на мельницу, а Иван Осокин - в тайгу на охоту. Школьников посажали в сани и отвезли в Калташ.
     Теперь у стародубовских общежитие было. Рядом со школой. Сначала там нары были, спали вповалку, с одной стороны ребята, с другой - девчонки. Потом каждому отдельный топчан изладили, наволочки соломой набили. И еще у каждого свой сундучок был, где домашний хлеб хранился, луковки, подсолнечные и тыквенные семечки. Сбегай в школу, в снегу побарахтайся, промнись, прибеги в общежитие, сундучок открой - и домом запахнет. Все в сундучке домашнее. Радостно, когда сундучок откроешь. Но и тоска .бывает, вдруг домой захочется. А дом далеко - четыре километра, и все снегом завалено. И приходится терпеть по неделе да по две, пока кто-нибудь приедет и заберет ребят домой на денек-другой. Дома починит порванную одежку, подлатают обувку, постригут, помоют, почешут, наказов всяких надают и опять везут в общежитие, и .опять сундучок набит домашним.
     Калташ стоит в котловине. С одной стороны горы совсем лысые, степные, с другой - сплошные пихтачи чернеют. Зимними утрами деревня дымится трубами и вся котловина тонет в морозном тумане. Морозы до сорока градусов и больше. В такие дни в школе не учат - сиди дома, но ребята все равно бегают по улице.
     Одно время и Тима жил в общежитии. Он уже третьеклассником был. Иван Осокин с колхозом договорился о нем. Пусть, мол, поживет. То-то хорош» было Генке! Тима все знает, все умеет, все может. Надо дров напилить-наколоть - первый идет и других зовет. Надо снег разгрести вокруг крыльца - опять он первый. Надо прорубь прочистить - и тут он. Все весело получается, все интересно. А вечерами он всех подговаривает сказки рассказывать - кто какую знает или сам сочинить может. Был бы еще Пронька, так совсем бы хорошо было. Можно бы и домой не ездить. Но дедушка пока не отпустил Проньку. Говорит, смирный больно, пусть немножко подрастет и осмелеет. И еще тем хорош Тима, что все про будущее расскажет - как и что потом будет. Весной они пойдут в тайгу березовый сок пить, кандык копать и будундуков ловить. Бурундучи-ная шкурка сорок копеек стоит! Сдашь в сельпо и тебе конфеток целую горсть дадут. Потом в Калташе будут гореть лампочки Ильича, потом все делать будут машины, потом в небе много-много самолетов будет летать. Садись и лети куда хошь...
     Однажды морозным январским утром приехал из Стародубовки отец Мишки Логачева. Посидел в обще житии, подождал, когда ребята соберут свои сундучки да одеялки, помог все это увязать, упаковать. Потом еще посидел, покурил, подождал, когда потеплее станет, рассадил ребят на трех санных подводах и - домой. Начались каникулы.


     Все горно-таежные зимы схожи глубокими снегами, ядреными морозами, долгими ночами, дымами печей, санными дорогами, обозами, пимами и тулупами, сиянием лунных ночей и многим другим. А для ребят Осо-киных зимы схожи еще и тем., что отец в эту пору много и успешно охотничает. Как в прошлую, позапрошлую и другие зимы, приносит он из тайги белых пушистых зайцев, дымчато-серых и черных с сединкой белок, ярких, как пламя, рыжих колонков, ослепительно белых горностаев. Рябчики и косачи - тоже не редкость. Всю зиму топчет он сеоими лыжами, обшитыми шкурой с конских ног, таежные глубокие снега, ходит неспешно и валко, дымит трубкой и все видит, все замечает. Вот он выследил зверька и обсек» след. Теперь надо разобраться, куда зверек забрался. Охотник считает следы: Пришел - ушел, пришел - ушел, пришел... Значит, здесь, в этом круге. Но тут, на поляне, сквозь снег замечается много кустов, пней и валежин. Где капкан ставить? Под любым суком, кустом, выворотнем и пнем может вынырнуть зверек и уйти. Но опытный человек знает, что делать. Черенком лопатки-кайка он пробил дырку прямо в снегу, как раз где копной возвышался снежный бугорок. Там под снегом оказался толстый пень, а вокруг - пустота. Колонок здесь обязательно побывает, когда начнет лазить вдоль валежин да мышей искать. Здесь надо ставить капканчик, да еще у наклонной талины. Все остальные отверстия и пустоты возле пней, кустов и корневищ он затаптывает лыжами, чтобы даже свет не проникал. За ночь снег в этих местах сильно затвердеет, и никакой зверек сквозь пего не захочет пробиваться, а найдет выход там, где легче, где есть готовое отверстие. А там капканчики.
     В этот раз с отцом пошли и Генка с Лешкой. Они тоже на лыжах. Это им не впервой. Только у отца лыжи обшитые и не скользят назад, когда в гору подниматься, а у них гладкие, отчего и приходится либо кривулять, либо елочкой подниматься. И это дело при-вычнсге. Так что от отца они не отстают. Поставил отец капканчики, трубку - в зубы, рукавицы надел.
     - Ну, поняли? - спросил.
     - Поняли.
     - А для чего снег затаптывал, поняли?
     - Ага.
     - Для чего?
     - А чтоб-он не вылез, где не надо.
     - Чтоб тут пошел, где капканчики.
     Отец молчит, трубкой дымит, шагает дальше и как бы про себя говорит:
     - Ну правильно. Подрастете - сами охотничать будете.
     Да разве же Генка с Лешкой против. Да хоть сейчас. Только ружье дай. Без ружья что за охота? И виду никакого. Но ружье отец не скоро еще даст.
     Идет отец, переваливается, лыжи поскрипывают, снег шелестит, дымок из трубки вихрится. Генка и Лешка следом, гуськом держатся, как два медвежонка мохнатых. Шапки на них заячьи, легкие, мягкие, теплые, лица кумачом горят, а на воротниках и на шапке куржак копится. Хорошо, легко дышится.
     А тайга зимой - это тебе не летом. Снизу доверху каждая лесина в инее и снегом припорошена. На пнях целые копны снегу, и стоят пни, как белые грибы. Если хорошенько постукать по пню, снежная шапка свалится и, ковыляя, под гору покатится, большой след оставит. Но больше всех заснежены пихты. Густые их ветки держат снег, как в пригоршнях, и когда белка прыгает, снег так и сыплется. Иной раз как обвал гудит. Пни, валежины, ямы, буераки - все завалено снегом, и везде пройти можно. Летом без тропы по тайге не суйся - трава всадника скрывает, все хмелем опутано, там и тут валежины суковатые. А сейчас иди себе по чистому, по белому, по мягкому, поскрипывай лыжами. А если спуск под гору - лети как на крыльях, пусть ветер свистит, пусть лиио горит от мороза, пусть сзади след ровненький останется. По лыжнице можно судить, кто как лыжами владеет, кто~ смелый, кто трусоват. Смелый с самого крутяка слететь не побоится, трусоватый зигзагами скатится и палкой пробороздит, как пропашет. У смелого легкая, стремнтельная лыжница, а у труса и неумехи она то раскорячится, то сузится, то большой ямой закончится. Упал, значит. Как бомба взорвалась. Генка с Лешкой по лыжнице узнают, где отец прошел, где другой кто, где сами они.
     Сегодня отец в тайгу их взял не насовсем. Скоро он свернет вправо, на лысые горы, где нынче много горностая появилось, а Генка с Лешкой пойдут прямо по старой лыжнице на заимку к дедушке. Ох, стосковались! Давно на заимке не были. Иногда, правда, то дедушка, то бабушка наведывались в Стародубовку, но в тот же день домой уходили.
     Идут. Скрип, скрип. А вот и старая лыжница.
     - Вот так и валите, - говорит отец и чубуком указывает направление, - тут не заблудитесь.
     Отец пошел в свою сторону, они - в свою. До заимки оставалось два или три километра. Пустяк. Скоро придут. Бабушка обрадуется, дедушка обрадуется; Сережа, Тима, Пронька обрадуются. Самовар поставят, расспрашивать начнут.
     Спустились в лог и по снежному перешейку речку перешли. Речка ключевая, не замерзает, там и тут про-паринкн, а кусты и пихточки на берегах ее как из серебра сотканные. Это от пара, который непрестанно от речки поднимается. Нарядные, светлые, пушистые берега у речки, и будто бы теплее здесь, уютнее, хотя, конечно, мороз такой же. На серебряной веточке зимородок сидит. Летом, когда листва кругом, он и то ярче всех сияет своей зеленью, а рядом со снегом - и подавно. Непостижимо нарядный, шельма! Как драгоценный камешек. И герой. Зима, мороз, а он еще и в воду ныряет, да еще, говорят, птенцов выводит в береговых норках и зимой, и летом. Конечно, герой! Да и все пташ-кн, все зверьки, которые сейчас по тайге шастают, большого поклона заслуживают. Живут, не поддаются стуже.
     Ага. Вот и дегтярный завод. Навес не выдержал, от снега проломился. Эх, не дело это. Некому, что ли, снег было сбросить? Вон мятое ведерко на сучке висит. Снег с него скатился, и кажется оно чернее черного. Там, где печи были, - только снежный холм, больше ничего. Уж где-где, а тут всегда черно было. Но зима и здесь навела свой порядок.
     От завода до осокинской заимки - рукой подать, лыжница сама ведет. Вот и Калташка. На быстрых местах она тоже в пропаринах, тоже дымится, как баня топится. Ну, а где тихие плесы, там снегу вровень с берегами. В одном таком месте лыжница перешла на ту сторону, завиляла меж пихтами, по лужку стеганула, потом опять в пихтач нырнула, и вот два столба показались, а на них громадные снежные шапки. Тут рань-ше были ворота осокинской поскотины. А вот и дедушкин дом завиднелся. Снег с крыши счищен, крыша сухая совсем. Два ставня открыты, два заперты - это в горничной половине, где у дедушки теперь пчелы зимуют. Знакомые окошки нисколько не замерзли, как летом смотрят, и дом кажется приветливым, как молодой гриб па взгорке.
     Двор хорошо расчищен, подметен, у крыльца в сугробе стоят три пары лыж. Это чьи же лыжи? Ну вон те двое обшитых - это дедушкины и дяди Сережи, не обшитые - Тимины. А где же Пронькины? Да вот они и Пронькины - под крышу подоткнуты. Значит, все дома. Эх, давно не виделись. Сейчас...
     Первая встретила бабушка. Накинув кацавейку, она выбежала на мороз, обняла, поцеловала.
     - Ой да хорошие вы мои. Да как же вы пришли-то? Одни?!
     - А что тут такого? - сказал Лешка. - Пришли, не пристали нисколько даже.
     - А наши-то дрова вон пилят, наверху, - бабушка указала за дом на гору, - все там... А Тима-то у нас шибно заболел. Лежит.
     К дому с горы тянулась хорошо натоптанная и наезженная санками дорожка. По ней сверху, улыбаясь и заплетаясь большими пимами, бежал Пронька. За Пронькой сдержанно рысила собака - хвост калачиком. Чуйка.
     Радостно встретились. По ручке поздоровались.
     - Ну проходите в дом, - позвала бабушка, - а то и так намерзлись, да еще тут стоите.
     Взошли на знакомое крыльцо, прошли по сеням, открыли знакомую дверь, дохнуло давним и родимым. Хороню. Тихо, чисто, уютно, чем-то жареным пахнет.
     А Тима на кровати спал. Будить его бабушка не стала, он только что лекарство выпил. И в этом что-то недоброе почудилось Генке с Лешкой. Да как же так? Тима, и вдруг лежит, не веселый, не радостный, не рассказывает, не показывает ничего. Молчит!
     Пока раздевались, бабушка самовар раздула. Вое тот же ведерный, пузатый с полудой самовар, который время от времени чистят калиной с золой.
     - Это сколько же вы у нас не были?! Больше года не были. Господи! - И всплакнула бабушка, передником утерлась. - Катерина как? Наверно, родит скоро?
     - Наверно, - отвечает Лешка.
     Оно конечно. Давно уж известно, что Катерина Осо-кина на сносях ходит. Но Генка и Лешка говорить про то стесняются. Да и мать не шибко говорит. Раз только сказала: вот рожу вам скоро еще кого-нибудь. Интересно кого. Опять парнишку или девчонку?
     Бабушке все знать надо, про все расспрашивает, но Пронька уже на полати тянул. Там у него в ящичке был хорошенький наган с деревянной шлифованной ручкой и стволиком из медной трубки, имелся рожок, кованный серебром, в котором раньше пистоны хранились, было две коробочки из-под конфет, да еще красивый самодельный пенал - Сережа изладил, - да книга для чтения, да чистая тетрадь, да карандаши, да перышки, да линейка и циркуль. Вот какой был Пропька! Еще в школу не ходил, а все имел. Ну, это ему Тима с Сережей запасли. Потом Пронька показал еще заводную железную пташку. Это уж - совсем чудо. Молодец Пронька. Возьмите, говорит, эту пташку для Федюшки. Пусть играет, он маленький, а нам, мужикам, она ни к чему.
     - Вот и наши вернулись, - сказала бабушка из кути.
     Тут они сошмыгнули с полатей, наспех обулись, оделись и на двор выбежали. Опять были обнимки и всякие спросы да расспросы. Дедушка с Сережей привезли большущую сушину. Комель на санки положили, а конец - на подсанки, как лесовозы делают. Так вот и свезли с горы дровину.
     - Ну пошли обедать, - сказал дедушка.
     Пошли, а Сережа попутно побарахтался с Генкой и Лешкой, силу ихнюю попробовал. Доволен остался.
     Жизнь у дедушки наладилась. Корова Синюха доилась, теленочек рос. Две овечки и обе суягные. Меду бадейку накачали. Мука есть, правда, самодельная, на ручной мельнице молотая. А осенью бычка кололи.
     На стол сначала бабушка подала зайчатину тушенную с картошкой и луком, потом, как чай вскипел, меду поставила. Мед, как всегда, в кладовке, на холоде хранился, и потому был густой-прегустой, крупитчатый, зернистый, как икра. И раньше не одно застолье у дедушки без меда не обходилось, и сейчас мед был. Значит, жизнь идет нормально.
     Только вот Тима... Все горевали о Тиме.
     Целую неделю гостили Генка с Лешкой. Много играли, много на лыжах ходили, бегали, катались. А Тима... бедный Тима. Он скучный лежал, отрешенный и как-то вовсе не по-ребячьи на свет глядел. Тяжело ему было и разговаривал мало. Поднимется на локоть, поест чуть-чуть и опять лежит, в полати смотрит.. Бабушка сказала, чтоб с Тимой не обнимались, не лезли к нему, а то болезнь у него переходчивая. Ох, как жаль было Тиму! Он сильно похудел, бледный сделался, но был все такой же красивый и родной, все так же, даже больше любили его Генка с Лешкой. Каждый день бабушка поила его лекарствами и под руки выводила во двор подышать. И школа для него кончилась. Никто теперь из дедушкиного дома в школу не ходил. Пронь-ке рано, Тима болел, а Сережа перерос и стеснялся в школу ходить. Он уже взрослым считался. Пятнадцать лет ему.
     У Сережи черные усики пробились, и шибко он похож был на дядю своего, который партизанским командиром был. После охоты, после работы по хозяйству брал Сережа свою гармонь-однорядку, садился к окну и, глядя в заснеженную чернь, играл. Много и хорошо играл - заслушаешься. Порой он склонял голову почти на самую гармонь, играл тихо, раздумчиво, зазывно и печально. А однажды взял гармошку и, на вечер глядя, ушел на лыжах через тайгу за семь километров в Калташ. Слышно было, как по дороге заиграл Сережа, и чем дальше уходил, тем тише становилась игра. До жути было красиво и таинственно. Глухомань, снега, дремотная тайга, кроткий месяц на небе, одинокая лыжница, а на ней парень с гармошкой. Идет он из тайги в большое село один ночью и, не замечая мороза, дивно играет. А по лесу там и тут также дивно откликается эхо. Вот где-то еще раз проплакала гармошка и затихла. За горой, наверно. Теперь он, должно быть, надел гармошку на плечо и заспешил. А перед самым Калта-шем, когда из пихтача с горы будет спускаться, опять, наверно, заиграет. Может, еще лучше заиграет. Как живая душа, заговорит гармошка. Там, в Калташе, каждодневно идут вечерки у кого-нибудь, а в клубе живые картины показывают и танцуют. И девок в Калташ много. Потому, наверно, и ходит в Калташ Сережа. И ни дедушке, ни бабушке не удержать его.
     Ночами, лежа на полатях, Генка иногда просыпался и слышал, как мучится Тима, когда на него накатывается кашель. Туберкулез - болезнь неизлечимая. Неужели так? Неужели, господи, ничего сделать нельзя? Генка даже молитвы шептал. Его бабушка -Саломея учила. Господи Исусе Христе, сыне божий!..» А дальше уж Генка свое говорил: Спаси и помилуй раба твоего Тимофея Федоровича Осокина. Он очень славный человек, мы все его очень любим. Не допусти, господи...» Не очень-то верил Генка в молитвы. Но раз такое горе, то и от молитвы не откажешься. А вдруг да поможет.
     Изредка Тима разговаривал с Генкой и Лешкой, расспрашивал, как дела у них. Но голос у него был очень слабый, сухой и скрипучий, будто это не человек, а сверчок потихоньку поскрипывает, и слушать его было еще больней, чем смотреть на него. Вот так с тоской по Тиме и вернулись они домой. Генка собрался было в школу, но известно стало, что первый класс учить не будут. Михаила Прохоровича вызвали куда-то. Все ста-родубовские первоклассники до следующей осени дома остались.
     В этом году ребята Осокины еще несколько раз навещали родную заимку, и все бы хорошо было, если бы перестал хворать Тима да если бы не оплошал однажды Лешка.
     Пришел Володька - стосковался, говорит. Конечно, Осокины были рады ему. Врать и выдумывать Володька мастер. Я, говорит, сам видал самолет-ироплан. С папкой в район ездили, и видел, как ребятишки вот такие же летали. Крылья к спине приладили и летали с горы. Разбегутся - и пошел! Вон с той скалы запросто слетели бы...
     Напомнил Володька про скалу - и сердце заныло. Это как раз над жигановским ключом, где воду берут. Весной внизу еще снег был, а скала эта - она уступа-ми спускалась от самой вершины горы - была ) же голая и напоминала большое крыльцо. Травка-затад вытаяла на солицепечпых ее площадках. Решили сходить туда. Может, медунки уже есть или кандык проклюнулся. До скалы через снег добираться было трудно, снег уже пропитался водой и проваливался. Здорово вымокли и в сапоги снегу начерпали, пока выбрались к скале. Тут уж солнце хорошо припекало. Посидели, поглядели с высоты на Стародубовку.
     А когда пошли выше и стали высматривать в загаде всякие ростки, вдруг увидели змею. Свернулась калачиком н греется на солнышке. Кто-то палкой ее хлестанул, и тут все увидели, что змей много. И там, и тут зашевелился загад, и поползли они куда-то вниз, в расщелины. А Лешка - он всегда догадливый - давай их палкой поддевать да сбрасывать вниз со скалы. И другие так же делать стали. Падают черные и серые гадюки на белый снег, шевелятся и под гору, как лыжи, скользят. Снег под ними не тонет, и они с разгону аж ка дорогу выкатываются. Интересно!
     Потом взобрались на самый верх. Дух захватывает. Внизу снег блестит, как расплавленное серебро, дорога по лугу черной лентой вьется, навоз на ней вытаял. На Илице весь снег водой пропитался и кажется синим-синим, а тальник по берегам зарумянился и подернулся нежным пушком. Большая часть деревни - на той стороне, в косогоре, и видно все дворы как на блюдечке, тропинки, протоптанные в снегу, прясла, проруби па речке... И вся живность на солнышко высыпала - ягнята, телята, коровы, куры, гуси. Крик стоит веселый, вешний...
     Вспомнил все это Генка, и в сердце отозвалось. Бывают дни, которые навсегда запоминаются.
     - Ну, со скалы сейчас не пойдет, - сказал он Во-лодьке. - Зимой бы пошло, а сейчас нет. Л вот с яра вполне можно. Яр без камней, травка мягкая. Л из чего мы крылья-то изладим?
     - Фанера нужна. У вас нет какого-нибудь ящика магазинского? Ну, в которых папиросы там или махорку возят в сельпо.
     - Нету.
     - Ничего, у нас два таких ящика.
     - А отец не заругает?
     - Папка-то? Нет, как-нибудь... Кто со мной? Генка остался домовничать, а Лешка с Володькой
     пошли прямо через остров на ту сторону. Идут, а Генка глядит на них и соображает, как крылья изладить, как лучше разбежаться и взлететь. На острове кое-где та-воложки растут, так Володька, чтоб не зацепиться, костыли в стороны и вверх подбрасывает, .будто крыльями помахивает. Так это же и есть крылья! Вот к костылям-то и надо фанерные листы прибить.
     Побежал Генка в избу и погнал Федюшку под печь, велел отцовский инструмент подать - молотки, долота, ножовку, сапожный ножик, клещи н все прочее.
     - Самолет будем ладить, Федюшка! Летать будем. Да скорей ты там!
     Приготовил Генка инструмент и еще на крыльце долго ждал. Наконец показались Лешка с Володькой, но не на острове, а под яром, у самой воды. Шли пота-ясь под берегом, чтоб никто не увидел, чего несут. И правильно, могли бы увидеть девчонки Ложковы, которые опять у тетки Саши кормились.
     - Ну так, - начал распоряжаться Володька; это же он видел, как ребята летали, - коромысло есть у вас? Вот к коромыслу и привяжем фанеру. Потом на плечи наденем, разбежимся и...
     - Нет, Володька. Я тут надумал, это... Знаешь, давай к твоим костылям.
     Сначала Володька не соглашался, а потом все понял. Правильно. К тому же Володька костылями так умеет работать, что любо-дорого. Даешь!
     Сообразив, что фанера может сорваться с гвоздиков, насобирали старых обрезков кожи и гвоздики с кожей набили. Получилось крепко. Только вот костыли сильно издырявили, иные гвозди даже насквозь прошли. Но для Володьки это пустяки.
     - Ничего, это для пробы. Потом что-нибудь лучше придумаем. По-всякому попробуем - и на коромысле, и на костылях, и просто так на руки надевать станем крылья.
     - А как?
     - Как, как... Петельки изделаем.
     - Правильно, - согласился Генка.
     - Ну, а пока на костылях. Кто первый? Конечно, Лешка. - Он всегда первый.
     Приладил Лешка костыли под мышками, за поперечинки руками ухватился. Помахал - любо смотреть: крылья, да и только.
     - Давай!
     Яр где выше, где ниже, где круче, где положе, где можно разбежаться, а где нельзя, - огород мешает. Выбрал Лешка местечко. С метр высоты будет да еще под гору. Откачнулся назад и сиганул. Крылья у него слишком высоко задрались и вывернулись.
     - Эх ты-ы! - кричит Володька. - Надо же ровно крылья держать! А ты сразу на посадку пошел, как журавель! Дай-ко я!
     Нет, Лешка не дал, еще раза три прыгнул. Один раз совсем ровно крылья держал и вроде пролетел немножко. Но шибко у него руки устали.
     - Привыкать надо, - учит Володька, - а ты как думал? Раз - и полетел? Нет, не сразу... Дай-кось мне.
     Взял Володька костыли-крылья. Прыг, прыг на одной ноге. На самом краю, перед яром, остановился. Пригнулся, оттолкнулся и сиганул вниз головой, как в воду ныряют, а крылья - навыверт. И - чудо! Во-лодьку подбросило, пряхнуло и стоймя поставило. Он даже не упал.
     - Вот как надо! - заорал он снизу. - Понял, нет? Но видно было, что Володька все же сперва сдрейфил, а потом обрадовался, что так благополучно вышло.
     Потом Генка стал прыгать - живот сильно покарябал.
     Лешке не хотелось никому уступать. Он выбрал место, где яр самый высокий и крутой, да еще на прясло залез. И оттуда, на манер Володьки, вниз головой сиганул. Сначала ровненько так пролетел, а потом его боком поставило, и он - кубарем на землю. Треск послышался.
     И вот теперь лежит Лешка дома. Ногу разнесло как бревно. Возили его куда-то кости править. Кости ему поправили, а ногу толсто забинтовали. Теперь пало ждать, пока срастется.
     Конечно, все в подробностях известно всей Староду-бовке. Иные Володьку ругали. Сам, мол, хромой и другого калекой сделал. Но Генка с Лешкой не ругали. Володька не виноват. А нога у Лешки зажинать стала.


     В школу из Стародубовкн пошло теперь еще больше народу. Особенно в первый класс, в который записали и тех, кто в прошлом году не доходил, и новеньких.
     Конечно, ребятам Осокиным можно было не ходить в школу до самых каникул. Ведь в прошлом году Генка приучился всю первую половину и все, что сам узнал, то и Лешке передал. Уж Генку-то Лешка никогда не стеснялся спрашивать. Все на лету брал. У Осокиных всегда так: что Генка знает, то и Лешка знать должен. Что Лешка вперед понял, то и Генка понять обязан. Все они друг от дружки берут полностью. И нисколько не меньше знает и соображает Лешка, хотя и на целый год моложе Генки. У Лешки даже кое-что лучше получается. Генка в иных случаях шибко волнуется.- Л Леш-ка только брови сдвинет и пошел чесать! Смелый. И румяный растет Лешка, в отца. А у Генки лицо бледновато, да еще веснушки на переносье.
     Идет, катит зима, а ребята Осокпны в школу, в один класс вместе ходят. Теперь они не в общежитии живут, а на квартире у Воробьевых - давних знакомых дедушки и отца. Ничего. Жить у них можно. Старик и старуха. Управятся по хозяйству, а потом весь день молятся. Старик, даже когда обутки шьет, молитвы, как песни, поет. Рождество твое-е...» И ласковые оба, и грамотные. Старик всегда спрашивает: Как поучились, ребятки? Можно мне посмотреть, что вы писали седни? Батя-то ваш просил меня пособлять вам, если трудно будет. Так я с удовольствием. Ребяты вы хорошие, послушные...» А чего пособлять? И так все в порядке. Старику только и остается, что похвалить.
     У Генки с Лешкой отдельная комната. На стене - плакат. Красивый мужчина с черными глазами речь держит. Георгий Димитров. Разоблачает фашистов в Берлине. Кровать отдельная, широченная. На ней и домашние задания выполняют. Поставят сундучок и сидят с боков, пишут всяк в своей тетрадке. А задания все легкие. Это, говорят, раньше, когда в церковной школе учились, шибко трудно было. А сейчас что. Можно учиться.
     Сначала старички не часто отпускали Осокиных по деревне бегать, потом раздобрились: Бегайте, ребятки, развивайтесь. Только чтоб домашние задания сделали...»
     В дни, когда выпадает много снегу, Осокииы без всякого упросу сами берут лопаты и расчищают двор или дорожку на прорубь. А работать, когда снег выпадет, всегда хороню. Свежим-свежим пахнет, как молодой арбуз.
     У Воробьевых сыновья выросли и разъехались. Последний в армии служил, а дочь - ее Шурой звали - еще со стариками жила, в колхозе работала, а ночевала в той же комнате, где и Генка с Лешкой. Очень красивая! С морозу всегда придет румяная и свежая, как заря ясная. Чернобровая, белозубая, сладкоголосая, веселая и собой справная. Коленки круглые, розовые, и сапожки на ногах в обтяжечку. Только дома она бывает редко, и когда бывает, все шьет что-то и песни поет. Бывает, что и с ребятами балуется - то бороться возьмется, то всякие песни разучивать, то еще что-нибудь.
     Про Лешку Генке неизвестно, а про себя известно, что шибко он влюблен в Шуру. Когда долго нет ее, он тоскует и на уроках о ней часто задумывается. Это уж третий случай в Генкиной жизни. Первый был, когда приезжала к ним в гости материна сестра - вот такая же молодая и красивая, как Шура. Это было еще па заимке, и Генка совсем маленький был. Ревмя ревел, когда тетка уезжала. Ухватился за шею и не отпускал. А в прошлом году, когда в первый класс ходил, в татарочку, в Клашку Чинчикееву влюбился. Шаловливая она, царапучая, крикливая, училась плохо. Зато уж такая красивая. Смуглая, яркая и гибкая, как змейка. А теперь вот Шура шибко глянется. Но об этом Генка никому не скажет - боже упаси! Дразниться будут. Даже Лешке ни за что не признается.
     Для Осокиных лучший друг в Калташе - татарчонок Терентий Макчимачев. Он суховат, но плечист, про- ворен и на лицо красивый. Пиджачок на нем базарский в клеточку. Нарядно выглядит Терешка. Но главное, он всем делится. Есть лишний карандаш - отдаст или пополам разрежет. Какую-нибудь застежку, пряжку или бляху найдет ТереТика, так у себя долго не держит, полюбуется и Осокиным отдаст. Да мало ли что! И они к нему - так же. Правда, Терешка слабей их в учебе. Ну так что же? Ведь он не на своем языке учится. Еще неизвестно, как бы Генка с Лешкой учились, если бы их заставляли на татарском языке разговаривать. Так что Терентию они всегда помогают, а он сколько уж раз их в гости к себе зазывал. Дом Терешкин на горе стоит, за речкой. Хороший дом, крестовый. Терешкнн отец старый уж; бороду носит. Клинышком борода. В доме чисто, тепло и уютно. А как чай пьют, так курмач добавляют. Курмач из ячменных зерен делается. Поджаривай ячмень и в ступке на муку толки. А как чай пить, положи в стакан две-три ложечки, и очень вкусно будет. Когда Генка с Лешкой дома были, так сами сделали курмач и отца с матерью угостили. А Терентий и в школу всегда с курмачом ходит. Насыплет в карман, а потом - хрум-хрум, и Осокиных угощает.
     Когда объявили каникулы, Осокины пощли к Мак-чимачевым и отпросили Терентия к себе в гости. Мать Терешкина долго не соглашалась, все по-татарски с Терешкой говорила, а он в ответ лопотал обиженно и чуть не плакал. Кое-как отпросили. В Стародубовку втроем пошли на лыжах. У всех табели на руках, и оценки проставлены.
     Дня три хорошо поиграли, а потом Терентий по дому стосковался, и Генка с Лешкой пошли провожать его.
     Дальше, чем до пол-дороги проводили. И опять на лыжах. На обратном пути попался навстречу какой-то мужик с возом. Должно быть, переезжал на новое место. Воз завален кадушками, табуретками, сундуками, узлами, а за оглоблю большая лохматая собака привязана. Поводок длинный - целые вожжи, и потому собака бежала то сзади, то стороной, то впереди. А когда Генка с Лешкой отошли с дороги, собака в обход побежала и веревкой ноги им подсекла. А тут еще мужик подстегнул коня. В другое время Осокины перепрыгнули бы через веревку, но когда па ногах лыжи, прыгать бесполезно. Прыгнули и куиыркнулись тут же. Веревка поверх лыж прошла, запуталась, ноги связала и собаку сюда же, в одну кучу, затянула. Такая свалка получилась! Веревка крепкая, не рвется и тащит всех за возом по снегу. Кобель хрипит, лапами скребет, а у Лешки с Генкой одежка заголилась, лыжи-скрестились и схватиться не за что. Когда мужик оглянулся, то они уже все почти под санями- были и лыжи во все стороны торчали. Ну тут ему смешно стало, остановил коня, кобеля выпростал. А Генка с Лешкой сами справились. Хорошо обошлось. Кобель, конечно, и покусать мог, да гор.по-то ему веревкой сдавило. Где уж тут кусаться. Сам страху натерпелся, побольше, чем ребята.
     Еще каникулы не кончились, Катерина Осокина родила парнишку. Володей назвали. Беленький, рослый такой, в дедушку Федора пошел, наверно. Было теперь четыре сына у Ивана с Катериной. Опять бабушку Саломею пришлось звать. Поехал Иван в степь, где бабушка жила, и привез ее. И вот сидит она, все такая же маленькая, сладкоголосая, чистенькая, кожа на подбородке кошельком висит. В избе к матице зыбка подвешена. В зыбке младенец. У бабушки на ноге петля от зыбки, ноткой она качает ее, а сама кудель прядет. Аа-аа-а...» - баюкает и прясть успевает. Веретешко жужжит, а в избе тепло и стряпаным пахнет. И оттого, что младенец в зыбке спит, и оттого, что бабушка баюкает, и оттого, что в избе тепло и веретешко жужжит, вспоминается Генке с Лешкой стихотворение Александра Сергеевича Пушкина. Или бури завываньем ты, мой друг, утомлена, или дремлешь под жужжанье своего веретена...» Шибко хорошее стихотворение!
     А зима идет. Заботы у Генки с Лешкой все те же - поиграть, побегать, на лыжах покататься, дров напилить, в пригоне почистить и сена корове дать, да па прорубь сгонять ее водой речной напоить. Книжки читать - это не в счет. Это как удовольствие особое. А кончатся каникулы - учеба начнется. Словом, дома все довольны, все хорошо у Генки- с Лешкой. Но они-то знают, что не все хорошо. Был такой случай, про который нельзя рассказывать.
     В один из зимних дней, под выходной, ребят из ближних деревень домой забрали. Л за стародубовски-ми не приехали. В школе сказали, что завтра приедут. Значит, надо было ждать полдня и всю ночь да, может,-еще полдня. А все уже домой собрались, и кто где на квартире жил, сказали, что домой уедут. Настроение у всех такое было. И вот остались все в школе.в пустом классе ждать до утра. Никто не хотел на квартиру возвращаться. Неудобно как-то. Сказали: домой поедем, а сами опять заявились бы. Вот мы! Здрас-те! Гак что лучше в школе заночевать. Однажды, когда еще по теплу в школу ходили, учительница оставляла ночевать потому, что назавтра надо было в первую смену идти. Вечером - домой, а утром - в школу, и отдохнуть не успели бы. Но тогда они ночевали у старожихп, и постель была, а теперь в пустом классе, сидели. Сторожиха в этот раз другая была - здоровенная глухая тетка и к ребятам какая-то безразличная. Да еще курила бесперечь. Протопила печи, закрыла трубы и ушла в каморку, где дрова да бочка с водой. Сидит там у камелька, курит, помалкивает да одежку свою латает. Огонь она, конечно, экономила. Нигде в классе ламп не зажигала. Темно было, пусто, гулко и боязно.
     Тут, где школа, раньше богач жил. Его раскулачили -и отправили куда-то. И от этого тоже было боязно. Они тут сн-дят в чужом доме, а души хозяйские, может, здесь же плавают, как изгнанники, и печалятся. Недаром шорохи и вздохи какие-то слышатся. Может, дом осадку дает, может, мороз стены корежит, может, крысы бегают, а все равно боязно.
     Устроились они в углу за печкой. Сначала сидели и разговаривали про всякое разное, задачки друг дружке придумывали - в уме решать. Сторожиха еще ходила, шаги слышались, кашель. Потом и деревня заснула, и на дороге за стеной никакого скрипу не слышалось, и петухи не пели. Вповалку, как были в пимах и курточках, улеглись на пол и плотно прижались друг к дружке. Уснуть пробовали. Вроде поспали немного, а потом опять проснулись. Тишина. Все спит, только им сна нет. А в классе тихо, пусто. Все больше становилось тоскливо и одиноко.-
     - Аида па улицу, походим маленько.
     - Увидит кто-нибудь.
     - Ну и что?
     - Учителям расскажет... И дома потом...
     - Ну и пусть. Мы же ничего такого не сделаем... И опять молчали, вздыхали, ворочались. А дом тихо
     покряхтывал, постанывал, и в подполье вроде бы шевелилось что-то. И пахло нежилым, недомашним и неуютным. Гулко, пусто. И нет. никому дела до того, что пятеро стародубовских ребят вот .тут одни на всем белом свете средь ночи маются.
     - А знаете что? Давайте тихонько соберемся и пойдем домой.
     Опять молчали. Заманчиво было, но и боязно.
     - А что, ребя! Правда. Пошли.
     - Все обуты, одеты. Дорога знакома.
     - Мороз, наверно, большой шибко.
     - Ха! Морозу испужался!
     - И темно.
     - Это здесь темно. Ставни закрыты. А вон посмотри, в щелку свет проходит. Месячно на улице.
     Все пошли к щелке и стали смотреть на улицу. Таинственно серебрится снег, в холодном синем, небе мер: цают звездочки. От всего, что торчит или стоит над снегом, длинные тени стелются. Значит, и правда месячно, только месяца в щелку не видно.
     - Ну давайте собираться.
     - Одеться надо как следует.
     - Чтоб не замерзнуть.
     - Завяжи мне шарф... Ага... там, на спине... Давай и тебе завяжу.
     - Рукавичку потерял. Ребя, где моя рукавичка?
     - Фу, растеряха! Вот она, держи...
     Все это говорится взбудораженным торопливым полушепотом. Ибо впереди дело есть, и нешуточное. Это не то, что валяться тут вот на полу. А дома-ю удивятся, когда они вдруг заявятся! Ну и пусть...
     - Ребя, а если сторожиха не пустит?
     - Надо сходить посмотреть. Спит она или нет. Лешка и Ванька Шевцов пошли на разведку. Послушали: сторожиха храпом исходит. Спит. Теперь они к двери подошли. Дверь на крючке. Сняи крючок, звякнули здорово, но сторожиха ничего не услышала.
     На цыпочках, стараясь не скрипнуть дверью и настывшими половицами крыльца, вышли на школьный двор и молча рысцой за ворота выбежали. Еще немного пробежали и шагом пошли.
     .А месяц высоко стоит. Тихо-тихо кругом. Спит деревня. Белые склоны гор по обе стороны и заснеженные крыши строений светятся мер.твенным таинственным светом, какой бывает только зимой, вполнолуние.
     Идут ребятишки, торопятся. Скрип, скрип, скрип... Дорога в снегу, как желоб глубокий, а на дне зарубки - это кони выбили копытами. А по краям следы полозьев блестят,.и дорога лежит, как лестница бесконечная. Взрослые, у кого длинные ноги, через две зарубки шагают. Ну а им как раз по шагу зарубка от зарубки. Скрип, скрип, скрип... Вот и деревня позади.
     А у крайней избы, близ согры, собака залаяла и сразу же на вой перешла. Чего это она? Собаки не к добру воют. Может, волков она в согре чует, а тут ребята как раз топают. А может, в избе не все ладно.
     Слева потянулся белый чистый косогор Сорокинской горы, а на верху ее петушиным гребнем замаячил пихтач. Справа в согре замерцал усыпанный инеем мелкий березняк, а дальше показалась горбатая гора, покрытая хвойным лесом. В сравнении с чистым белым склоном Сорокинской горы та гора кажется неестественно черной и мрачной.
     Дорога обогнула крутую лобовииу и чуть поднялась на косогор. Под косогором дымится никогда не замерзающее ключевое плесико. Сейчас оно кажется темным стеклышком, и есть в нем что-то летнее, желанное, приветливое. Привет тебе, живая водица! А дальше опять пустой склон и согра с мелколесьем. А вот показались и стародубовские клади - место, где осенью хл~еб молотили.
     Скрип, скрип, скрип... Пока все хорошо. Стужа дышать мешает, но это ничего - ходьба не даст околеть. Разговаривают они громко - еще нарочно громко, чтобы дальше всогре слышно было. Пусть там волки бродят, пусть зубами ляскают, а им вот нипочем. Лишь бы месяц за гору не успел спрятаться.
     Все вокруг еще тише, чем в деревне. Снег, белый призрачный свет, и от всякого кустика, от всякой лесники - тени на снегу. Искрятся ближние и дальние сугробы, чернеет пихтач за согрой и впереди. Где-то бегают зайцы, лисы, волки, горностаи. Но их не видно. Ни души кругом, только одни стародубовские ребята. Скрип, скрип, скрип - пять пар коротеньких ног. Кое-кто замерз уже, и руки висят, как неправдашние, как на огородном пугале.
     Согра становится темней, потому что все гуще растет тут сырое мелколесье. Здесь и днем-то ходить робость берет. Все исслежено, истоптано. Кто натропил, кто набегал, сразу и не поймешь, только охотник разберется.
     Теперь уже подошли к самым кладям, и немного жутко: а вдруг там за кладями или в норах под ними волки спрятались? И вовсе не напрасно по-возрослому взматерился Ванька Шевцов. Р-разойдись!.. Мы идем!
     - Э-гей! Давай погреемся!
     - А где тут греться-то?
     - Да в кладях же. Там же норы есть. Помните, осенью мы их наделали.
     - На вот! По снегу брести.
     - Ха! Снегу испужался!
     - Не робей, р-ребя!
     Никто не говорит, что боязно, что дальше через сог-ру идти страшно. И потом страшно. Там, за согрой, мост через речку, под мостом звериная тропа, а по берегам кусты непролазные - хорошо всякому зверю прятаться. А еще дальше дорога пихтовым лесом идет, где и днем-то темно, как вечером. Потом надо в гору идти и все лесом, и месяц там плохо будет просвечивать.
     - А что, ребя, давай отдохнем-, тут. В норах посидим, поговорим по душам.
     - Давай!
     Но к кладям по снегу брести, а потом еще вокруг них на ту сторону попасть надо. Там норы накопаны. Да оно и лучше, что там. С этой стороны вся дорога на виду, и если бы кто-нибудь поехал, то мог бы заметить. А с той стороны - никто. Тайна должна быть.
     Лешка первым побрел, а другие стали подсказывать. Ты, мол, штаны-то выпусти лучше, снег не насыплется в пимы. Да снег сначала утаптывай. А Лешка брел и сердился.
     - Не учи ученого.
     Потом Генка впереди брел, потом Ванька Шевцов. А на той стороне кладем совсем темно оказалось: месяц не доставал туда. .Зато между кладями и сугробами почти голая земля, и легче пробираться было. А вскоре и нору заметили.
     - Вот она! А другие вон там, подальше...
     И вилы-обломыши тут же нашлись. Взяли их да в норе пошеруднли - а вдруг там сидит кто. В норе никого не было, и теперь уж всем ясно было, что делать. Оставалось еще дальше углубить норы, а потом хорошенько соломой заткнуться. Теплынь будет!
     Копать стали сразу две норы - не копать, теребить солому. Слежалась она, с трудом теребилась. Да ничего, поддавалась все же. Поперемеике стали теребить. Колючая, язва. От жабрея. Пока копали, разогрелись немножко.
     - Тут и ночевать можно, ребя!
     - Правда-то!
     - Кто согласный?
     Помолчали и все согласились. Вот так-то. А что в самом деле? В одну нору трое забилось, в другую - двое.
     Лешка третьим оказался, блибке всех к выходу, и ему, наверно, холодней других было и боязней. Если волк, так его первым схватит.
     - Давайте все в одну нору. Только раскопаем хорошенько.
     - Давайте. Правда-то.
     И тут уж всем дело нашлось, все теребить принялись. Расширили.
     - Ого! Теперь как берлога!
     Залезли в одну нору, плотно соломой заткнулись - никакого просвету не видно. Легли головами в одну сторону, ногами - в другую. В сон клонило, да холод не давал заснуть.
     - Тепло. Ведь правда же?
     - Тепло. Ага.
     А говорилось для. того, чтоб не трусилось и не уны-валось. А то кое-кто не так уж бодро голос держал. А когда кто-нибудь зубами стучать начинал, его в середку клали.
     Сколько пролежали - неизвестно. Решили, что скоро светать должно. Значит, можно выбираться наружу и дальше топать..
     Выбрались. Думали, тут морозище, а было чуть-чуть холодней, чем в норе. Только месяц за гору уже садился, темней становилось.
     - А перед рассветом всегда сначала темней.
     Вышли на дорогу, на месте потоптались. Темно. И... решили назад топать. И так намерзлись, пока до школы шли, что еле губы шевелились. Заставь «тпру» сказать- ни за что не получилось бы. И руки замерзли - в тепле с пару зашлись. На улицу бегали снегом натирать.
     Л была еще ночь. Все так же пусто и гулко было в классе, по прежней боязни не было. Еще и не то повидали! Потом набрались нахальства и сторожиху разбудили. Неудобно было будить голосом, так ковшик на пол уронили. Проснулась. «Чо надо, робяты?» - «Да вот холодно. Пустите погреться». Сторожиха всполошилась. Да как же так, как холодно? Директор ругать будет. И принялась печи топить. А они в ее каморке до света проспали. Долго еще спать пришлось. Зима, ночи длинные.
     Утром сторожиха напоила их чаем, и они опять собрались в дорогу. Был сильный мороз, вся котловина, где Калташ стоял, туманом покрылась. Да ничего, утром-то веселей.
     Когда мимо кладей проходили, чувствовали себя так, как будто тут у них сокровище было закопано или очень важное дело содеяно. И.тайна была.
     А если на то пошло, виновниками были ребята Осо-кины. Они все затеяли. И если бы узнали отец с матерью, то, наверно, не шибко бы обрадовались. Но, ела- . ва богу, пока никто не узнал. Уже каникулы и никто пи гу-гу.
     И еще никто пока не знает, что под клуб подкоп делали, чтобы из подполья вылезть, когда живые картины показывают. С умом копали - из-под террасы, где ничего с улицы не видно. Да. не .пришлось долго пользоваться. Завалинки начали утеплять и большие «кроличьи» норы обнаружили. Все засыпали, заколотили.
     Неизвестно отцу-матери и то, что у Генки с Лешкой «поджиги» имеются - наганчики из патронов тридцать второго калибра. И не дураки они, чтоб это добро в избе держать да играть им: на улице есть потайное местечко. И пороху - две спичечных коробки.
     Эх, до чего же славное заведение - школа! Закончились канику-лы, и вот опять пришли они с мороза, а тут тепло, чисто, уютно и все знакомое давно. И запах свой. Это книжки да картины пахнут, карандаши да парты, крашеный пол да пихтовый веник в углу. Даже печка-голландка пахнет особенно.
     Ну а главное - ребятишки свои. Как только Осо-кины переступили порог, так вскричали: «О!.. Q!.. Генка!.. Лешка!.. Осокины!..» И вот один зовет Лешку на свою парту, другой - Генку. И это ничего, что братья порознь садятся. Может, хуже было бы, если бы все вместе да вместе. Родня! А тут друзья. И нечего родню с друзьями путать.
     Есть у Генки свои лучшие дружки, есть и у Лешки, но самый главный - все тот же Терентий. Конечно, есть в классе и такие как Петь.ка Котосонов. Это же черт знает какой, заполошный человек! Вечно слюнявый, цара-наный, вертоголовый и орет до хрипоты. Вроде бы ошалел да так и не может остановиться. Ростом Петька всех обогнал, а учится через пень-колоду.
     Пронька тоже жил в Калташе, учился в первом классе. Средне учился, но зато уж играть с Пронькой было сердцу любо.» Все татарчата друзья у него. И то с одним, тр с другим знакомил Пронька и во всякие новые места водил. А как весна началась, Пронька первый позвал на водяных кротов да бурундуков-охотиться. Это же просто здорово! Сами добудут зверька, сами обработают, сами в сельпо сдадут. А там то пряники, то конфеты отпускают на пушнину. Чего еще надо?!
     Только вот дома не все ладно. Катерина болеет. Это после родов началось. Схватки мучают. Как заболит, как начнет корежить, так она и вьется. По суткам и больше ревет. Чуть что поделает тяжело - и готово. Пока она ревет, и ребята все изведутся.. Ножом по сердцу - материны стоны да слезы. Все в груди изноется, свету белого не видно. Сколько мать страдает, столько и они. Когда она затихнет, затихают и они. В сон клонит. Потому что какой уж тут сон был, если мать стонала да плакала?!
     А тут еще Володя помер. Совсем немного пожил. Заболел, покричал с неделю. Фельдшер приходил смотреть, лекарства давал, да поздно уж было. На похороны и Генку с Лешкой из школы позвали. Володя лежал на скамеечке в переднем углу, в маленьком гробике. В головах стружки и крохотная подушечка. Личико белое, как коленкоровое, ручки на грудь сложены. Маленькие-маленькие ручки -- они еще никому ничего плохого не сделали. Бабушка плакала, Катерина плакала, отец носом швыркал. С заимки пришла бабушка Варвара. Больше всех плакала. Плакали и маленькие Осркины. А когда стали звать прощаться, с Генкой сделалось что-то. Все подходили и целовали Володю в. лобик. И Лешка подошел, и Федюшку приподняли. А вот его силком не. могли подтащить. Жаль было, ох как жаль маленького братика! Но чтобы целовать сейчас, когда он мертвый... Нет, нет... Это уже не он, не братик. Ведь это уже было чуждое жизни, мертвое, не человеческое, бездушное и холодное. Боязно было прикоснуться к_ тому, что перестало быть человеком. Заревел Генка, уперся. Так и не подошел..А горе от этого еще больше сделалось, только объяснить никому нельзя было. Виновато себя чувствовал Генка. Надо было с живым прощаться, а теперь... Бабушка Саломея изругалась даже: «Иди простись. Брат ведь. Бог-от накажет тебя, варнака!..» Но Генку и слезы душили, и ноги не шли. Опустил голову и тоскливо в пол глядел. Володю похоронили, мать схватками мучается, а Тима, как бабушка сказала, на ладан дышит. Все в кучу собралось. Разве можно так? Если бы не школа, совсем было бы тоскливо. Хорошо, что Антонина Гурья-новна - как., мать родная. Правда, сначала она показалась даже страшненькой. Невысокая, с. горбом да еще корявая - оспой болела. Но как говорить начала, так все и заслушались. Голос у нее чистый, красивый и ласковый. И в первую же неделю она все имена запомнила. Одно дело сказать - Котосонов там, или Осокин, другое - сказать Петя, Гена, Алеша... Да еще таким славным голосом! И ничегошеньки грозного или страшного не было в Антонине Гурьяновне, Никто не боялся ее, как боялись, бывало, Михаила Прохоровича. Вообще учеба теперь веселей да интересней- шла. Хочешь не хочешь, Антонина Гурьяновна книжки дает. Принесет во-от такую стопу! И раздаст на всех. Пройдет неделя, собирает прочитанные книжки, а взамен новые распределит. Это сколько же всяких книжек напечатано! Вот так Осокиным и достались стихи Пушкина, Некрасова и рассказы Чехова. А потом всем выдали «Книгу для чтения», где много-много всяких рассказов было. Даже не верилось, что всю ее прочитать можно. А вот пришла весна, и «Книга для чтения» была прочитана, и многие отрывки, и расскаЗБ1 Генка с Лешкой наизусть знают. И еще.знают стихи.
     И еще чем хороша Антонина Гурьяновна.-Если чьих-то родителей вспомнит, так обязательно с уважением, по имени-отчеству, и что-нибудь такое назовет из их жизни, чем вполне гордиться можно. И про колхозы много рассказывает, и про пионеров, и про Красную Армию, и как растолковать буквы «СССР».
     Она же, Антонина Гурьяновна, всякие журналы и плакаты показывала. Вот ледокол «Челюскин». Никакие корабли не заходили так далеко в страшный Ледовитый океан, а наш советский ледокол зашел. Толстые льды повредили его, он затонул, а люди, отважные полярники, на льдине жить остались. И не унывали, научную работу делали. Потом их разыскали и спасли наши летчики-соколы. И самолеты у нас наилучшие и летчики. Никто не летал в такую ледяную и снежную даль и несадился на лед, а наши - сумели.
     А вот стратостат. Выше всех поднялся. А вот Беломорканал. Ни один царь не сумел прорыть такой, канал, чтоб соединить два моря, а советский народ сделал, и теперь по каналу корабли, как по большой реке, пла-вают.
     А вот завод. На нем всякие машины делают. А вот домна. В ней металл выплавляют. А вот трактор на колесах. А вот.- на гусеницах, «ЧТЗ» называется. Самый сильный трактор. А вот электростанция «Днепрогэс». Самая большая в мире.
     И все это на радость рабочим людям и на страх буржуям Советская власть, советский народ построили. И все это называется: подвиг. А подвиг - это когда для народа хорошее дело делают. И каждый так должен.
     Когда Антонина Гурьяновна рассказывала про Днепрогэс, то задавала выучить и стихотворение, в котором керосиновая лампа спорила с электрической. В ответ электрическая говорила: «Глупая вы баба! Фитилек у вас горит...» А самый большой в классе, дылда Васька Макаров, не мог никак в толк взять, как это у бабы и фитилек горит? И как только доходил до этого места, так тушевался и мямлил. Ему говорили: лампа похожа на бабу, а он глазами хлопал. Как так? Где у бабы фитилек?
     Все может объяснить Антонина Гурьяновна. Только однажды не стала рассказывать. -В «Книге для чтения» было показано, как взрослые дяденьки в трусиках азартно гоняют большой мяч, а под ними написано: «На месте кладбища». Хорошо это или плохо? Непонятно. Эту картинку Генка дедушке показывал, когда он в Стародубовку приходил, так тот по-своему сказал: «Ноги бы обломать!..»
     Картинки срисовывать да свое творить для Генки с Лешкой - первейшее любимое занятие. Когда они во-вращаются домой, то всю стенку над кроватью картинками облепливают. Тут бывает все, что только на бумаге изобразить можно. За картинки и отец с матерью хвалят, и соседи.
     В тот выходной они тоже собирались новые картинки принести, но пришлось остаться в Калташе. Не приехали за ними - вода разлилась от горы до горы. Все бушевало, весна из всех щелей ломилась, вода шумела,-петухи орали, куры кудахтали, пчелы и шмели гудели, трава зеленела, но и снег еще белел в подсеверьях. Если бы не обидно было, что домой не попали, так самая пора бы играть по-всякому. Вон Митька Чинчикеев - Клашкии брат - из двух пар плужковых колес такой славный самокат изладил. Затянет его на гору, садится, ногами в переднюю ось упирается и рулит, как на машине, прямо по дороге. Вся р-ебятня за Митькой бегает. А вот ребятам Осокиным тоскливо. Когда погода серая и, тоскливо, то вроде так оно и быть должно. Но когда погода распрекрасная, а тоскливо, то человеку еще труднее. Так было и Генке с Лешкой.
     Через луговину у Сорокинской горы, где еще снег лежал, болотце разливалось и ручей бежал, перебрались они на сухое, перетаскивая за собой жердину и палки. Дальше, на гору, тоже с палками пошли. Эта сторона была тенистая, северная, не все еще суметы растаяли, и земля сырая была. А другой склон - солнечный и - в сторону Стародубки смотрел. Земля там подсохла, и теплей было. Походили они по склону, ме-дунки поискали, кандык покопали, потом взошли на лысую каменистую лобовину, сели на белые камни и долго молчали. Под горой, где зимняя дорога, сквозь снег синела талая вода, а дальше тянулась красноватая гряда молодого тальника. Там речка текла, а тальник набух, соком налился и зарумянился. Еще дальше во весь горизонт горы синели.
     Любимая картина! Дальние горы - будто сугробы в поднебесье, ближние - черные и серые от пихтачей и осинника. За ближней горой родная деревня - Ста-родубовка, а дальше на восток, откуда речка течет, за пихтовыми лесами - дедушкина заимка. Вон в ту сторону летит большой ворон. Были бы у них крылья - и - они полетели бы...
     На Лешкиных щеках Генка заметил слезы и не стал расспрашивать, отчего они. И так ясно было. И сам он заплакал. Как там мать-отец, как Федюшка-лобастик, как дедушка с бабушкой, как Пронька, еще с прошлой недели не вернувшийся в школу, как Тима бедняжка?..
     - Сердце вещует, - сказал Лешка, размазывая кулаком слезы, - наверно, Тиме совсем плохо. Может, умирает, а мы вот тут сидим...
     В самую точку Лешкины слова. Еще шибче потекли слезы. Так любили они Тиму, так тосковали, когда долго не видели. И может, больше никогда не увидят - не станет его вот в эти ликующие весенние дни, вдали от них, на глухой таежной заимке. А солнце будет светить так же ясно, и ручьи будут шуметь, и пташкн напевать, и трава зеленеть, и все цвести и радоваться...
     Сидели, пока солнце на закат не пошло. Озябли и подумали, как бы не простыть, не захворать. Поднялись, пошли к Воробьевым. И оттого, что хоть здесь, на Со-рокинской горе, побывали, - поближе к Тиме и к Ста-родубовке и что поплакали, на душе легче стало.
     Трудно все же, когда вдали от дома, когда по родным сильно стоскуешься. Ну да ладно. Зато учеба идет хорошо.


     В самом конце лета Иван Осокин поехал от колхоза в Старую Барду с двумя возами строевого леса. Лес требовался для сельхозвыставки, которая осенью открывалась на окраине районной столицы.
     В путь Иван собрался, глядя па ночь. Подкатил к дому, развернулся и заявил, что Генка тоже поедет. Пора Генке посмотре.ть большое село, а потом и город Бийск.
     С утра Генка с охотой поехал бы, но теперь дело было к ночи и пробираться в темноте по незнакомым местам казалось вовсе не интересно.
     - Давай, давай, не мешкай, - торопил отец.
     - Он боится. Я поеду, -'нахмуриваясь, сказал Лешка.
     - Сначала он. Потом- ты. А бояться нечего. Что ночь, что день - разницы нет. И ружье с'нами.
     Катерина тоже велела Генке собираться. Наверно, у них заранее договоренность была. Повздыхал Генка и начал собираться. Сапоги надел, дегтем их помазал, ремешком подпоясался. Вот и готов.
     Два сытых мерина - Каурко да Гнедко - запряжены были в спаренные тележные передки, то есть оглобли задних сцеплялись с осью передних. Ехать на таких подводах было не очень-то удобно, хотя брошены были еще и доски.
     То ли отец всегда был таким в дороге, то ли настроение у негоа было особое, Генке он показался необычно веселым и разговорчивым. А может, для того разговаривал с^ Генкой, чтобы тому не боязно было в темноте и чтобы на возу, чего доброго, не заснул да под колеса не попал.
     Вечер застал за горой у стародубовской риги, где и лежали в штабеле бревна. Отец выбрал четыре бревна поглаже, поядреней и навалил их на сцепленные передки, по два бревна на подводу. Теперь ехать было и вовсе неудобно. Сам-то отец уселся, как дома на лавке, ноги свесил, трубкой попыхивает да вожжами помахивает, а Генке пришлось вертеться так и этак да за веревки держаться, чтобы не свалиться. Были бы у него ноги подлинней, и он как отец уселся бы. А то на ухабах и косогорах того и гляди скатишься. И хоть стыдно было признаться, что ехать неудобно, а пришлось сказать отцу. Тогда он бросил на бревна дождевик, рукава его заткнул под веревки и велел Генке ложиться по-вдоль бревен.
     Так было лучше.
     По Калташу проезжали в сумерках под суматошный лай собак, и Генка едва узнавал знакомую улицу, по которой в школу ходил. Вдоль улицы прорыли канавы и на дорогу навозили белого песку, так что под колесами скрежетало и лязгало. Из огородов по обе стороны торчали головастые подсолнухи, а на плетни повылезли тыква и хмель. Ехали, как по темному коридору.
     - Вот она и школа твоя, - сказал отец,# когда впереди замаячили ребра штакетника. - Узнаешь?
     - Ага. Покрасили, однако.
     - Известкой побелили... недавно разговаривал с ва-. шей учительницей Антониной Гурьяновной. Так она вас,
     (песовых морд, хвалит шибко. Будто бы вы - самые первые в школе? А?
     - Не знаю. Нам про то не говорили.
     Может, и правда, Антонина Гурьяновна считала Осо-киных первыми учениками, но Генке что-то не верилось. Ведь учились они без всякого труда, и если бы на дом задавали в пять раз больше, они все равно справлялись бы. А то еще и на лыжах катались, и бегали по деревне из конца в конец, а как весна началась, н-а охоту ходили, бурундуков да водяных крыс ловить. Конечно, хвалили Осокиных, как одного, так и другого, поровну, но Генке стыдновато было: по арифметике он отставал от Лешки. Только никто про то не знал. Ну а вообще-то, раз хвалят,-стало быть, есть за что. . За Калташем начиналась настоящая степь, ,п когда взошла луна, Генка увидел необъятный простор, на котором во множестве виднелись гривы и бока окатистых увалов и не было леса. Там .и тут маячили стога и скирды, тянулись длинные тени. Многие пашни, где убрали хлеб, были уже распаханы, и теперь вдоль и поперек увалов лежали аспидно-черпые полосы. Густо пахло черноземом, вяленой клубникой, сеном и пшеничной соломой.
     Степь. Черная земля. Все. дороги и дорожки тоже черные, как бархатные ленты. А может, это под лупой так кажется. В который раз уж проехали мимо иемоло-ченных кладей, мимо соломенных ометов, мимо суслонов, мимо серебристых полей пшеницы. И поневоле подумалось Генке, что хлеба тут невпроворот, что это и есть та самая земля, про которую говорили: «Посади оглоблю - тарантас вырастет».
     Может, к полуночи, может, раньше Генка качал подремывать под стук колес и мерное качание бревен. Луна уже стояла высоко, когда отец остановил лошадей близ обмолоченной скирды.
     - Отдохнем немного.
     Он выкопал в соломе берложку, кинул дождевик; велел Генке ложиться, а сам повел лошадей куда-то под гору. Долгонько ждать пришлось, и Генка начал бояться. Мало ли что? Но вот послушались шаги и голос.
     - Ну как ты тут?
     - Да ниче. Нормально. - Есть хочешь?
     - Не-е. .
     - Ну спи.
     - А где кони?
     - Пастись отвел в. ложок на отаву. Ключик там. есть. - Отец пошуршал у скирды, должно быть, развязывая котомку с едой.'
     Слышал Генка, как отец хрустел огурцом, слышал, как постучал трубкой о бревно, как чиркал спичками, а потом... Потом он проснулся от выстрела, и, когда выглянул из соломы, было уже утро, и отец держал в руках бьющего крылом косача.
     По густой росе, покрывавшей стерню и отаву, отец повел Генку к ключу. Там они умылись, утерлись подолами рубах, поймали спутанных лошадей, взнуздали и привели к скирде, где ночевали.
     В котомке у отца были печеные яички, огурцы, лук, бутылка с медом и большая буханка хлеба. Хорошо позавтракали.
     И вот опять дорога, опять степь, но теперь она кажется не такой немой и таинственной, как ночью. Те же чистые увалы, тот же неоглядный простор, но все кажется обжитым, изъезженным, распаханным . и засеянным. По логам виднеются крыши риг и амбаров, стога сена, пасеки, скотные пригоны. Реже покажется где-нибудь слева или справа далекая деревня. А дорога идет по гриве, по верху увала, и утренняя тень от едущих подвод падает чуть ли не на всю степь. Кое-где в логах стоял туман, и когда проезжали мимо, то и на туман падала тень. Но вот высохла трава, испарился туман, и в степи там и тут послышалось стрекотание жнеек, гудение молотилок; стук колес и чьи-то песни. В этот день Генка впервые увидел упряжку волов, которые на большой бричке везли целую гору снопов, а колеса чуть не по ступицу проваливались в жирную землю, вминая стерню и солому. Потом с увала спустились в лог, переехали мост, видели трактор, стоявший в борозде и стрелявший дымом, видели большое село с церковью без креста и, наконец, - льняной завод. Про церковь отец объяснил, что она теперь закрыта и в ней хранится колхозное зерно. А раньше Генку крестили в этой церкви. За льняным заводом показалось и большущее село с большими домами. Старая Барда.
     Сразу в улицу не поехали, свернули на лужайку перед въездом, где было вкопано множество столбов, тянувшихся- в строгом порядке в одну сторону. Кое-где уже обозначились крыши и контуры помещений. А вокруг лежали бревна, доски, тес, кирпичи, песок, известка. Кипели котлы со смолой, стучали топоры, шаркали рубанки. Пилили, кололи, тесали, стукали. Шла стройка. Генке всегда глянулось смотреть, как строят. Но тут было особенно интересно. Тут строило сразу человек пятьдесят, и все, видать, мастера были. Хорошо!
     Но отец долго не задержался. Поговорил с каким-то человеком с линейкой за голенищем, отвез бревна, куда было указано, свалил и, иодстигнув лошадей, в село направился.
     Улицы в селе, как и дорога а степи, были чернозем-, ными. От прошлых дождей в канавах еще хранилась темная, как деготь, вода. Тележная колея шла глубоко и ухабисто, а меж колесами бугрились ссохшиеся комья. По обе стороны главной улицы виднелись крепкие дома с вывесками. Контора, магазин, больницы, школа, милиция, почта... Все это промелькнуло мимо, и Генка едва успел прочесть вывески, так как налегке лошади бежали шибко, а сидеть тряско. Остановились у большого крестового дома с вывеской «Сибпушнина». Оказалось, что отец привез с собой порядочную пачку кротовьих шкурок и, зайдя в магазин, выложил их. Отца тут знали и здоровались за руку. За кротов дали сатинету, пороху, дроби, капсюлей, капканчиков, латунных гильз шестнадцатого калибра, конфет и еще денег. Тут же отец встретил и друга своего по молодости. Егорку Кошка-рова, работавшего заготовителем. Егорка обрадовался, обниматься и тормошить полез.
     - Сын?!
     - Угу.
     - Уже такой большой! Мол-лодец. А звать как?
     - Генаха.
     - Аи да Генаха! Вот-те на! А на мать больше похож.
     - Израстет иш-шо.
     - Ну пошли. Угощать буду...
     Угощаться поехали не на квартиру к Егорке, а в столовую, где медовуху продавали, водку и всякие закуски. Народу там было - битком, и Генка думал, ни в жизнь не достояться Егорке до продавщицы. Но не прошло и десяти минут, как Егорка заставил стол кружками с медовухой, борщами в тарелках и еще какими-то мясными кушаньями в глиняных чашках. Ешь - не хочу. А напоследок появилась зеленая бутылка с водкой.
     Еще подсели какие-то мужики. Все знакомые, здороваются, новости расспрашивают и сами высказываются. И Генка на равных сидит за столом. Его тоже не оставляют без внимания. И хвалят за то, что большой уже, и что в школе хорошо учится, и что на отца и на мать похож, 'и что вообще он - Осокин. Славные мужики.
     Но главное не это. Главное - разговоры послушать. Теперь-то Генка - не то что раньше: все, почитай, разумеет, о чем речь зайдет. А' говорят и про то, как крот нынче ловился, и сколько намолачивают пшеницы в колхозах, и много ли уже на трудодни выдали, и сколько еще сулят выдать, и какой взяток был на пасеках, и что почем стоит, и как здоровье родных и близких. Приветы передают, поклоны и в гости приглашают. И так иыходило, что нынешний год опять хороший выдался, особенно в степи. И люди, и скотина сытые будут. Говорили и о выставке. Все колхозы помогают строить выставку. Хорошо. На выставке будет показано все самое лучшее, чем владеют крестьяне. Но главное - машины всякие, и людей на машинах катать будут и даже - на самолете!
     - Привози и Генаху на выставку, - говорил Егорка. - и того, другого. Им это полезно будет.
     - Оно, конечно, полезно, - соглашался отец, - но тогда у них уже занятия начнутся. Разве что обыденкой съездить удастся.
     Эх, хоть бы не раздумал отец. Хоть обыденкой бы съездить. От школы, поди, не отстали бы.
     Народ в столовой долго не засиживался. У всех лошади стояли на улице. У Осокиных тоже стояли, и отец уже раза два выходил посмотреть их.
     Жарко в столовой, душно. Лица у всех красные, распаренные. А дым табачный так и стелется от стены до стены, как облака. А Егорка с отцом да еще каким-то дяденькой, которого Егорка называет комиссаром, все беседуют да беседуют. Опять, как и от учительницы, Генка услышал, что СССР — самая большая и самая сильная держава, что скоро она обгонит все другие государства. Вез_де строятся большие заводы и фабрики, самолеты и танки, паровозы и пароходы, а люди от мала до велика грамоте учатся. Россия — это тоже СССР. Теперь, когда все советские пароды в союзе живут, сила получается очень великая. И чем мы сильнее будем, тем лучше для нас и хуже для врагов. Но и враги не дремлют, к войне готовятся...
     А Генке казалось, пусть готовятся, пусть. Вот как дадим им по загривку, так и покатятся кто куда! Мы же самые сильные. Приятно, что мы — самые сильные. И- еще казалось Генке, что где-то есть такая же доска, как в школе, а на ней показано, кто какие успехи делает. На школьной доске выше всех нарисован самолет, потом идет грузовик, потом телега, а сзади всех — черепаха. Генка с Лешкой ехали сначала на грузовике, потом на самолет пересели. А Петька Котосонов как оседлал черепаху, так и не слезает. Наша страна, думал Генка, на самолете едет, а другие — кто на чем. А если мы поедем шибко-шибко, то другие по сравнению с нами будут как на черепахе.
     И еще говорили, в какой-то далекой стране с красивым названием — Испания народ борется за свободу, идет война, и мы должны помогать тамошнему народу. Генке казалось, что война — дело веселое и интересное, а мужики вздыхали и недовольны были. «Эх, война, война...».
     Отец про свой колхоз рассказывал — про «Горного пахаря». Он всегда стоял за то, чтобы колхоз промартелью считать, потому что пашни мало, с посевом расширяться некуда — тайга кругом, а для промыслов — все угодья. Есть известняк, чтобы известку делать, есть пихтач, чтобы гнать пихтовое масло, есть береста, чтобы деготь добывать, есть строевой и поделочный лес, есть где пушнину брать, и для пчел угодья хорошие. И вот только в последнее время колхоз начал к промыслам всерьез поворачиваться.
     Не все знал Генка про отцовские дела, но и раньше, конечно, догадывался, что идут споры и раздоры. Оттого иной раз и приходил отец с собраний злой и нахмуренный, оттого и молчал, бывало. Сядет под порогом, дымит трубкой, думает, и никто шуметь не должен. Понятней стала и теперешняя отцовская веселость. Егор был согласен с отцом — на прощание по плечу хлопал, руку жал. И, конечно, Генке запомнились слова: «Окончательно и бесповоротно...» Это означало, что победа за Советской властью, за колхозами.
     Потом все стали прощаться, а Генка пошел к своим подводам.
     Отдохнувшие лошади бежали ходко, передки трясло и подбрасывало, но Генка спал и не заметил, как выехали из села, как простучали по мосту и опять поднялись на увал. Здесь дорога была мягче, трясло меньше, и Генка прекрасно выспался. Теперь он был свеж, опять оглядывал степь, узнавал места, по которым недавно проезжали, а' колеса очень похоже выстукивали: «Окончательно... Бесповоротно... Окончательно...»
     Отец весело понукал лошадей, вполголоса напевал и, покуривая, разговаривал с Генкой. Дескать, вот так, Генаха. Расти .скорей большим и нашу жизнь помогай строить. Теперь жить можно, оперяемся помаленьку. Только и дел впереди много. И еще отец сказал, что скоро и наши в Стародубовку переедут. Хватит им одним на заимке мыкаться. Дедушкин дом перевезут в колхоз под контору, а ему срубят новую избу.
     И приятно было Генке, что с ним, как со взрослым, говорят, и стеснительно — понимал он, что маловат еще для таких бесед. Но больше всего обрадовало, что все Осокины опять скоро вместе жить будут. Правильно это.


          

   Произведение публиковалось в:
   "Вы остаётесь за нас": роман, повести. – Благовещенск: Хабаров. Книжное издательство; Амурское отделение, 1987. – 478 с.