За отчим порогом. 1 - Томская зима

      Все, кто шел за обозом, беззаботно шумели, старались выглядеть «орлами», а на душе у каждого тяжко и непросто было. Непросто уходить из дома, из тайги родимой в неизвестность, в другую жизнь. И далеко. До Бийска двести километров с лишком. Там надо было достать билеты на поезд до Томска. Какой он, Томск? И неизвестно, удастся ли попасть в этот город. Может, какой-нибудь справки не хватит, пустяка, а не уедешь, покукуешь в Бийске и - домой. «Здрас-сте! Вот и мы, голубчики!..» Время строгое, военное, кого попало в поездах не возят. Даже в довоенное время нелегко было уехать куда-нибудь. Без паспорта, например. Колхозникам, так тем вообще не давали паспортов, вроде как крепостным. Сиди в избе и - никуда.
     Ванька Шаврин специально все насчет справок всяких узнавал, когда вот с такими же обозами в Бийск ездил: после школы он все лето ямщичит. Нужны справки, справки, справки. Бумаги всякие с подписями и печатями. Чтоб все в порядке было - никаких долгов и провинностей. А главное - вызов на учебу получить. Вот с ним-то, с вызовом на руках, хлопотать дальше. В Бийске по справным документам должны дать бумагу с красной полосочкой с угла на угол - пропуск. И только тогда уж можно будет купить билет на поезд, если тебя не задавят в очереди.
     А документы хлопотать - страшное дело! Обязательно что-нибудь да не так. И ходят люди, ходят по нескольку раз туда и обратно - в сельсовет и в аймак - район. До сельсовета от поселка прииска Ушпа по луговой колдоби-стой дороге - двадцать километров, до аймака - пятьдесят. Правда, от сельсовета к райцентру шоссе идет, но с обувкой, одеждой и питанием плохо очень. Полсотни километров, да еще по зиме топать... Если бы не нужны были документы, сроду бы никто не ходил в такую даль, не тратил силы и деньги понапрасну.
     Ушпинские бабы, как документы хлопотать, так к тетке Марее: «Научи, наставь, Мареюшка!» И Марея наставляет: «Так и так, бабоньки, обскажите все про нужду свою, про мужей, которые на фронте головы положили, про сирот несчастных, про угол наш медвежий, про то, как далеко да тяжело ходить нам, надсаженным работой лошадиной да голодным питанием нашим... Должны дать документы-то...»
     Иногда Марея и сама хлопотать берется. Не задаром, конечно. Без мужа живет, а на руках шестеро малых. Марея и начальство в лицо знает, и говорить, как цыганка дотошная умеет, и ко всякому подход на расстоянии чувствует. Науку эту постигла она потому, что первые ее мужья в милиции и в НКВД работали. Да еще потому, что ежегодно выбивала она алименты на многочисленных своих будущих «защитников Родины». А старший из «защитников» только-только в школу пошел. Марея как-никак около десяти раз замужем была. Все знает. Ушпинские бабы зовут ее «аблакатом». Адвокатом, значит. Поговаривали еще, что Марея кое-какие сведения дает куда следует и начальство ее на особом счету держит и помогает по силе возможности.
     У ребят за «аблаката» был Ванька Шаврин. Конечно, Ванька - не Марея. Та не скупится на объяснения, все распишет, как пропоет, да еще от себя немало добавит. «Вот так... Вот так, бабоньки, действовать надо!..» А Ванька, считай, мужик, пацаний возраст кончился. Здорово изменился в последнее время. А как за ямщика от золотопродснаба ездить начал, то и вовсе взматерел. И не очень-то разговорчивый стал. Чуть что - хмурится, желваками играет. Дескать, сами большие уж, хватит пороть деревенскую дурочку, смелей, пробоистей быть надо. Оно, конечно, прав Ванька. Но как же сразу-то? Старшие пресекали, бывало, если кто-нибудь слишком «шебаршится» и вперед других лезет. А тут, выходит, надо лезть? Самим лезть и, может, впереди других, чтоб из деревенского городским сделаться. Но надо ли так-то, надо ли?.. И нечего Ваньке хмуриться, досадовать на своих же. До нынешней весны Ванька такой же был, как все. А теперь - нате вам! Большой, не ровня...
     Если бы так много не зависело от Ваньки, - продолжалась бы учеба в школе и шла обычная ушпинская жизнь,- то с ним, с Ванькой-то, и по-другому обходились бы. Кличку какую-нибудь присобачили бы, чтоб нос не задирал. А тут - нельзя. Он сам по себе обойдется, а ребята без него - нет... Пока. Шаврин всю дорогу знает и где как .действовать - научит. Бывалый человек!
     Идут ушпннские. То в кучу собьются, чудят, смеются, песни поют, то разойдутся по двое, по трое, то отстанет кто-нибудь портянки перемотать, стельки поправить, из ключика попутного напиться через дудочку запашистую. Пока места кругом родные, знакомые... «Прощай, края род-лые, звезда победы, нам свети...» Не раз уж пели эту песню. Старики, может, молитву какую-нибудь вот так же повторяли. А они песню - настроению соответствует. Да и зачем шибко-то скучать-печалиться? Почти весь класс с обозом идет. Вместе учились, дружили, вместе в город двинулись.
     Со всех заимок народ собрался. Шаврин, Мамонов, Пивоваров, Леонтьев, Воловиков, Леднев, Осокин, Нагайцева, Чумова... Да еще Нина Петровна - учительница химии и негласная зазноба Ваньки Шаврина. Ванька постарше прочих, а Нина Петровна малость постарше Ваньки. Так что большой разницы и нет по военному-то времени. Правда, не все в Томск правят. Ванька Мамонов, Колька Пивоваров да Нина Петровна в Бийске останутся. Колька хочет в медучилище пойти, Мамонов - в автодорожный техникум, а Нина Петровна братца Леньку Леонтьева проводит, Ванечку своего, да кой-какие покупки сделает.
     Самый серьезный человек в обозе - Степан Сизов с Се-гелека. Человек еще не старый, на фронте побывал, с пере-битой рукой домой вернулся. Теперь ямщичит в золото- § лродснабовском обозе. А помощниками у Степана женщины - обветренные, загорелые, не очень разговорчивые, все думают, отчего-то печалятся. Нелегко им. В городе, да и в дороге, поузнали они многое, о чем в Ушпе думать не ду-. мали. Ко взрослому этому народу больше примыкает и Шаврин. Он тоже шагает без песен и шуток и все с Ниной Петровной беседует. Ямщики и Шаврин всем видом своим будто говорят: «Ну-ну, ребятки! Пойте, веселитесь, покамест... Посмотрим, что потом запоете...» А что потом, что? Зачем вперед смерти умирать? И что дурного в том, что поют ребята, не унывают? Учиться идут, нужными людьми хотят сделаться, а если и не выйдет, как задумано, так что ж... Хоть на город посмотрят. Потом в армию призовут...
     Но чем дальше от дома, тем сильней грусть-тоска раз-лучная. Девчонки иет-нет да и споют что-нибудь грустное. У них и частушек печальных больше, чем у мужиков. «Ох, дороженька, дороженька, куда меня ведешь? То ли к милому в ограду, то ли мимо проведешь?» Конечно, каждый как-то старается запрятать эту тоску.
     Когда прошли двадцать километров, миновали сосновый бор да сельсоветское село Дмитриевка и, свернув на луг, Бию увидели, сердце у Генки Осокина и вовсе печалью переполнилось. Про эту реку в детстве он много наслышался. Большая она, глубокая, холодная, быстрая, красивых камней и камушков всяких полно, рыба таймень водится. Бия... А там, далеко-далеко, где сливается она с рекой Ка-туныо, город Бийск стоит, который ни разу никто из ушпин-ских ребят не видел еще, кроме Шаврина. Теперь вдоль да вдоль реки идти за обозом на запад - туда, где на горизонте плотно сгрудились белые, как сахар, облака-кочевники. А за теми облаками, за горизонтом, где-то далеко-далеко фронт гремит. Четвертый год уж...
     Семь лет назад Генка Осокин почти два дня шел вверх по Бие. Шел налегке, и вся семья его шла, чтоб до Ушпы, до прииска добраться. Как хорошо, как весело тогда идти было! Всем домом, всем хозяйством. Отец, мать, Лешка, Федюшка, конь Савраско, корова Красулька, Герка - собачка охотницкая... Возок - дом на колесах. Нисколько не печально было. Наоборот, любопытно, заманчиво и внове все. Как раз весна и лето встречались. Загляденье! Соком все наливалось, зеленело, цвело, кипело, благоухало, пело на разные голоса. И шел бы вот так, шел не торопясь по миру обновленному, каждый день встречая новые места!
     А теперь вот Генка изо всех Осокиных идет один, отпочковался от семьи, от дома. Что ждет его там, куда так бешено стремится Бия? Не виноват ли он будет, если с семьей что-нибудь случится? А отец на фронте...
     О, как созвучны настроению были сейчас слова, которые сложил он в стихи про себя на днях, совсем недавно! «Зачем неясная тревога и непонятная печаль меня от милого порога зовут в неведомую даль?» Стишки он давно пописывал, да не всем показывал. Только братцу Лешке иногда.
     Что будет, что будет?.. Отец четвертый год пулеметчиком воюет. А пулеметчики-то, говорят, гибнут больше, чем кто-либо. Весь огонь - на них. Ох, пронесло бы, хоть пронесло бы! Судя по письмам, отец где-то между Ленинградом и Прибалтикой сражается.
     Лешка, без отца и Генки, один теперь за мужика в. доме остался. Федюшка слишком мал еще. Мать, чуть что, с животом мается, грыжа у нее. Правда, как родила, так реже стала на живот жаловаться. Может, и пройдет болезнь, когда лошадиной работы для нее не станет. А сест-реночке еще только третий годик...
     Лешка дождется Ваньку Мамонова из Бийска - такой договор у них - и решать будет: то ли в Дмитриевку ходить в восьмой класс, то ли на прииске работать, то ли в Бийск идти в автодорожный техникум, как Ванька.
     Федюшка весь в отца. Лобастик-ушастик. В пятый класс перешел. Задумчивый, башковитый, терпеливый парнишка, да ходить ему далеко и трудно - четыре километра до школы...
     А может, все хорошо будет, все ладно? Картошки много насадили. Накопает семья картошки, перебьется, перезимует. Воина кончится - отец вернется. Хоть бы вернулся! Дай бог, чтобы вернулся! Интересно, каким он стал? Поди, медали есть. А может., и ордена. Все по-другому будет. Все...
     А теперь пока трудно. Шибко трудно. Сколько хороших мужиков погибло! Помочь друг другу по-соседски и то некому стало. Прииск выработался, делать на Ушпе, почитай, уж нечего. Савраско - тот самый Савраско с одним глазом, на котором они на Ушпу приехали, - до последних дней работал в приисковой артели, крепи возил. Состарился, и его на питание пустили в столовку. Герка тоже состарилась. Верная помощница в делах охотницких. Поседела, ослепла. И купил ее кореец Ким. С легкими у него плохо, так собачину ест. Золотишком заплатил. А на золотишко купили в магазине масла и сдали его в счет налогов. До слез горючих жалко было Герку. Всю жизнь будет помниться...
     Катит Бия прозрачные, в горных ледниках рожденные воды свои, морозцем на округу дышит, о булыжные берега плещется, а в бору от шума ее эхо широко расходится. Летней жары на берегу не чувствуется, прохладно даже. Старый конь-худоба стоит над самым обрывом, дремлет под шум воды. А может, вспоминает о чем-то...
     Ямщики распрягли лошадей, накосили травы им на корм, «студенты» сбились у реки. Кто разулся и ноги в Бию сунул - приятно. Особенно если рыбьи мальки в них тычутся. Кто умывается. Кто просто отдыхает на лобастом валуне. Кто в узелки заглядывает - обедать пора, хотя, по-честному, есть в любое время хочется. А сейчас у воды, в прохладце, после двадцати верст пешей дороги, как говорится, сам бог велел подзаправиться. Л топать еще далеко-далеко.
     Разложились ушнинские, снедь вынули. Со стороны смотреть - ничего живут. Одежда хоть и пестрая, заплатанная, а не холщовая, как у кержаков таежных. Обувка справная. У кого совсем новые сапоги, у кого лишь союзки положены да подметки подбиты. Яички, творог, шанежки, маслице... Только все, конечно, из последнего собрано «студентам» на дорожку. А сами домашние, наверное, какую-нибудь постную болтушку сейчас хлебают. Картошку-то беречь надо. Это уж для Томска пришлось копать ее преждевременно, чтоб наварить, намять да сухарей из нее насушить. С полмешка у каждого таких сухарей.
     Запив обед бийской студенкой, Генка поднялся по крутому булыжному откосу на берег и пошагал по тропинке по-над яром. Пошел просто посмотреть, как хариуски из воды выпрыгивают, глянуть на бор заречный, на горы дальние. И подумать...
     Уходит он. А там, за далью, за горой Синюхой, на южных склонах которой его отец, Иван Осокин, осенями барсуков добывал, за дневным переходом отсюда - самая родная родина его остается. Там, на Осокинской заимке, он на свет появился. Там впервые на ноги поднялся, по земле прошел. Там, в деревне Стародубке, остаются дедушка, бабушка, друзья-ровесники и многие другие, с кем рядом бегал, пока на Ушпу не переехал. А в другой стороне Ушпа теперь остается, с ее дремными лесами на северных покатях, с каменистыми солнцепеками, с ее сплошь изрытой долиной, с галечными и глиняными отвалами, с редкими избушками по ложкам и тропками-жилками во все стороны. Все позади остается. Даже те, кого уж нет, кто на фронте погиб, все равно здесь где-то остаются...
     Хорошо, светло на берегу. Сосновой смолой, земляникой и родниковой влагой пахнет. Журчат-ворчат тугие струи, стучит со скрежетом булыжник, шумят отдаленные перекаты, ивсе это рождает сильный широкий гул. Бегом беги за водой - не угонишься. Чудно и непривычно это ушпйн-скому жителю: столько воды, и вся чистая-пречистая, от берега до берега блестит на солнце. А местным Бия, видать, примелькалась. Бревна ловят, коряжник. И лодки ндоль берега натыканы - скорлупки-долбленки. Но плавают из них, не боятся. А вон и плот показался из-за острова, прет в самый перекат. Только волны плещут да брызги взмывают вверх. По двое мужиков на концах плота за гребями стоят. Греби-весла метров семи длиной, тяжелые,-крепкие, а ходят легко и гнутся, если мужики враз ими гребанут. Плот изгибается, скрипит, бодает стремнину реки и поднимает целую тучу брызг, в которых на мгновение вспыхивает радуга. Это кто же так работает на плоту? Старики таежные или мужики, по брони оставленные? Рубахи пузырятся, лица загорелые, горячие. Вполне здоровые, лихие мужики. Приятно, что есть еще на Алтае такие работники.
     Эх, самому бы вот так поработать здесь! А может, н впрямь не надо уходить-уезжать? Зачем покидать, что любо-дорого? Не измена ли это себе? Но, с другой стороны, отчего так часто не дают покоя мечты о какой-то другой, незнакомой и неведомой жизни? Почему душа перемен просит? «Зачем неясная тревога и непонятная печаль...» Ведь неспроста же! Значит, идти надо, искать чего-то, как тот архангельский мужик - Михайло Ломоносов. Только куда идти, чтоб без ошибки? К чему? К кому? К какому берегу?
     Нет, план у Генки имеется: дойти до Бийска за четыре дня. Вставать пораньше, ложиться попозже. Делать по пятьдесят-шестьдесят километров в день. Три дня в Бийске потратить на выхлопоту пропусков да билетов. Потом - сутки на поезде. И вот он - Томск, индустриальный техникум. Надо поспеть к приемным экзаменам еще в августе, как в вызове сказано. Вообще-то немного уже запоздали. Хотелось дома побольше работы сделать...
     Но ничего. Должны принять без экзаменов: свидетельства у всех с отличием. Будущая специальность - разработка и эксплуатация рудных и россыпных месторождений. Ничего работа, самая приисковая. Как дедушка говорил? «Главное в жизни - знать и уметь, что и как делать». Значит, надо учиться. Война к концу катится. А после... После все по-другому станет. Так что вроде ие по-глупому получается.
     И все же есть в душе какое-то несогласие с этим планом. Тоскливо, больно и тревожно, будто живое что-то губишь, отрываешь от себя. И не объяснишь сразу, что это. Может, всегда так бывает, когда долго живешь на одном месте, а потом далеко уезжаешь? Или совесть твоя кое с чем не согласна? Взять эти свидетельства «с отличием». Ведь только у Шаврина да у Генки Осокина действительно с отличием. Остальным учителя поблажку сделали. Учитесь, мол, ребятки. Только учитесь! Вот вам хорошие документы. Иначе там вас не примут, не сдадите экзамены. А учиться начнете, - глядишь, и пойдет дело...
     Возвращаясь к табору напрямую, по заброшенной пашенке, поросшей полынью, потом по свежей отаве, Генка наткнулся на Серьгу Бусова. Тот сидел под копешкой сена, по-бабьи обхватив колени, и плакал. Конечно, и Серьге не хотелось уезжать. Он тоже старший в семье из ребят, а за ним еще четверо, мал .мала меньше. И вообще он какой-то... Телом ничего, крепкий, выносливый, а характером слабоват - нытик. Серьга думал, наверное: «Эх! Если рвануть сейчас назад, так к вечеру опять дома будешь с родными в обнимку сидеть». Но не пойдешь уже. Нет. Как все, так и он делать должен. На ребят вся надежда, на Шаврина.
     Да, дом, считай, рядом еще. А не вернешься. Совесть да честь не позволят. А впереди чужая сторонушка на сотни верст. И никто за ручку не поведет, не подскажет. Сам до всего доходи.
     Генка шагнул в сторону, чтобы копна заслонила Серьгу, и нарочно еще сильнее затопал, чтоб дать Серьге время приободриться, слезы высушить.
     - Напугал, лядский род! - сказал Серьга тусклым сдавленным голосом. - А я здесь покурить пристроился.
     - Покурить?!
     - Да так... Вчсрась па проводинах девки портсигар подарили да кисет вышитый. И самосад в см.
     - Покажи!
     - Вот. И платочек еще...
     - Ну, тебя прямо как на войну снарядили.
     - Ага.
     Показав то, что подарили, Серьга опять все это бережно положил в карман пиджачка из серой простенькой материи, который он накинул зачем-то на плечи, хотя было жарко.
     «Эх, Серьга, Серьга! Взрослым парнем выглядеть стараешься, а сам июни распустил. И впрямь тебе лучше бы дома сидеть...»
     Если по уму, по совести, так каждый по своей бы дорожке должен идти. Только где она, своя-то дорожка? Никому не известно, и никто не укажет ее точно. Оно и подождать бы можно. Но раз подошло время работать, значит, нужна специальность. А там видно будет. Можно поправить потом дорожку-то, выбрать по уму и по сердцу. Или как?..
     - Тоскливо, лядский род. Дай, думаю, покурю...
     - Ладно, пошли, Серега! Не будем падать духом. Вообще, плохо это, наверное, если слабину себе давать. Не сопляки же мы какие-нибудь, которым няпьки-утиралки нужны. А? Другие в наши-то годы вон что делали! Вспомни.
     А вспомнить надо было почти всех молодых героев гражданской войны, о которых в книжках читали. И Ломоносова, конечно. «Как архангельский мужик по своей и божьей воле стал разумен и велик...» Не зря же Нина Петровна про такое все речь заводит.
     В детстве, случалось, Геннадий тоже слабину давал. А младший братец Лешка обязательно хмурился и говорил иногда такое, что и не захочешь в другой раз раскисать-унывать. Лешка-то сейчас, может, сказал бы Серьге и похлеще. Да и самого Генку прямо аж зло брало, когда тот робеть, да ныть, да трусить начинал. Что толку?! И вообще, сколько можно сидеть под юбкой у матушки? Ах, бедный! Ах, несчастный! Всего шестнадцать годков! Нет уж: «Загрусти-загорюй - курица обидит». Что высидишь, что выждешь дома-то? Ну, кончится война. А дальше? Ушпа теперь - ни прииск, ни колхоз, ни промартель. Рабочих - горстка, да и те разъехаться норовят. Остальные ушпинцы, можно сказать, нетрудоспособные. Просто живут в горах, в лесу и почти ничего другого не знают, ни о чем не ведают. Изба, огород, корова... С утра до ночи горбы гнут и старый, и малый, иначе с голоду загнешься и с налогами не рассчитаешься. Даже немощные вовсе, и те ползком или сидя, но по хозяйству управляются. У каждого забот и горя невпроворот: все на горбу таскай, все пешком, все вручную. Надоела такая жизнь!
     Пока в школе учились, терпимо было. А теперь что? Прозябать? Нет, другая жизнь нужна, другая. Обидно молодые годы тратить на такую житуху. Как кержаки-староверы. Те вон попрятались в лога глухие и на люди не кажутся. Правда, это только говорится - «лога глухие». А вовсе они и не глухие, желанные даже - синие да голубые от горы до горы. А кроны кедров там дымчатыми куполами вздымаются, и пихты прямые и острые, как пики, щетинятся, рябинники да черемушники от ягод ломятся. По гарям - малина. По еланям - сенокосы, пашенки, пасеки. Своя жизнь в логах. И люди там) живут не такие уж плохие да дикие. Их ребятишки тоже в школе вместе со всеми учатся. Осокины дружили с кержачатами.
     Может, если бы Геннадий не читал книжек, ничего не знал о других людях и не верил тому, о чем в романах написано, так жил бы спокойней. Жил бы да жил на Ушпе и думал, что это и есть настоящая жизнь. В армии послужил бы и опять - на родину, в лога - копать земельку, хозяйствовать, охотничать, да золотишко искать. Женился бы, детишек наплодил. Ну а дальше что? Дальше? Кто глаза на мир откроет, кто научит тому, что человеку интересно и полезно? Неужели Серьга не понимает? Вырос ведь. Семь классов закончил - и хватит, значит? Нет, брат. Куда ни сунься, - грамотный и умелый народ нужен. Значит, загодя надо учиться, черт побери!
     Так рассуждал Генка не только потому, что своим умом до всего доходил, нет. От учителей немало выслушал наставлений, от родных и близких, в книгах и газетах кое
     0 чем вычитал. И Серьге сам при случае внушал некого-рые мысли - в школу каждый день по одной дороге ходили. И злился на Серьгу из-за того, что тот тупо, как-то по-телячьи воспринимал все. А уж другому и вовсе подсказать не мог. А ведь голова на плечах не для того, чтобы только чуб лихой отращивать.
     Но если спокойно подумать, то Серьга не виноват в своей робости, заезженности, что ли... Работать начал чуть не с пеленок, налоги немыслимые без отца выплачивал, хотя и жила семья на пределе возможностей. «Все для фронта!» И никто вроде не виноват, кроме; фашистов...
     А ведь славно жить начинали, когда на Ушпу переехали. Белый хлеб ели из муки-крупчатки. В выходные дни мужики гуляли-гудели. По всем логам песняка драли, гармошки всякие, как певчие птицы между собой перекликались. Большие и малые в обновках форсили. У многих были шаровары атласные шириною с Черное море. Школу-десятилетку уже строить замышляли: женщины плодоносили здорово. Гидравлику хотели заводить, чтоб от горы до горы все перемыть в ушпинском русле. Заманчивая житуха впереди светила.
     Когда ушпинцы услышали о начале воины с Германией, кажется, никто в это не поверил. Напали?! Это на нас-то, у которых Красная Армия всех сильней?! На нас, у которых самолеты летают выше и дальше всех?! На нас, которых ведет вперед такой человек, каких земля еще не рождала?! Неужели об этом не известно врагам нашим? Как же они посмели?!
     Пацаны да молодняк всякий были уверены в том, что фашистам завтра же дадут по шапке и все станет так, как быть должно у пас. Чудаки эти старики да взрослые. Запечалились, загорюнились. А Иван Осокин - отец Ген-кин плюнул с досады так, что трубка вылетела изо рта: «Дохвастались, мать вашу...»
     В те первые дни войны, когда таким «политикам», как
     Генка Осокин, было лет по одиннадцать-двенадцать, многое, конечно, казалось неясным, непонятным, «неправдашним». Знали одно: война - это интересно! Герои, подвиги! Вот-вот в газетах и в книгах напишут про победы. Ведь мы всегда побеждали: и на КВЖД, и на Хасане, и на Карельском перешейке, и на Халхин-Голе, и вообще... Каждый настоящий мужчина, как послушаешь, обязательно на войне побывал. За Родину бнлся, за советскую власть... А о том, что калечат, обездоливают, убивают и делают несчастной жизнь целых народов, как-то и думать не думалось тогда. Все проще и светлей казалось. И вот прошло три года, страшных и тяжких. Теперь, слава богу, наши наступают. Еще, наверное, немного, и кенец фашистам. Но сколько похоронок, сколько народу легло, и какого! Сколько утрат, мучений, лишений! Сколько будет еще? С кого за все это спросится?
     Конечно, и сейчас ушпинские ребята не ахти какие умники. Наверное, семи-то классов да шестнадцати лет жизни таежной маловато, чтобы хорошо понимать такое дело как политика. Но как бы то ни было, а все, что принесла война, теперь и для них обозначилось во всем ужасном виде. Трудно, тяжко, горько, обидно. Но надо еще потерпеть.
     Когда вышли на шоссе, Геннадий, сочувствуя Серьге, сказал простецки:
     - Не горюй, Серега! Раз пошли - шагать надо до конца. Хуже, наверное, не будет, а для жизни пригодится!
     - Хорошо тебе, - тяжко вздохнул Серьга. - У тебя, лядский род, башка варит и характер не такой, как у меня...
     - Ну, ты скажешь тоже! У тебя не варит, что ли?.. А характер, говорят,1 человек сам себе делает. Вон Шаврин. Каким был? А теперь не нам чета.
     Обоз уже на путь настроился. Передние подводы на шоссе выехали. «Студенты» укладывали на задние телеги сундучки и торбы с припасами. Две Маньки - Чумо-ва и Нагайцева - переглянулись, головами покачали.
     - Ай-ай! Мы думали, вы домой сбежали. Без вас чуть не уехали.
     Серьге, как все догадывались, Нагайцева нравилась, а Генка втайне любил Чумову.
     - Смотрите сами не сбегите, - молодецки сказал Серьга, как будто это не он только что плакал под копешкой. Сказал и залихватски фуражку на самый затылок сдвинул. В фуражке - белая ромашка. Она выгодно отсвечивала вороненый Серьгин чуб. Орел да и только!
     Чумова и Осокин нет-нет да и задержат взгляд друг на друге. Так уж давно они переглядываются, но всего один только раз сидели рядышком па бревнах вечерком весенним. И говорили совсем-совсем не о том.
     Неизвестно, о чем она сейчас думала, а у него и сладко, и печально, и тревожно было на сердце от ее взгляда. «Милая, милая... - подумал Гепка. - Неужели мы когда-нибудь расстанемся? И что ждет нас впереди?»
     Училась Манька Чумова средненько. Когда отвечала на вопросы учителей, сильно смущалась. И от этого лицо-ее становилось виноватым и очень милым. А росла Манька быстро и хорошо. После семи классов уже невестой смотрелась. Статная, нежная, певунья. Как запоет, так за сердце берет. Только - вот беда! - ростом-то она обогнала Генку. Может, он с ней посмелей бы держался и, может, все уже высказал бы ей, если, бы не эта разница
     в росте.
     Обоз тронулся. Геннадий на ходу увязал свой мешок и веревкой притянул к вещам других. А меж гем ребята и девчонки опять завели свою любимую «Прощай, края родные...» И все сбились сначала в кучу, потом выровнялись в ряд, взялись за руки, заступая всю дорогу, и пошли за подводами. До вечера еще времени хватало, и шагать можно далеко. Лишь бы ноги не терло обувью.
     Скрипят, стучат колеса по твердому кремнистому шоссе, пахнет разогретой в колесных ступицах смолой, лошадиным потом, сеном, накошенным по обочинам дороги, вяленой земляникой. Жарит солнце, ветерок сдувает с дороги взбитую обозом пыль, треплет конские хвосты и гривы.
     Первые двадцать километров пройдены в новую жизнь,. в неведомое. Все остальное впереди.
     Почти сразу за мостом шоссе идет через Ушпу, которая тут смотрится уже не речушкой, а рекой, забирает впра- во, в горы Ажи. Пересекая лощины и огибая мысы и мы-сочки, шоссе поднимается выше скалистых обрывов, взметнувшихся над кипящей Бией, и, постепенно снижаясь, выходит по краю каменистого лога опять к речному берегу. Тут оно идет вправо, вдоль берега, затем по ленточному бору. То левой, то правой обочиной прижимаясь к-попутным деревьям, шоссе утыкается, наконец, в высокий степной увал. Полого поднявшись на него, шоссе заканчивает свой путь. Продолжает его до Бийска разъезженная черная дорога - пыльная в сухую погоду и грязная, скользкая в ненастье. По сторонам ее почти сплошь тянутся поляки по склонам оврагов видно, что чернозем здесь обильный и глубокий. Застоявшаяся вода в колдобинах тоже как деготь, и пахнет навозом. Хлебные места. Салтонский район.
     За первый день прошли-проехали километров сорок-пятьдесят и ночевали под телегами. Степан бубнит, что тихо едут. Налегке, а тихо. Поспешать надо, иначе за неделю до Бийска не дотащиться.
     И вот ранним утром, по холодку еще, обоз вцехал с места ночлега и, ходко таща за собою длинные тени, покатил по степи. Верстовых столбов не было. А потом и телефонные отвернули в сторону и ускакали к самому горизонту.
     Опять полыхала жара. Горьковато и остро пахло от пашни, полыни и жабрея, который «подгоном» зеленел ниже колосьев и цвел еще, приманивая пчел и толстозадых -басовитых шмелей.
     В такую жару хорошо бы раздеться догола, да при девчонках и Нине Петровне как разденешься? И босиком бы топать по горячей пыли, а не в сапогах. Но все «форс держали». Рубахи, конечно, сняли и на телеги кинули. На спинах и плечах копилась пыль, и капельки пота, скатываясь, оставляли на теле грязные бороздки.
     В седловине между увалами на мягкой молодой отаве сделали привал. Распрягли лошадей, соткнули телеги передками, подняли, как стропила, оглобли и связали их вверху. На этот шалаш набросали травы, накошенной обозной литовкой, - вот и навес от жары. Улеглись головами в круг - отдохнуть после обеда. И дагушок с водой сюда поставили.
     По склонам увалов кое-где виднелись первые суслоны и прокосы в хлебах. Замерла на обочине жнейка, - должно быть, из-за поломки. Начиналась жатва. Но безлюдная какая-то, тоскливая... И все же временами казалось, что вот-вот из-за увала выкатит с веселой песней ватага жниц в разноцветных платках и кофточках, а в обгон их поскачут пацаны на лошадях или машины запылят, как до войны в кино показывали. Но нет. Все тихо, мертво, полно тягостной тоскливости.
     Степан, подвязывая литовку под телегу и ни к кому не обращаясь, угрюмо ругает войну:
     - Проклятущая!.. Раньше бы тут кругом уже табора стояли, кипело бы все. Вечером - костры, гармошки... А теперь вон будто вымерло все... Опять до самой зимы убираться будем... Перестоят хлеба, осыпятся...
     А хлебов, слава богу, много было. До самого горизонта - колосья, колосья. И вот что удивительно: мужики-работники который уж год на войне, а все же кто-то управляется тут с пашнями. Видно, одни старые, да малые, да женщины. И нынче вот вырастили хлеб, да и неплохой.
     На подмогу в хлебные места в эти годы приезжали военные шоферы на американских «студебеккерах». И люди с производства. Главное - хлеб под крышу свезти, от ненастья уберечь. Бывшие деревенские церквушки, амбары и амбарчики, риги и навесы к зиме обычно зерном заполнялись. Затем уже на санях да на машинах, если бураны не мешали, хлеб вывозили в другие места. Ушпин-ские ребята за своим «лимитом» тоже не раз ходили в такие глубинки с, саночками да с тележками. Голодно, а чтобы самовольно без документа взять килограмм-другой хлеба - боже упаси! Тюрьма без разговоров. Все так настроены. За потравы скотом - тоже очень строго. Потому и сейчас следить надо, чтобы стреноженные лошади с отавы на пашню не залезли, не оббили бы чей-то стожок, который и без того сильно осел и скособочился. Видать, не мужскими руками сложен. Может, сиротскими.
     Ноги как ни привычны к ходьбе, а ноют, гудят. И лежать бы сейчас подольше, отдыхать в тени за дружескими разговорами, вздремнуть бы как следует, да некогда.
     И опять стучит-тарахтит обоз. А по сторонам - хлеба, хлеба. Вся дорога до самого Бийска запомнилась Генке Осокину, как дорога по сухой черноземной пыли, по жаре, среди хлебов. И деревни, по которым проезжали, и те, которые по сторонам маячили, - все окружены были хлебами и как бы тонули в них по самые крыши, будто га восковом разливе. Да и все в степи в эту пору казалось мягко-восковым или соломенным. Даже воздух вроде слегка желтоватым был - от колосной хлебной пыльцы, наверное.
     Немало в пути встретилось полевых станов с разъезженной землей вокруг, с черными пустыми бочками, с разбитыми колесами и железяками. Стояли они обычно возле круглых степных лиманчиков с мутной высыхающей водой. Около одного такого лимана прилепилась птицеферма, и вся поверхность воды в нем была усыпана белым пером. Возле другого обосновалась свиноферма, и по всему ок-ружыо берега у самой воды разнокалиберными валунами возлежали свиньи.
     Еще запомнилось, что в этих местах до жути глубокие колодцы, а над ними очень высокие журавли.
     Откуда было знать Геннадию, что после еще не раз ему придется проезжать и проходить по этим местам туда и обратно...


     К Бийску обоз подходил на пятый день пути почти в полдень. За это время настроение у всех «слиняло и пообтерлось», прибавилось тоски по дому и родным. Это каждый старался упрятать подальше, не показывать никому. Но все стали уже немного другими. А ведь предстояли новые разлуки. Одни с обозом назад возвращались. Другие в Бийске оставались. Третьи уезжали дальше, в Томск. Вот и ныло сердце-то у каждого. Все в то же время понимали: теперь родное и привычное, ни с какой иной жизнью еще не сплетенное, нарушалось и становилось сейчас как бы не ко двору, никому не нужным. Тут все начиналось заново, считай, на голом месте. И там, в Ушпс, конечно, сильно тревожились. Ведь никто из них еще не был взрослым, не знал, что и как дальше делать.
     Но вот и город. Издали виднеется не то пыльное, не то дымное облако, которое черными штырями проткнули» и торчком в небо уперлись высокие заводские трубы. Они дружно чадят, а слабый ветерок раздумчиво куделкт все это и сплетает в висящий над Бийском полог. Что-то му-равейниковое, горячее и тяжкое чудится в городском нутре. И чужое. Как тут встретят их, ребят ушпинских?
     Шаврин - бывалый человек, каждую трубу в лиц» знает. Вон хлебозавод. Вон кондитерская фабрика. Там маслокомбинат, сахарный завод, лесопилка, шорно-обозный завод. А е лп нглсво, под яр, спуститься, покажется бывший монастырь. Это и есть Бийский автодорожный техникум, куда целится поступить нынче Ванька Мамонов, а с ним, может, и Лешка Осокин, который тоже приедет сюда рано или поздно.
     Сами заводы и фабрики пока не видны. Да и город не открылся еще. Только трубы и облако дымное. Это потому, что здесь, с правой стороны Бии, дорога идет па коренному высокому берегу. Кругом все та же степь - увалистая, черноземная, распаханная, раскопанная, засаженная картошкой, бахчевыми, подсолнухом, кукурузой. И все растет хорошо. Все это бийские огороды и тянутся они вдоль дороги, наверное, километров на тридцать. Па ним можно судить, сколько в городе народу проживает. Тыщи! И все чем-то озабочены, делают что-то, живут как-то. Похоже, и здесь, как на Ушпе, больше огородами кормятся, от земли.
     Река делит Бийск надвое, а понтонный мост, как серединная палочка в букве «Н», соединяет обе части города по центру. Левобережная сторона почти сплошь в сосняках и деревянных постройках. Уходя к югу, рассекает сосняк широкая лента Чуйского тракта. Это о нем сложена кем-то известная шоферская песенка: «Есть по Чуйскому тракту дорога...» Деревянное заречье, несмотря на церковь с еле заметным крестиком, напоминает большую деревню, где жить, манерное, проще и лучше, чем в тесном центре города.
     Правая сторона и есть собственно Бийск. А та, сосновая, называется почему-то «Амур». Шаврин говорит, это потому, что «в ранешние времена на той стороне в сосняках бийские купцы амурными делами занимались па широкую ногу». Отсюда, мол, и «Амур».
     Из города, по крутизне коренного берега, поднимаются взвозы, каждый из которых имеет свое название. Меж взвозами лезут вверх тропки-прямушки. Пешеходы, которые помоложе, обычно поднимаются из города по тропкам, а старики да маломощные люди держатся более пологих взвозов. С ручными тележками идут там же.
     Наверху, над городом, было расположено кладбище. Стояли давние купеческие мраморные памятники и надгробья, каких ушпинские ребята отродясь не видывали, краснели конические железные и деревянные тумбы с искорками звездочек наверху. Виднелись старые, вразнобой, вкривь и вкось стоявшие деревянные кресты.
     Бог ты мой! Сколько народу упокоилось! Если бы всех поднять, так еще, наверное, такой же город заселить бы можно было.
     Никогда Геннадии не видел столь больших кладбищ. Маленькие погосты в глухих местах и не навевают скорбь, не наводят па размышления об ушедших жителях земли, о смене людских поколений, о чьей-то безвременной кончине, о несчастьях и трагедиях, о горе и страданиях, о том, что человек не вечен, слаб и надобно жалеть его. А тут такое кладбище-городище!
     Как ни странно, но каменные дорогие надгробья, хочешь ты или не хочешь, наводят на мысль, что под ними лежат люди какие-то особенные, хорошие. И те, кто ставил эти надгробья, тоже хорошие люди. А вот эти бедненькие, деревянные, простенькие... Неужто под ними только ничтожные покоятся? Нет, душа не соглашалась с этим, и поднимался в ней протест какой-то.
     Если бы Геннадий шел сейчас в тиши и одиночестве, то, наверное, глубоко задумался бы и расстроился. Но кругом было слишком многолюдно. То и дело подводы и машины снуют - поспевай только отворачивать. Не очень-то раздумаешься. Суета эта рядом с кладбищем тоже вызывала необъяснимый протест.
     В Бийск Геннадии не вошел, а, считай, ворвался на машине, поверх громадного воза сена! А сено-то плохо было увязано. Так что по сторонам смотреть некогда было: только держись за бастрик изо всей мочи.
     В город везли дрова, зерно, сено, арбузы, картошку, тюки с хмелем и шерстью, табак для знаменитой Бийской махорочной фабрики, гнали гурты скота, катили ручные тележки.
     Дорога перед городом - ложись на бок и катись. Машина мчалась так, что ветер в ушах свистел. Соскочи попробуй. ,Если и соскочишь, так кубарем покатишься, а другая машина, чего доброго, наедет сослепу. Пылища-то вон какая! Вот и сидел Генка, держась за толстый бастрик, сделанный из старого телефонного столба. А все по» глупости получилось. Лихость свою перед ушпинцамп захотелось показать. Догнал грузовик, уцепился за веревку,, подтянулся - и на верху воза. А спрыгнуть назад - смелости не хватило.
     Обоз отстал, пропал из виду в пыли, и неизвестно было, каким ввозом он спускаться будет, где искать еп> Генке потом. Если бы машина тихо шла, так соскочить и рвануть бы назад по взвозу, на верх самый, чтоб своих встретить. Но не тут-то было. Прет машина, прыгает по ухабам, скрипит, качается, по закоулкам виляет, будто спасается от кого-то. Долго виляла. Наконец тормознула перед высокими воротами, крашенными охрой. Тут Геннадий и сошмыгнул по веревкам наземь, в сторону юркнул, отряхнулся и понял окончательно: совсем не знает, что ему делать. Во-первых, без рубашки - за обозом все шли без рубашек, загорали. Во-вторых, кругом полно незнакомого народу, и, казалось, все с усмешкой смотрели на этого деревенского голопузика, свалившегося бог весть откуда. А на нем, на голопузике, - широкие полусуконные галифе мышиного цвета, пыльные, с отвернутыми голяшками сапоги, а на голове самодельная, особенно теперь ставшая нелепой, фуражка с таким же, как у Серьги Бусова, красным широким околышем. Это для выезда в «свет» ушпинский дед Лабучен смастерил им такие головные уборы. В Ушпе вроде бы они нарядно гляделись, а тут...
     Ох, натерпелся стыда и унижений! Взрослые хоть и с ухмылкой, а молча и безобидно тебя рассматривали, а пацаны откровенно насмехались. Иные даже камнями кидались. Зло брало, конечно. Ну, пусть деревенский, пусть одет не по-здешнему, пусть без рубашки, пусть брюхо поцарапал, когда с. воза с сеном слезал, пусть в самодельных галифе и в сапогах, пусть не так держится, как здешние, пусть не городская походка, но вам-то какое дело?!
     Он еще нарочно шагал вразвалочку, по-хозяйски шагал. Шел вперед и путь держал на базар. Там скорее можно было кого-нибудь из своих встретить. Обе Маиьки собирались покупки делать. Нина Петровна - тоже. Шаврин да Бусов должны в торгеине «металлу» сколько-то сдать, отовариться и тоже по базару пройтись. Значит, рынка никому не миновать.
     Если в эти годы у деревенских да заимских заходила речь о городе, то прежде всего потому, что там базар да барахолка имеются и можно купить едва ли не все, что душа пожелает, лишь бы денежки были. Слова «базар» да «барахолка», когда в магазинах давно уж не было никаких товаров, после слов «война» и «фронт» звучали на всех перекрестках. Бывало, вернется какой-нибудь ушпи-нец из Бипска, Ойрот-Туры или Таштагола, и такой интерес к нему, что за многие километры с самых дальних заимок идут люди узнать-проведать у живого видальца-бывальца, что и почем в городе, на базаре и барахолке, куда и сколько дней добираться, каких деревень держаться, у кого ночевать сподручней, где ходят машины и сколько берут шоферы за проезд. Тут же с бывалым человеком сосчитают, сколько и чего можно унести, увезти до города собственной тягой или на попутном конном транспорте. Мороженое молоко, мед, воск, огородные семена, семечки, кедровые орехи, табак-самосад, овечья шерсть, ягоды, грибные, репные, брюквенные, тыквенные и картофельные сушенья, соленья, колба, шерстяные носки, варежки - все, что исподволь копилось, годилось для продажи в городе. В цене была молодая картошка, но по летнему времени нелегко было доставить ее в город. И получалось после всех прикидок, что самый выгодный товар - легкий, сушеный. Для ушпинских, то есть приисковых жителей, была еще одна статья дохода, может, самая главная - золотишко. В Бийском торгаше (торговый синдикат) принимали благородный металл,: отоваривая его вещами и продуктами, чаще всего овсяной мукой. Только не каждому фартило на золотишко-то. Вот и теперь лишь у Шаврина да у Бусова в загашнике имелось кое-что. Шаврин и раньше, когда в обозе работал, возил свое и соседское золотишко в город, а товар торгеинский на базаре и барахолке сбывал и на вырученные деньги нужные вещи покупал. У Ваньки и в этом деле опыт есть. Знаток, бывалец... Вообще, будь золото, так и возить с собой ничего не надо. Можно бы жить кум королю! Но золотоесть золото. В кои-то веки повезет кому-нибудь. А как воина затянулась да почти все мужики на фронт ушли, так прииск план выполнять перестал и вышел запрет сдавать золото на сторону. Только в приисковую кассу. Но запрет, конечно, почти не действовал. Да и какая разница государству?..
     Долго пришлось Геннадию «на своих двоих» по городу шастать - -то в одну, то в другую сторону. Далеко завезла его «попутная» машина. Почти до вечера блуждал. Видел уЛицы глухие, полузаросшие травой, мощенные мелким булыжником и с дощатыми настилами по обеим сторонам, дивился громадной каменной церкви в центре города, рассматривал двух- и трехэтажные дома, мост через Бию, около которого очередь грузовиков стояла и без билетов никого не пускали. И в реке даже искупался для бодрости. Бия тут широкая, теплая, тихая - не то что в верховьях. Пароходы плавают, и мост понтонный при надобности разводится.
     Голодный, пыльный, Генка, может, верст двадцать исходил. Оно, конечно, заплутаешь, так ноги сами торопятся, чтоб побыстрей выбраться куда-то. Достигнув, наконец, базара, он и базар промерил вдоль и поперек. Громадная площадь, и вся заставлена телегами, тележками, лавками, скамейками, киосками, лотками, амбарами, мешками, корзинами, запружена пародом. Говор, топот, перебранки, поросячий визг... Даже петухи где-то орали.
     А запахи... Продавали деготь, мед, пихтовое масло, смолу, квашеную колбу в бочках, ягоды, жевательную серу, кедровые орехи, семечки, арбузы, дыни, кабачки, огурцы, морковь, вареную и тушеную картошку, лук, чеснок, ук-. роп, молоко, варенец, сметану, творог, простоквашу, сладкую воду и просто воду, цыплят, поросят, козлят, гусей, уток, голубей, щенков, утиль, одежду, обувку, замки, шарниры, скобы, ржавые гвозди, метлы, веники, лопаты, грабли, топорища, корытца, старую посуду и многое другое. И все же под вечер заметил Геннадий в этом скопищ* Серьгину фуражку. Ходит Серьга, головой крутит, по сто-1 ронам смотрит. Едва пробился к нему.
     - Ну, лядский род! Наделал ты делов! Отчебучил! - радостно оглядывая полуголого земляка, говорил Серьга. - Это надо же! А мы решили было, что ты совсем потерялся и в Томск, чего доброго, без тебя уедут ребята.
     Остановились «студенты» в двух домах: одни у тетки Серьги Бусова, другие - у дальних родственников Кольки Пивозарова. Ну а ямщики - в заезжем доме. Все успели помыться, переодеться для города, одеколоном спрыснуться, пообедать, отдохнуть и по городу пошляться. Лишь Геннадий все еще натощак путешествовал.
     - Слышь, Ceperal У меня ведь ни копейки. Все там, на телеге, осталось. Вы не забыли прибрать-то?
     - А как же! Все в порядке. На квартире все. Серьга полез в карман и одолжил десятку Геннадию.
     - Вот, лядский род. Брал с собой тридцать рублей, да в карты двадцатку проиграл.
     - В ка-арты?!
     - Ну... Сначала выиграл, а потом раз - и нету...
     Вот тебе и Серьга. Вот возьми его за рупь двадцать. Б городе, на базаре, в карты...
     Истратив почти всю десятку па картофельные лепешки, Геннадий малость утолил голод и окончательно воспрянул духом. Он даже согласился пойти с Серьгой посмотреть на игроков, с которыми тот в карты «сражался».
     Игроки на вид - просто приезжие. Пришли на базар, пашли укромное местечко. Один чемодан - «на попа», на другие уселись и затеяли игру, постепенно втягивая в нее таких лопухов, как Серьга.
     Едва ушпинцы протиснулись сквозь душное людское кольцо, плотно охватившее игроков, как их уже заметили, и главный игрок-сдавала, на коленях у которого лежали толстые, подкованные снизу костыли, закричал простецки:
     - Да-а-абро пожаловать, орлы! Выбирайте счастливую карту! Смотрите, замечайте! Ошибетесь - не серчайте. Пр-ра-ашу! С легкой руки - на пуд муки! - И па вытянутой ладони широким размахом пронес колоду карт под самым носом ушпинских «орлов».
     Геннадий снял «шапку» с колоды и, хмурясь, стал наблюдать, как и по каким правилам идет игра. Он всегда немного хмурился, когда вникал в незнакомое дело. Со школы привык. Меж тем картежник с костылями <ыпал прибаутками, смеялся, приглашая сыграть «на счастье».
     - А кто не играет - пр-ра-ходи, не мешай, п-адлы! - вдруг рассердился он, перестал быть веселым и даже задергал отчего-то шеей. Казалось, сейчас он вскочит и всех, кто не играет, начнет дубасить подкованным костылем или забьется в припадке. И странное дело: народ зашевелился, вроде бы всем играть захотелось.
     Он контуженный на войне, - боязливым шепотом пояснил Серега, - нервенный. - И глубоко вздохнул, жалея несчастного.
     Геннадий тоже в душе посочувствовал инвалиду. Однако чем дальше наблюдал за игрой, тем хуже становилось у_ него настроение, все больше понимал он, что «нервенный* инвалид просто валял дурака, изображая жертву войны, бывшего веселого и доброго пария. Сейчас он, так сказать, давил на психику, отвлекая слишком внимательных от «ловкости рук». И все, наверное, понимали, что игра сплошь построена на обмане, но все же рисковали. И ни гугу. Может, боялись подкованных костылей или опасной бритвы, которой запросто могли полоснуть по глазам: вякнул - пеняй на себя. Таков шулерский «закон». Наслышались об этом ушпинские ребята от бывалых людей. Давно уж.
     Игра была простой. Инвалид выбрасывал из колоды три карты «лицом» вверх: выбирай любую, запоминай и не теряй из виду, когда все три перевернут «слепой» стороной и начнут двигать туда-сюда. Казалось, без труда можно уследить за своей, заветной, и в точности указать на нее. Но теперь требовалось ставить деньги на кон. Уверенный в своем выборе игрок лез в карман, расстегивал крючки и пуговки, озираясь по сторонам, - как бы не очистили карманы, а инвалид или его подручные мгновенно передергивали карты, и проигрыш рискнувшего был обеспечен.
     - Деньги ваши стали наши! - весело объявил инвалид простаку.
     И все же Геннадий решил сыграть. Чего терять-то? Трешку! Так на нее стакан семечек только и купишь. К тому же в карманах у него совершенно пусто. Пусть шарят. Сам полуголый, а трешка - вот она, в кулаке зажата.
     Выбрал карту и не выпустил из виду после всех ее зигзагов-передвижек.
     - Где ваша карта? - вежливо спросил инвалид.
     - Вот! - Положив трешку, Генка придавил карту пальцем.
     - Везучий! - похвалил инвалид и даже не стал открывать карту, а сразу выдал выигрыш. - Если так дальше пойдет, ты нас по ветру пустишь. Давай, браток, следующий конок.
     - Я не хотел вас разорять, я только попробовал, - пошутил Геннадий.
     - А попр-робовал, дак ш-шпиляй отседа! Не маячь, п-падло!
     И Генка с Серьгой «пошпиляли» искать Кольку Пиво-варова, который со своими родственниками был тут же, па базаре.
     - Ты думаешь, Серега, их трое только?
     - А сколько же, лядский род?
     - И вокруг ихние же стоят. Артель. Когда я придавил карту, так меня со всех сторон прижулькнули и обшарили. А я стою, не оглядываюсь. Тогда меня покалывать чем-то начали... Посмотри там, на спине-то.
     Серьга ответил, что справа, под лопаткой, вроде как мураш накусал.
     - Ничего себе, «мураш»! Город он и есть город. Не так, так этак обчистят. Народу полно. Есть за кого жуликам прятаться.
     - Хорошо, что у нас в Ушпе этого нет.
     - Хорошо. Только обидно как-то. Одни последние жилы вытягивают из себя, а эти...
     Душа Геннадия протестовала: откуда и почему всякое такое жулье берется? Всех ведь рожали матери человеческие. Все одним воздухом дышат, одну земную пищу едят, одни законы для всех, почему?..
     В последнее время Геннадий стал частенько размышлять-философствовать. Серьга Бусов, простая душа, послушает его иной раз и головой качает: «Ну, ты, ляд-ский род, однако, далеко пойдешь. Мне такое даже и в голову не приходило». Шаврин, наоборот, делал вид, что Генкины мысли ему давно известны. Колька Пивоваров- долговязый, ушастый и мосластый блондин, к тому же большеротый и большеносый - обычно улыбался и отве* чал какими-нибудь глуповатыми шуточками. Володька Воловиков иногда соглашался с Геннадием и даже чем-то дополнял и уточнял его выводы. Вовка уже восемь классов закончил, и тоже неглуп.
     Как раз на подходе к Бийску, когда все чаще стали попадаться «мамзели», заспорили по поводу их напомаженных губ. Нина Петровна сказала: мол, тут все красятся.
     - А это что - культура? - спросил Геннадий.
     - Да. Так симпатичней люди выглядят, культурней, привлекательней.
     - Нина Петровна, если все начнут краситься, то все равно ничего не изменится в людях.
     - Почему, Геннадий?
     - Ну, красивые станут еще красивее, а страшненькие, сколько бы пи красились, все равно с ними не сравняются. Это же все равно что богатым и бедным прибавить по рублю, например.
     Красивым вообще не надо краситься. Им и так много досталось, - возразил Воловиков.
     Нина Петровна посмеялась и загадочно как-то сказала:
     - Вы еще многого, ребята, не понимаете.
     Нет, Геннадий кое-что понимает. Только по-своему, быть может. Ту же «культуру» взять. Без пудры и помады на лице живые краски живого человека. И сама Нина Петровна... То шла, как все, а то вынула какую-то коробочку и тоже подвела белобрысые бровки и губки подкрасила. Сразу чужой вроде стала. То ли дело - Манька Чумова. И лицо свеженькое, живое, и тубы, и брови.
     - У тебя, Геннадий, склонность к деревенской философии, - не то шутливо, не то осуждающе заключила Нина Петровна.
     - Философ без усов. Гы-ы-ы! - вклинился Колька Пивоваров. - И поэт еще, по-э-эт, Нина Петровна! Стихи сочиняет.
     А вот за это по шее съездить бы Кольке не мешало, чтоб не болтал зря-то. В тайне держал свое увлечение Геннадии. Не многие знали, что стихи он пописывал под настроение. Да что с Кольки взять было, с дурака долговязого?
     Сейчас, шляясь по базару, Геннадий тоже пытался как-то по-философски осознать и объяснить и тот базар, и разницу между городом и деревней, и различия в людях, в их культуре. Ему казалось, что если все делать по уму и по совести, то большой разницы между городом и деревней не будет.
     Колька и его тетки встретились в хвосте базарной толпы, которая выливалась в слепой переулок па самом берегу Бии.
     - Во-о явился! Гы-ы-ы! Гляньте. Нашелси! - радостно объявил Колька своим теткам. - Пропамши наш философ!
     Колькины тетки, с виду простые деревенские бабы, искали для племянника не что-нибудь, а городской «кус-тюм». Колька - дылда. Взрослый костюм ему нужен. А подходящего все не было. Оставалось у «вакунрованных» поспрашивать. Они обычно особой кучкой держатся.
     - А это кто такие? - как всегда глуповато улыбаясь, спросил Колька.
     - Вакуированиые? А это, племяш, с тех мест, где война. С запада.
     - А чо они, отдельно живут?
     - Ну, живуть и живуть. Как все. В городе. Все служащие больше, грамотные. Да вот на базаре барахлишком торгують.
     Пошли на другой конец базара. «Вакуированные» оказались людьми как бы не совсем русскими. Из ушпипских, по крайней мере, таких раньше никто не видел. В большинстве это были пожилые, довольно рослые и вполне упитанные тетки и дядьки. Черты лица крупные, глаза тоскливые, холодные и даже надменные. Больше было смуглых, цыгановатых. Одежда на всех была городского покроя и, наверное, дорогая, но сильно затертая, выношенная и не по сезону теплая. Они, шумно и непонятно переговариваясь, стояли плотным рядком вдоль широкого прилавка и время от времени зазывали покупателей. Но едва покупатель начинал торговаться, как у него вырывали из рук дорогую «вэщь», и все продавцы, возмущенно махая руками, начинали бранить глупого покупателя, который не умеет отличить барахла от дорогой «вэщи». Иные, не говоря ни слова, холодно отворачивались от предложенной цены и от покупателя тоже. И разговаривать, мол, с таким вахлаком нечего.
     Но именно здесь и купили Кольке «кустюм». Серый, в мелкую полосочку, из тонкого сукна. И до чего же преобразился мосластый и неуклюжий Колька, когда надел и пиджак, и «бруки» и обул белые «спортсменки» - артист!..
     Шагая к месту ночлега, Геннадий видел идущих с работы горожан. Усталые, с испитыми лицами, нелюдимые. Почти никто ни с кем не здоровался. Оказывается, в городе не принято здороваться со всеми. Только со знакомыми.
     По улицам везли на ручных тележках всякую огородину - чаще то ребятишки, то женщины. С полей из-за города возвращались коровьи упряжки. Встречались черные колонны «фэзэушников» и «жэушников». Красиво, как в кино, стремительным шагом шли куда-то курсанты военных училищ или учебных команд. Все в новеньких военных гимнастерках, в синих брюках, в подкованных американских ботинках на толстой подошве - гром по мостовой! Встретился даже строй летчиков: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц, и в каждом пропеллере дышит защита советских границ». «Защита»... А раньше пелось: «спокойствие наших границ». Теперь - «защита». Это звучало мощно, грозно, по-молодецки.
     Многие машины, проходившие по улицам, работали на «газочурке», некоторые - на бензине. А один грузовик на всю улицу начадил перегаром пихтового масла пополам со скипидаром, что ли. Может, и впрямь на пихтовом масле ездить научились за войну-то? А может, это было какое-то другое горючее.
     Почти весь день в самых людных местах города звучало радио. То сводки Совинформбюро передавали, то музыку, то еще что-нибудь. Непривычно это было ушпинскому человеку. Особенно - музыка. Насколько можно было понять, народ в эту пору жил в Бийске не хуже, чем в деревнях. Даже лучше, если принимать во внимание хлебные карточки, которые колхозникам не выдавались.
     Колькипы тетки щедро угощали картошкой и окрошкой на квасе. Ушпинекие выставляли на стол все то, что из дому привезли.
     В Бийске прожили два дня, слегка оглохнув и отупев от городской суеты и шума. Только Ванька Шаврин с Ниной Петровной держались как дома. Они-то и ходили хлопотать пропуска, собрав все необходимые бумаги. Потом Ванька с Серьгой отправились сдавать золотишко в торг-син. А остальные ребята пошли с ними для охраны: мало ли что! Оказалось, и здесь благородный металл принимали так же, как на прииске, - толкли в бронзовой ступке, промывали, сливали воду, калили на огне в специальном совочке - отжигали ртуть - и уж тогда, отобрав магнитом п отделив всякие примеси, взвешивали. Ванька с Серьгой получили боны, отоварились и сразу пошли на базар...
     На третий день, с пропусками на руках, все на вокзал рванули. Поклажу на себе несли, как верблюды. Потом - очередь за билетами: давка, ругань, вопли и даже драки. И в вагон лезли, как крепость штурмовали. А ведь все документы и билеты уже на руках были. Черт те что! Даже в сторону глянуть было некогда, иначе бы растолкали ушпинских кого куда, растерялись бы. А Геннадию очень хотелось и паровоз рассмотреть, и вагоны: какие они и сколько их в одном составе. Ведь никогда раньше ничего подобного не видел. И не дали ничего рассмотреть! Втолкнули, как затычку, в вагон, и - сиди па своем месте! Суета, спешка, толкотня, нахальство - все это чуждо, незнакомо. С непривычки сто потов пролили.
     И все же удалось попрощаться и с Ниной Петровной, и с Колькой Пивоваровым, и с Ванькой Мамоновым, и с теткой Серьги Бусова.


     В Томске опять полдня сундуки да мешки на себе таскали, пока техникум нашли. Хорошо, что погода здесь прохладная была, сырая. И сам город показался угрюмым, не шибко приветливым. И сразу понятно стало, что с продуктами здесь намного хуже, чем в Бийске. Та же картошка была мельче и дороже. А на привокзальном базаришке купить вообще было нечего.
     Распределили по комнатам в разных местах. Ребят поселили на одной улице, девчонок - на другой. Пошли в техникум выяснять, что и как дальше делать. Узнали, что все без исключения должны сдавать экзамены, и кое-кто сразу домой настроился - Серьга Бусов, Ленька Леонтьев и обе Мапьки: боялись они экзаменов-то. Но потом, когда проверили списки поступивших, оказалось, что все ушпинские уже зачислены на первый курс. Вот что значат свидетельства «с отличием»!
     Да еще выяснилось, что занятия начнутся не сразу, а только через месяц. У кого дом близко, тем можно было ехать работать - в колхоз или на производство. А у кого далеко - тем картошку копать для техникумовской столовой. Старшекурсники уже работали при техникуме. Весь двор был в глубоких траншеях. Студенты ремонтировали водопровод и центральное отопление. На всех трех этажах тоже шел профилактический предзимний ремонт.
     Ах, как всем тоскливо сделалось! Целый месяц свободного времени - и вдали от дома. Другие, конечно, к родным поедут, а ушпинские куда? Вон как далеко да трудно добираться до дому-то! Повздыхали, погоревали и надумали написать заявления директору с просьбой отпустить всех на Ушпу родную, чтобы помочь матерям-солдаткам приготовиться к зиме.
     Отпустили всех. Однако ж домой некоторые не поехали. Шаврин подался в Челябинск, к отцу. Тот у него на военном заводе работал, хотя и в заключении был. Во-лодька Воловиков - в Анжеро-Судженск. Там у него дядьки и сродные братья жили. Обе Маньки - к теткам куда-то. Все поехали в другие места.
     А на Ушпу отправились трое - Осокпн, Бусов и Леонтьев. Радостную весть везли: все поступили, всех зачис- лили в студенты. Общежитие дали. Радио есть, свет электрический. Нет, правда, постелей, но обещали выдать. Вещички и продукты коменданту па сохранение сданы, квитанции на руках. Стипендия будет. Хлебные карточки - пятьсот граммов на день. В столовку пропуск дали. Какой, ни есть, а приварок, значит. Так что жить можно. Все в порядке. Знай наших!
     И все же оттого, что ребята в разные стороны подались и по-своему жизнь начинали, на душе печально было. Терялось что-то единственное, дорогое, давнее. Дружба, связь душевная рвалась. Вместе все же лучше. Другие-то, может, отдыхать поехали. А самое трудное только вот на троих выпало - на тех, кто домой путь держал, у кого никакой родни поблизости не было. Опять дорога, снова поезда, железнодорожники в красных фуражках, милиция, пропуска, очереди, строгости военного времени... Но все это было теперь не таким уж страшным, как в пер» вые дни, когда без Шаврина, казалось, никуда не ступить. В обратный путь отправились быстро и смело. Свидетельства о зачислении в техникум на руках были. А техникум важный.
     В Томске за эти дни мало что запомнилось. Видели старинные купеческие дома - получше и повыше, чем в Бий-ске, Томь-реку и томский базар на берегу Ушайки. Тут в старые времена сибирский князек Ушай проживал. Оттого и Ушайка.
     В Бийске, слава богу, не задержались. Пришли на базу золотопродснаба, и оказалось, что тут грузятся машины на Туручак. Это же до самой Дмитриевки ехать можно! Шоферы велели ждать за городом. А договор есть договор: по рублю за километр. До Дмитриевки - двести рублей с носа. Ну и пусть! Зато потом всего полдня идти до дому!
     Поздновато из Бийска двинулись, но к вечеру были уже далеко от него. Ночевали в степном селе, в заезжем доме, а утречком - в путь-дорогу. К обеду - в Дмитриевке, а вечером - дома. Конечно, с радостью встретили. Только вроде не сразу поверили, что все ушпинские учиться поступили, а домой - на недолгую побывку, и снова в Томск. Сомневались некоторые: может, как фэзэушники, сбежали, струсили? Даже слушок пошел такой: дескать, хитро сделали: документы получили, а теперь, с документами-то, кати с Ушпы в любую сторону.
     Ох, глупые... Да в том-то и дело, что чем дальше, тем больше не хотелось уезжать из дому. Душой прикипели к Ушпе-то! Нет нигде родней и дороже мест и народа здешнего. Не зря же из Томска как на крыльях летели. Боже! Как покойно и хорошо тут! Как славно все! И до чего же верно написал Грибоедов: «Постранствуешь, воротишься... И дым отечества нам сладок и приятен». А дым-дымок тут лесной, кедровый да пихтовый, осиновый да березовый...
     Отрадно, упоительно было дышать привычным горным воздухом, в котором столько запахов сразу. Тут и пихтовая хвоя, прогретая солнцем, и привкус увядающей березовой листвы, и бражный дух дикого хмеля, и аппетитный аромат созревшей огородины, и чуть ощутимые веяния разнотравья... А с чем сравнить грибной запах перегнойной таежной почвы, пчелиных сотов и свежей ключевой водицы?!
     Сентябрь. В горах, в лесу - это такое времечко, что впору закрыть бы все работы-хлопоты и ходить, ходить под шелест опадающей листвы по таежным тропкам, по логам и косогорам, по горным гривам и берегам речушек, по светлым березнякам и осинникам, по темным1, пихтачам и великанским кедровникам, в которых чувствуешь себя как в храме. Ходить бы и смотреть, какие семена вызрели, какие птахи-звери выросли, как подтянулись-знакомые лесинки-кустики, что вновь народилось. А вместо этого приходится жилы тянуть - огородину убирать,
     картошку копать...
     С утра, по инею, Федюшка в школу отправляется, а Геннадий с Алексеем идут на картошку. Рассчитали, что за десять дней управятся, свозят на тележке, на волокушах или на собственных плечах в мешках стаскают - хоть шкура с плеч долой. Потом пусть дождь, пусть снег. В логах вода появится, и можно будет еще золотишка помыть. А вдруг пофартит?!
     Четыре загона картошки у Осокииых - сорок соток.. Почти полгектара. Лопатой копано, под лопату сажено, вручную окучено и вручную будет вырыто все и на себе в подполье стаскано. Не зря же с рук никогда мозоли не сходят. Правда, теперь-то Геннадий с Алексеем куда могутнее стали. Легче всякая работа делается.
     Пока земля холодновата, а ботва в инее, братья, надев на руки холщовые верхонки, потрошат картофельные гнезда железными вилами-трехрожками. А как обогреет- начнут выбирать клубни, в кучу ссыпать. Солнышко да ветерок просушат их как надо. Чистая в здешних местах картошка, будто мытая. Издали светится.
     Копают братья и разговор ведут как всегда. Оказалось, что Ванька Мамонов тоже вернулся из Бийска и выведал там все насчет условий приема в автодорожный техникум. Так что и Алексей собирается вместе с Ванькой. Значит, дома на зиму остаются только матушка с Федюшкой да маленькой Марусей. То, что на пятерых запасали, троим остается. Перезимовать должны хорошо и с налогами рассчитаться.
     - ...Слышь, Геннадий, а ты стопроцентно уверен, что-профессию выбрал именно ту? Ну, любимую, на всю жизнь?
     - Нет, Алексей, не уверен.
     Может, начальником прииска будешь? Честно говоря, не хочется. Может, в геологи пойду... Потом видно будет. Учиться-то все равно ведь-надо...
     В геологи и я пошел бы. По тайге ходить, искать...
     Геннадию неловко признаваться, что для него еще очень многое неясно. Что за работа ждет его, когда техникум окончит? Да и окончит ли?
     Вообще-то он иной стези хотел бы. К иным наукам тяготел. Их много - интересных наук-занятий. Не война, так закончил бы десять классов, поумнел и выбрал то самое, для чего на свете появился. Хотелось многого. Строить мосты и дороги в местах нехоженых, путешествовать, искать полезные ископаемые. Если в индустриальном техникуме откроется геологоразведочное отделение, о чем поговаривают, он, конечно, перейдет туда. А пока надо пройти курс общеобразовательных дисциплин. Все равно учиться надо. Это всегда пригодится.
     Алексей не возражает. Главное - выдюжить на первых порах. Скоро война должна закончиться. Легче будет. А годы еще молодые. Все испытать, все успеть можно, если не трусить да не лениться.
     - По правде говоря, мы с мамой расстроились, когда вы вернулись. Думали, что струсили, сбежали или экзамены не сдали.
     - Ну, зря уж вы так-то... Да что поделаешь: дома побывать шибко захотелось. Только вот расходы лишние.
     Рассуждали. Выходило, что все вроде шло по-умному, по-взрослому. А душа беспокоилась: может, не надо было никуда уезжать, а пойти в военкомат и попроситься на фронт? Может, взяли бы? Может, тогда благодаря тебе война хоть на минуту раньше закончится? А уж потом выбирай ту, самую единственную, на всю жизнь любимую, .дорогу. Но теперь, раз нацелился, то уж не отступать.
     Работа у братьев в ясные эти денечки споро шла. Раньше, бывало, вдвоем мешок картошки таскали, а сейчас каждый по одному. Маруся, маленькая сестренка, с восторгом смотрит, как картошка из мешков в темное подполье сыплется. Прямо с плеча. Для этого надо так завядать мешок, чтоб подошел, дернул завязку, и он сразу же раскрылся. А как хлынет картошка, успей плечом поддать да за уголки мешка ухватиться и удержать. Единым махом картошка и проскочит под половицы. Самим и то интересно, а Марусе - чистая радость: много картошечки! Всю зиму будет она печеночки свеженькие хрумкать.
     Конечно, по утрам, пока не разомнутся братья, и бока у них болят, и спины, и плечи, мешками натертые. Но потом, как разойдутся, - нипочем работа. Соседи завидуют: мужики, дескать, совсем мужики Геннадий-то с Алексеем. Счастливая Катерина Осокина: война, такие трудности, такие страшные годы, а она сыновей, считай, вырастила. А мать все равно тревожилась, горюнилась:
     - Ой, не изурочьте, бабы. Так-то оно так. Да промашка бы не вышла теперь. Тут, в нашем-то гнезде, все видно да понятно, и то голову порой ломаешь, как быть. А там-то, в городах-то, в чужих-то людях, кто пособит, пожалеет, посоветует? Ох-хо-хо! Они растут, а тебе забот прибывает.
     Ее понять можно: разрывалось, разламывалось осокин-ское семейство, неясно было, кто куда причалит, какую путь-дорожку проторит. Тревожно, тоскливо, сумпо на душе не только у Катерины, но и у «мужиков» ее.
     После уборки огородины и семи дней почти бесполезного старательства братья выкроили времечко и по лесу пошляться. Все остатние дни провели на охоте, с ружьями да молодой собакой Жучкой. Жучка в мать удалась- в Герку. Проворная, смышленая, преданная.
     На охоте, слава богу, повезло. В Черных сопках пчел нашли. Это надо же! На скале, в наклон, над обрывом, кедр вырос. Невысокий, но толстый и ветвистый вверху. И как раз с наклонной стороны у него - сухая мертвая боковина от самых корней до первых сучьев треугольником тянется. Тут-то, в корнях почти, и нашлось для пчелок дупло подходящее и леток. Попробуй возьми их! Если кедр пилить - под скалу улетит, от пчел и меда ничего не останется. Если сделать окошко в нем с другой стороны, с ядреной, то слишком много живой древесины загубишь и не на чем будет держаться кедру. Упадет-опять-таки. Пришлось привязываться веревками и, повиснув над пропастью, помаленьку, где ножовкой, где топором, где ножиком, проделывать оконце в сухой боковине. Целый день ковырялись. А тут еще ветер сорвался откуда-то. Того и гляди, что вместе с кедром вниз загремишь. Однако ж справились. Все сделали по уму и по совести - и кедру вреда не причинили, и пчел в роиль-ню перегнали, чтоб в домашний улей пересадить, и меду ведерный туесок нарезали. Небольшое гнездо... Хорошие-то гнезда ведра на три-четыре бывали!
     В эти же дни барсука добыли. Жучка показала тут себя молодчиной. Хорошо дралась со зверем. Выгнала из норы другим выходом. Да еще копылуху подстрелили и рябчиков с десяток. Все ружейные припасы истратили.
     Так что и в таежных делах теперь лучше и удачней получалось у ребят Осокиных. И самое бы время потаеж-ничать, поохотничать. Да уезжать пора. Не вековать же здесь. Сначала лишь три дня отвели братья на походы в поиски таежные. Л как разохотились, так вся неделя ушла. Теперь торопиться надо: вдруг в Томске за опоздание накажут.
     Вся надежда оставалась на попутную машину в Дмит-триевке. Пусть мало деньжонок наскребли, но уж лучше переплатить, чтоб вовремя в Бийск добраться. А там поезда в любую погоду.
     Но надежды, как известно, не всегда сбываются. Зарядили дожди, и какие уж тут попутные грузовики. А ждать,, когда дорога просохнет, не было смысла. Уложились, снарядились. Туманным, серым, тоскливым утром в дорогу отправились. Однако ж до самого Бийска «пехом» по грязи топать не собирались. Втайне от родных и знакомых замыслили братья салик-плотик сделать. В том месте, где Ушпа в Бию впадает. Сделать тут салик, выплыть на Бию. На салике - от Ушпы до Бии, а дальше - до самого Бийска. Дождь не дождь, снег не снег, а Бия всегда с хорошей скоростью бежит. За день, если от темна до темна, если туманы не помешают, если не зевать на воде, так километров по сто проплывать можно. Два-три дня - и в Бийске. Бывалые люди так и поступали, когда дорога в город им выпадала.
     Бывалые... А ушпинские ребята только раз по Бие плавали, когда в Турачак на приписку ходили. Дмитриевские ребята пример показали. В бору на берегу наломали сухих осиновых пней - корни у них слабые, - стаскали к воде, уложили плотиком, увязали крученым прутняком, стянули рычажками, закрепили клиньями. Сначала боязно было. Салик водой заливало. А потом привыкли, освоились: любо-дорого! Только берега мелькают. Как раз черемуха цвела, все острова и островки белыми были. Светло и вольно на воде. Широкая дорога! На этом пуги самым страшным был Курушпинский порог. А ничего, прошли. На пути к Бийску, сказывали, опасен порог Фрунзенский. Но если перед ним к левому берегу жаться, то пронесет и дальше.
     Чтобы замысла никому из родных не выдать и в беспокойство зря их не вгонять, тайно топор приготовили. Так же велели поступить Леньке Леонтьеву. А Серьге Бусо-ву ничего не сказали. Он, чего доброго, разохаться мог и проболтаться кому-нибудь.
     День расставания был теперь еще тоскливее, чем в первый раз. Серый, туманный. Коровы осень чуяли, ревели в поскотине протяжно. Сквозь туман и морось из Зимнего лога слышались жалобные крики желны. Вершины гор прикрылись клубами туч, словно кутались в них, ожидая прихода зимы.
     И все же легче было уходить, чем в августе: все эту разлуку принимали как дело неизбежное. Но опять почти вся Федотовская заимка на проводы высыпала: ведь с Геннадием и ребятами уходил еще и Алексей Осокин.
     С матерью прощались за поскотиной. Поплакала, осенила сыновей крестом, благословила на дорогу дальнюю. Маруся ручки на передничке сложила, пригорюнилась. Тоже ведь понимала чего-то. Федюшку у школы встретили. Попрощался, прослезился и хорошо учиться пообещал...
     Теперь шагало их пятеро: Ванька Мамонов, Серьга Бусов, Ленька Леонтьев и двое Осокиных. Пока не прошли полпути, Серьге про салик не говорили. А когда сказали, тот запаниковал:
     - Лядский род!.. Что будет, что будет?!
     А что будет? Плыть придется. Не одному же по грязи до Бийска шлепать. Салик делать начали километрах в лолутора выше того места, где Ушпа впадает в Бию. Туг на крутом косогоре издавна стоял горелый пихтовник. Такой лес как раз и годился на салик - легкий, плавучий. Поначалу решили, что на каждого надо положить в салик бревна по три. Но выходило, что плавсредство слишком уж громоздким будет.
     - Давайте по два бревна на брата. Свяжем - попробуем. Держит, так хорошо. А нет - добавим...
     Это Лешка так предложил. И вот одни рубят пихтач, другие с горы к речке бревна скатывают и рядком на слеги укладывают. Двенадцать бревен положили - больше чем по два на человека. На каждую пару бревен с торцов надели кольца из витых, распаренных па костре черемуховых прутьев. В кольца, заломив их через слеги, загнали мощные клинья. Широкий и крепкий салик получился. Хоть кувыркай его - не развалится.
     Работали до полной темноты. Намаялись. А погода была все такая же тусклая, невеселая. Даже снежком немного посыпало. На низком кочковатом берегу сыровато было, но тут же и разложили большой костер. Можно было и отдохнуть, и подсушиться.
     По скользким пихтовым слегам с помощью ваг столкнули салик на глубину. Встали все пятеро на него -- держит! Рявкнули «ура»! Но отчаливать на ночь не решились. Да и плоту лучше было постоять до утра на воде- не утонет ли?
     Хорошее дело сотворили. Только Серьга Бусов все ныл:
     - Может, все же пешком лучше?!
     Да сколько можно пешком?! Сколько на горбу такие грузы таскать?! Да еще двести километров с гаком, да по грязи. А у каждого ноша - пуда по два или около того. Так что нечего паниковать. Раз решено плыть, значит, - плыть. А теперь надо выбрать местечко посуше, балаганчик из пихтового лапника сделать и ночь скоротать. У костра по очереди дежурить. Простужаться - оно тоже не годится.
     Навес быстренько изладили. От дождя и ветра. И костер сюда передвинули. Поужинали, одежду подсушили.
     - Ну, лядский род! Как партизаны! - повеселел и Серьга. - Это надо же! Если бы дома сейчас узнали, как мы тут...
     - Р-ревела буря, гром греме-ел, - затянул Геннадий. А Серьга тут же и подхватил. У них всегда хорошо получалось. Геннадий баритончиком, Серьга - тенорком. В школе на военных занятиях запевалами ходили...
     Спели одну песню, другою. Хорошо поется в ночи, вдали от людных мест, под шелест дождя и свет костра. Все пели. Только Ленька Леонтьев не встревал. Он вообще по природе угрюмый, молчун. Уставился в одну точку и сидит, как сыч в ненастье.
     Низкие белесые тучи то редели, то опять сгущались. То луна и звезды проглядывали, то опять мрак кромешный. На косогоре, в крутом ложке, напористо журчал ручей, скрипели деревья, испуганно вскрикивала ночная птица. На западе, куда завтра плыть предстояло, время от времени черной громадой проступала на фоне неба самая большая скала в здешних местах - Салоп. Завтра и она останется позади, а Бия понесет их все дальше и дальше от отчего дома...
     Зря охал Серьга, понапрасну трусил. Отличный салик получился, на волне и быстрине даже не скрипнет. Поверху на нем мостки из жердушек, сенцо: хочешь стой, хочешь садись, хочешь ложись. А замерзнешь - бери весло и работай, разогревайся.
     Первые два дня проплыли благополучно. И дождь не сильно мочил - просыхать успевали. И отмахали больше половины пути. Отдохнули, считай. А согревались работой, обедами да чаем. На воде да в труде - аппетит зверский.
     На третий день Бия тихо пошла, на рукава раздробилась. Пешком быстрей было бы. Подумали-подумали, решили и ночью плыть - все скорее к цели. Вот тут-то и вышла промашка - на отмель сели. Кругом хоть глаз коли - ничего не видно. Куда брести, куда толкаться? На дно станешь - вроде мелко, но гальку да песок так и рвет из-под ног. И вот уже глубоко, уже в сапоги вода заливается. Из сил выбились, пока салик на глубину столкнули, к берегу пристали. Высокий берег, обрывистый, сыпучий, корни свисают, а наверху сосны шумят. В бору и заночевали. Под шум дождя и посвист ветра. Кое-как костер развели. Все мокро было. Намерзлись. Серьга пиджачок прожег.
     Невеселая ночь была, бессонная. А тут еще волки развылись. То ближе, то дальше...
     К утру небо прояснилось, похолодало, и показались звезды. А солнце взошло - на другом берегу деревню увидели. Пригляделись: машины ходят! Значит, зерно в город возят, и надо на ту сторону перебираться. А то по Бие, при встречном ветре и тихой воде, еще три дня плыть будешь.
     Оттолкнулись. Поплыли. Широка тут река. А ветер встречную волну гонит, через весь салик холоднющая вода хлещет. До пояса сразу же вымокли. И гребли, гребли во все руки без роздыху. Полдня ушло на переправу.
     Сошли на берег, отдохнули, пообедали, мозоли посчитали. Уходить собрались, а тут тетка к реке вышла с постирушками. . - Купи, тетенька, салик на дрова.
     - А что просите?
     - А сколько не жалко.
     , Поставила она тазик, в избу сбегала, вернулась с деньгами. Пятьдесят рублей отвалила - на каждого по десятке.
     Как ни старались, а прибыли в Бийск не раньше обычного - на пятый день. Не оправдались расчеты. Да что поделаешь...
     Ночевали все вместе на вокзале. Было время поговорить напоследок. Письма писать друг другу договорились. Расстались у поезда.


     В октябре в Томске было уже холодно. Листва пооб-лстела и скрючилась, в канавах застыл ледок, к заборам и жухлой траве прилип иней. На Ушайке незамерзшей оставалась только узкая стремнина, над которой дремотно висела белесая дымка.
     Занятия в техникуме шли с перебоями. То негде - часть аудиторий все еще была в ремонте, то преподаватели отсутствовали, то посылали студентов на погрузку и разгрузку угля, картошки, капусты. Выпадало время и пошляться, Томск посмотреть. Вообще хотелось понять, что такое город. Ради чего в одном месте столько домов понастроено и людей скопилось? Ванька Шаврин где-то разузнал, что прежде Томск был самым главным городом во всей Сибири. Все пути-дороги через него шли. В том числе и на каторгу. Пушнину сюда везли, золото, лес, кедровые орехи, и купцы здесь большими капиталами ворочали, хоромы себе строили, а городу - фабрики, заводы, гимназии, храмы. В Томске много знаменитых людей родилось - ученых, писателей, революционеров. А Сергей Миронович Киров тут, можно сказать, революцию делал. И проспект его именем назван, и памятник ему поставлен. Так что Томск можно было назвать и старинным, и купеческим, и революционным, и студенческим. А еще в Томске были когда-то! конные заводы. Специально лошадь томской породы разводили. На этих лошадях и ехали переселенцы до Байкала и дальше - до Тихого океана.
     Между Кировским проспектом с запада и Ушайкой с востока, в проулке, стояло здание индустриального техникума - тоже кирпичное и очень холодное: то ли из-за плохого ремонта, то ли из-за нехватки топлива.
     Город, с сероватым налетом на всем, глухими заборами, угольной пылью в узких переулках, таинственными окнами и дверями, казался неприветливым и тоже холод- ным. А главное - никому дела до тебя нет, никто не спросит, как живешь, как здоровье матери, отца, куда хо-,дил, что видел.
     И все в Томске было дороже, чем в Бийске. Может, только тряпки были подешевле. Булка хлеба на базаре - двести рубликов! Как раз месячная стипендия па первом курсе. Мисочка картошки - тридцатка. Малюсенькая рыбная котлетка - от трешки до пятерки.
     В общежитии, где поселились ушпинскне, всегда стоял шум. Это был деревянный двухэтажный дом. Внизу - квартиры с отдельным входом с улицы, вверху, куда вела специальная лестница, - общежитие. Самые большие и светлые комнаты занимали студенты старших курсов. И .держались они, конечно, не так, как новички-первокурсники. Хоть натощак, а веселились. Там и гитары у них из рук в руки ходили, и патефон горланил, и сами ребята частенько хором пели:


     Старушка не спеша
     Дорожку перешла,
     Ее остановил мили-цапер:
     «Свисток не слушала,
     Закон нарушила,
     Плати-ка, бабушка,
     Штраф три рубля»,
     Ха! Ха! Ха!..


     Конечно, громче всего орали это самое «Ха-ха-ха!». Да и почему не орать? Ни ума, ни слуха, ни голоса не надо. Ушшшским такая «культура» не нравилась. Уж лучше бы про бродягу с Сахалина, чем «ха-ха-ха!».
     Среди студентов-старшекурсников были и совсем взрослые ребята, почти мужчины, и громоздкие толстоногие девицы в дорогих шубках, или «дошках», как их называли. Попадались среди эвакуированных и бедные фитильные салаги вроде ушпинца Энгельса Леднева. Эвакуированные (слово «беженцы» в тылу не употреблялось) держались обычно особняком. Это был народ взрослый, хорошо одетый, неплохо упитанный и, наверное, денежный.
     По крайней мере, так казалось ушпинским ребятам, наряженным в перешитое со взрослого плеча или перелицованное старье. Даже странным казалось: эвакуированные, а такие «справные». На Ушпе, например, не встречалось таких. Там эвакуированных очень жалели и помогали им чем могли.
     Из всех беженцев один только парень, по имени Альберт, захаживал к ушпинским в комнату. Он почему-то был одет в добротную морскую форму. Крупный, упитанный, румяный и чернобровый красавец, а больной будто бы. В индустриальном техникуме учился он временно. Тут броня была: в армию не призывали, если возраст подходил. После войны Альберт собирался пойти в какое-то высшее учебное заведение. Он говорил, что и многие другие из числа эвакуированных на это же рассчитывают. Вот закончится война или освободятся все наши города и деревни от фашистов, и тогда они уедут из Томска.
     А война к концу шла, судя по всему. И чем ближе к зиме, тем меньше оставалось старшекурсников в больших комнатах, тем тише были шум и веселье. Одни уезжали на запад, другие переселялись к кому-то на квартиру, третьи переходили жить к ушпинским: чем кучнее, тем теплее, и угля меньше потребуется.
     О бывших жильцах больших комнат толки ходили самые разные. Шаврину, например, известно стало, что «западники» - не чета ушпинским голодранцам - у них знатные родители и родственники денежные. Иначе в таком холоде и голоде не щеголять бы им в дорогих «дошках» да с румянцем во всю щеку. И связи у них везде ка- кие-то были, чудные, для ушпинцев диковинные.
     А зима прижимала. Все сильнее выстывало опустевшее общежитие. В коридоре пахло мерзлым деревом, а иней по углам висел, как в лесу. Наверное, если бы во всех комнатах жили люди и топились печи, так теплей было бы...
     И занятия в техникуме оказались не такими, как в школе. Вместо урока - лекция, вместо учителя - преподаватель. Придет в аудиторию лектор, поздоровается, глянет на часы и давай чесать-выкладывтаь тему да мелком по доске стучать. И слушать надо, и записывать. Никак не успеть. И в голове не все остается. И за ответы не больше троечки ставит. Уж на что любимые Генкины предметы - русский язык и литература, но и то выше четверки не зарабатывал. Олимпиада Ивановна, преподававшая эти предметы, была махонькой, седенькой и осторожной старушкой. Обязательно перелистает журнал и посмотрит, какие у тебя оценки по другим предметам. Если троечки, то шиш получишь выше четверки, хоть всего «Евгения Онегина» наизусть рассказывай...


     Толстая общая тетрадь в клеенчатом переплете, за которую Геннадий еще в Бийске отдал ту десятку, что за салик досталась, теперь служила ему дневником, летописью собственной жизни, хранилищем стихотворных проб и «философских» рассуждений.
     «Вот и прошло два томских месяца. Декабрь на дворе. Свирепая погода. То отпустит чуть, снежок повалит, бу-ранчик подует, то опять мороз завернет - градусов за сорок. В эту пору в горах алтайских такого не бывает...»


     «В библиотеке взял очень хорошую книгу про А. С. Пушкина. Автор Юрий Тынянов. Все, что про Пушкина, вызывает в душе какой-то трепет. Может, это и есть священный трепет? А когда увидел новую книгу про Пушкина, опять взял почитать. Эту написал Леонид Гроссман. Впервые увидел портреты друзей и врагов Пушкина. Наталья и впрямь красавица. Только шея слишком длинная. Наверное, художник перестарался. Наверное, длинная шея - это признак благородства. И Дантес... Подлец, а почему-то тоже красивый. Вот оно как бывает! И все же нет прекрасней лица, чем у Пушкина...»


     «Уже привык немного и к городу, и к многолюдству, к спешке здешней, озабоченности, отчужденности и толкотне в очередях... Распоследнее это дело - очереди!
     Привык бегать и в техникум - пять кварталов рысцой, чтоб теплей было. Бежишь поутрянке - мороз, туман и дым сквозь него столбами. И кажется, тяжело-тяжело ему, дыму-то, из теплых труб да на улицу, на мороз, да в самое небо... И всегда угольком пахнет, как на железной дороге. Тут все кочегарки и дома углем топятся. Но даже такой дым жизнью пахнет. И гудки на работу зовут. То все враз грянут, то вразнобой. И голоса у них, как у людей, - толстые и тонкие, с посвистом и без. Гудят, - значит, людям на дела пора - на смену. С этой поры в квартирах электричество включается на весь день...»


     «Как объяснить это чувство тоски неясной? В сентябре, помню, об отце много думал. Уж сколько времени всей семьей ждем писем от него. И как только вечер, так еще тоскливей становится. И в Томске вот вышел как-то на веранду - она на втором этаже и стеклянной стеной на запад - и все гляжу, гляжу на закат, и слезы незаметно подступают. Где-то там идет война, и эта вечерняя багровая заря - не отблеск ли боев, не цвет ли крови человеческой? Может, в эту пору отец мой, Иван Федорович Осокин, потерял силы от ран, и ничем я помочь ему не могу...
     Не знаю. Может, это просто нахлынуло что-то. А может... как знать? И не дай бог, чтобы с отцом случилось что-то! Я даже молитву прошептал, как бабушка бывало: «Сохрани и помилуй, Господи, раба твоего...»


     «Бродил по городу, наткнулся на вывеску: «Театральная студия». Спросил у прохожего, что это такое? Оказывается, тут па артистов учат. Господи! Театр. Искусство! Живет и здравствует, несмотря на войну. Театр, артисты, учеба... Правильно, очень правильно!
     Собрался зайти, посмотреть, поспрашивать, нельзя ли записаться в кружок драматический, чтоб у артистов поучиться, да никак не смог насмелиться. Потом мимо проходил несколько раз и тоже не зашел. Но однажды решился-таки. Дело под вечер было. Вошел - непонятно: какие-то кривые коридоры, закоулки. Протопал в ту сторону, откуда свет просачивался, и увидел одних женщин - дам. Да каких! Все красивые, крашеные, с лисьими воротниками, в дорогих платьях. Сроду не видел такой шикарной публики! Даже в лучшие довоенные времена зазнобы самых фартовых приискателей у нас так не одевались. Правда, году в сороковом, когда маневры шли, войска через Ушпу двигались. Вес мы любовались одной командирской женой. Тоже была - шик-блеск! А тут вон сколько таких и даже лучше. Стыдно мне стало в своих мышиных галифишках, в сапогах с союзками, в затертой «кацавейке» и шапчонке мерлушковой. Рванул поскорей на улицу... А вот время прошло, я опять туда хочется.
     Ночами об этой студни думаю. Днем в техникуме, а туда ходил бы вечерами. Развиваться надо, не весь же век фефелой деревенской ходить...»


     В техникуме, утром или на перемене, ушпинские нет-нет да и встретятся: все ведь в разные группы попали. И живут теперь по разным местам. Володьку Воловикова анжеро-судженский дядька по знакомству устроил на частную квартиру. Энгельс Леднев перебрался в более теплое общежитие, на Фрунзенскую, где девчонки проживали, в том числе и обе Маньки.
     При встречах - короткие расспросы: «Как вы там, не замерзли ли?» Ну и в гости друг друга приглашают... Никто пока не унывает, хотя день ото дня все трудней становится. Просто каждый, если тяжело, скрыть это старается. Чего ныть-то?
     Вроде и дольше в Томске время тянулось, а глядь - и Новый год скоро. Зима в зенит поднялась. Ничего осо-.бенного не случилось за это время, но кое-что ясней обозначилось. Поняли все, что ягодки еще впереди, хотя каждый в отдельности, наверное, надеялся на лучшее: на то, что война вот-вот закончится и сразу легче и веселее жить станет. Иначе и быть не может.
     Комната, в которой обитал Геннадий, была высокой хоромг.ной: хоть второй этаж делай или полати. Оба окна на юг, но оба наполовину досками забраны и опилками засыпаны: со стеклом туго. Печка-голландка - тоже под самый потолок. Но, как говорят, велика фигура, да дура. Не топилась голландка. Дымоходы обвалились. Поэтому рядом с круглой этой высокой «домной», как Моська возле слона, ютилась черномазая буржуйка на полведра угля разовой закладки. Труба от буржуйки наискось стыкалась в бок голландки и во время ветров сильно дымила. Потолок у комнаты был обшит «вагонкой», когда-то крашенной в голубой цвет. Теперь «вагонка» рассохлась, поблекла и была похожа на кусок старого забора, приколоченного к потолку. А пол был хороший - доски широкие, плотно пригнанные, крашенные охрой. Отличная по ушпинским меркам комната, по холодная до того, что вода в котелках и кружках за ночь замерзала. И чернила тоже. Перемерзнут и уже не годятся для писанины.
     Комендантша оправдывается: мол, на ремонт общежития средств нет. И советует: «Вы бы, ребята, искали себе частные квартиры». Оно, конечно, лучше бы... Да ведь платить надо. А чем? В кармане - вошь на аркане. Все надеются, что уедут последние эвакуированные, так освободятся комнаты потеплее, чем этот морозильник. А еще комендантша предлагает написать жалобу: холодно, дескать, здесь, как в леднике, постели, считай, нет, вша заедает, с прожаркой плохо, с углем плохо, а дров вообще нет. И так далее. Должны же пожалеть советского студента. Она уже жаловалась, только устно, но слово к делу не пришьешь. А вот если студенты напишут, то, может, скорее меры примут.
     Но ушпинские ребята - народ сознательный. Всем нынче трудно. И никуда они жаловаться не пойдут. Да и непривычно это - жаловаться. И боязно в общем-то. Мало ли что там подумают! Время строгое. Самим шевелиться надо.
     В комнате сначала было двенадцать коек. Часть их сдвинули попарно, чтобы для проходов место сэкономить, другие поставили в два яруса. Есть стол, табуретки, тумбочки, электричество, радио. И газеты можно в городе купить.
     Смежная комната, через которую в коридор выходить, оказалась вовсе холодной. Сначала тут умывались, и вода в бочках стояла. Сами ребята заполняли бочки, когда водовозка к крыльцу подходила. Но теперь все замерзло, хоть ломом долби. Приходится то в столовке воду просить, то на Ушайку к проруби бегать. А иной раз и снегом умывались. От холодной воды, да от снега, да оттого, что «буржуйка» без дыма не топится, лица прокоптились, как походные котелки. Вообще, кто поленивей да к холоду непривычен похожи теперь на воробьишек, которые в дымоходах зимуют. При такой копоти да при холоде горяченькой бы водой умываться, да с мылом, да почаще.
     Когда Энгельс Леднев жил в этой комнате, так мерз больше всех, хоть и свитер давно уж прирос к нему. Солдатские штаны висят на нем, как на жердине. На ногах - громадные американские ботинки. Стриженный под ежика, белобрысый, с махоньким круглым личиком на тонкой шее, торчащей из широкой горловины свитера, ушастый, чумазый, он всегда, однако, улыбался, шутил напропалую, хотя голос у него стал совсем уж цыплячий какой-то. Но голову старался держать высоко, как молодой петушок. С комендантшей шутил, что если еще немного позимует тут, то полностью будет соответствовать фамилии. И комендантша его, «доходягу», на свой риск и страх перевела в другое общежитие.
     Покашливает, пошучивает, улыбается Энгельс, а учится лучше всех из ушпинских. Не зря же восемь классов закончил в Дмитриевке, а в прошлую зиму в ушпинской школе был за учителя математики - Энгельсом Ивановичем величали. Теперь он стал слишком фитильным и жидким. Растет, а питаться нечем. Надеется: вот поправится жизнь и он станет таким же могутным, как его отец, военный летчик, сбитый где-то над Балтийским морем.
     Бывший и. о*, учителя математики в ушпинской школе, бывший Энгельс Иванович Леднев больше всех тянулся к Геннадию Осокину. Ну а тот - к нему. Друзьями стали.
     Между тем дни учебы беспощадно разоблачали липовые свидетельства «с отличием»! Владельцы их едва на троечки тянули. Даже двоек нахватали. Туго идет учеба. Конечно, ушпинские учителя послабей здешних. Учили, может, не всегда так, как надо бы. Да еще программа такая, что за первый курс надо было одолеть сразу курс средней школы.
     Гонят почем зря. Только успевай записывать. А учи-ггеля все - пожилой народ, серьезный, требовательный. Даже есть такие, которые раньше в Ленинграде наукой занимались. Не пошути с ними, не поспорь. Непривычно. В школу, бывало, придешь - душа радуется. О чем ни спросят - смело ответишь. И почет тебе, и уважение, и все кругом друзья-приятели, и уверенность в знаниях почти полная.
     А тут рядом с тобой - городской, боевой, отборный народ, хотя хватало среди них ребят, не окончивших даже семилетки. Их послушать, так вся родня подключена к тому, чтобы эти чадушки пролезли сквозь приемные экзамены. Однако много было и недостижимо образованных: у кого восемь, у кого девять, а кто и в десятом начинал учиться. Вот и потягайся с ними. И в техникум они пошли потому, что хорошо обеспечены были. Оно ведь и в войну некоторые неплохо жили. Кого ни спроси из городских первокурсников - родители важные посты занимают. Значит, доход не тот, что у «пролетариев». У иных и отцы дома - по брони оставлены. Из колхозных ребят и девчат тут никого не было. Только дети горняков, шахтеров, металлургов, железнодорожников, машиностроителей, геологов... Конечно, ушпинские - тоже горняцкие дети, приискательские. Но все они последние три-четыре года без отцов росли, сами за мужиков были. Только Шаврин, да Воловиков, да Леднев имеют кое-какую помощь. У Шаврина отец в Челябинске на воен. ном заводе работает. То деньжонок подкинет, то вещицу какую пришлет, то посылочку с едой. И Шаврин тогда идет на базар, «оборот» какой-то делать. У Воловикова отец начальником прииска, мать учительницей. Как ни крути, а положение его не сравнишь с житухой прочих ушппнцев. У Энгельса по разным городам родственники имеются. Нет-нет да и подкинут чего-нибудь. Небогато, но все же... Так что другим-то переводы и посылочки идут. У кого дом недалеко, почти каждый выходной к родителям ездит. А «пролетариям» ушпинским оставалось только ждать зимних каникул. Тогда уж рванут они домой, чтобы картотечных сухарей привезти и еще чего-нибудь по мелочи.
     Трудно поверить, но голова натощак почти совсем не варит. Она вроде пустая, шумит отчего-то. Спроси, сколько будет дважды два, - не сразу и сообразишь. Ребята по этому поводу всяко рассуждали; истину искали, спорили. Одни считали, что человеку, взросшему на физическом труде, голодать труднее всех. Организм у них приучен к тому, чтобы в первую очередь мускулы питать, а для головы, для мозгов много не надо. И наоборот: особо умственная голова сначала все себе берет, по на физическую силу ничего не остается. Голова, значит, кое-как варит, а тело хлипкое. Другие полагали, что все дело в росте, питание на него идет. А время такое, что ни голове, ни телу не хватает. Третьи про железную волю и способности толкуют. Четвертые убеждены, что холодище во всем виноват: последние калории на сугрев тратишь. Что это за питание: пайка на день да баланда капустная. Ну, стипендия еще на буханку хлеба.
     Конечно, если бы в тепле жили, так и голодали бы меньше. А то день ото дня морозы все сильней прижимают. У ребят в комнате лед на оконных досках и на стеклах псе толще нарастает и все темней от копоти. С улицы - ничего не видно. Свет бы зажечь, а энергии днем не дают.
     Дикий холод ребят на воровство толкал, хотя к этому делу ни у кого душа не лежала. Черт знает куда ходить приходилось! Однажды ходили аж на старый стадион - доски отдирать от забора. А в ночи-то всякий скрип далеко слышится. Какое уж тут удовольствие. Иной раз соберутся ребята по дрова, высунутся на улицу во тьму морозную - и опять назад, в комнату: перебьемся, мол. И до утра дают «дубаря».
     И дернул же черт всех ушпинских налегке в Томск заявиться. И, конечно, без всякой постели. Груз лишний в такую даль тащить! Там дадут. И без пимов все. В сапожках. Как же! Форс держать надо. А то пимы-то старые, подшитые, в заплатках. Не городского фасона обувка. Засмеют.
     На койках - соломенные матрацы и по одной старенькой простыни. Чтоб теплей было, всю одежку на себя, но от этого - тот же «загибон». Теперь вот стали по двое ложиться - спиной к спине. И простыни объединили. Одну снизу, другую - сверху. А то и обе сверху. Вот ночью и тянут эти несчастные простыни: один на себя, другой тоже. Узкиб простыни и старые. Рвутся в ленты.
     Недавно Геннадий с Машей Чумовой столкнулся на перемене. Улыбается, в шаль кутается, мерзнет. Но не такая уж худая и бледная. А про него сказала: «Потощал маленько». Он пожал плечами: «Были бы кости - мясо нарастет». Горюет Чумова - двоек нахватала. Не сдать ей экзамены. И у Мани Нагайцевой, говорит, такое же положение. Они и в школе не шибко хорошо учились. Похоже, что смываться подружки собираются. Не домой, а сначала к родным куда-то. Что им делать сейчас на Уш-пе? Вот и выходит, что уедет Манечка и тайной для нее останется все, что чувствовал и питал к ней Геннадий. А сказать про это и раньше не осмеливался. Теперь - тем более. Житуха не та, и внешний вид не жениховский. К тому же сколько уж раз вшей на себе ловил, прямо сверх одежи. Нелепо и стыдно в таком положении про чувства говорить.
     Но Геннадий-то еще держался. А вот Серега с Ленькой опустились. Вечером, когда столовой закрываться, обязательно стучат они в раздаточное окошко, вымаливают хоть черпак рыжей капустной баланды. Если осталась - столовским не жалко ее, все равно выливать. И тепленькая она, и съедобным пахнет. Одно плохо: поминутно ребятушек на двор гонит. Она, вода-то, считай, напрямую прет.
     С пойла этого первым забегал Серьга Бусов - «ляд-ский род». Потом недержание с ним приключилось. А раз уж вместе с Ленькой спят, то утречком и тот «подсыревшим» встает. Но вот что плохо: оба к этому как-то безразлично относятся.
     Удобно - не удобно, а пришлось Генке Осокину разговаривать с дружками. Оказалось, что грех этот у Се-реги еще в детстве случался. Бабки вылечили. Повзрослел чуть, проходить стало, а тут опять. От еды, почти тюремной, от слабости, от холода... «Сам себе не рад, ляд-ский род! Хоть каждое утро в баню бегай сушиться».
     Вот так исповедовался, всплакнув, Серега, погоревал и пошел з больницу. Справку дали: по состоянию общего здоровья, вследствие недержания и еще каких-то причин,, .учиться ему не рекомендовали. А по этой справке в учебной части все документы выдали и бумагу для проезда по железной дороге.
     Худо дело получалось. За как;;х-то три неполных месяца «дошел» Серега - посинел, замухрыжил. Морозным мглистым вечером Геннадий с Ленькой проводили его на вокзал. Пока туда да назад бежали, вся душа насквозь закоченела. Портянки к сапогам примерзли. Значит, надо газеты искать и ноги оборачивать, как солдаты делают.
     Не много и Ленька протянул после проводоз Бусова. Крепился, крепился и тоже загорюнился, говорит, башка вообще не варит. Сядет, уставится в одну точку и сидит,, сидит, коротая времечко. Вздохнет и, ни к кому не обращаясь, скажет: «Вообще, ребята...» И опять молчит. Из этого следовало, что дожились мы, ребятки, дошли до ручки. И на хрена все эти муки сдались, если можно было и не ездить сюда? А когда Ленька «закосит» лишний котелок баланды или каши овсяной, так вроде звереет даже. Хлебает, торопится, глазами по сторонам зыркает: «Не-подходи! Порешу!..» Геннадий то жалеет его, то ненавидит. Нельзя же так опускаться. До утраты человеческого достоинства, черт побери! Голодные охотничьи собачонки и то блюдут свое достоинство. Не хапают, а вежливо, аккуратненько берут, если хозяин даст что-нибудь. Не торопятся, не унижаются...
     Бросил Ленька индустриальный. По другим заведениям ходил, по общежитиям слонялся, тепла искал. Вроде устроился где-то. Спрашивать о подробностях бесполезно. Молчит, вздыхает... А чем тут поможешь человеку? В раз-. ные места тыкался Ленька. Даже в военкомат ходил, в армию просился. В ТАУ пытался поступить - в Томское артиллерийское училище. Не приняли - захудалый, зачуханный. Образования мало. Bi итоге проводили и Леньку...
     Нина Петровна писала Шаврину письма, приветы всем передавала, советовала жить дружней и помогать друг другу. Просила Шаврина поддержать Леньку, братца Нины Петровны. Да чем тут поможешь, если у Шаврина на отца только и надежда. Шаврин теперь держался сам по себе. Иногда и в общежитии его не бывает по целым дням - все какой-то коммерцией занимается.
     Вот такие пирожки получались. Сбежали из Томска Серьга, Ленька, обе Маньки. Половина ушпинских осталась - Шаврин, Леднев, Воловиков, Осокин. Эти вроде неплохо держались. Остальные из общежития кто куда ушмыгнули. Пять комнат опустели, а шестая, ушпинская, дышит, хотя ни одна стена теперь не греет. По ночам у ре--бят уши мерзнут.
     Как выяснилось на недавнем собрании, во всем техникуме осталось лишь с десяток таких гавриков, безо всякой поддержки из дому. В том числе Осокин и Головин из Горно-Алтайска. Левкой звать. Даже Матвей Брагин, из обского села Колпашева, домой отбыл. Пережду, говорит. А ведь на фронте был. Сержант. По ранению пособие получал. Сначала все посмеивался, тормошил то одного, то другого, если замечал плохое настроение. А петом и сам скис.
     По правде сказать, с Матвеем лучше жилось, надежней как-то. Вроде как с командиром. Он ходил, бывало, и костыликом стучал начальству в дверь, чтоб уголька подбросили и прожарку белья сделали. Всем трудность положения разъяснял: «Понимать надо, ребятки. На западе все порушено. И шахты еще не работают как надо. Сибирский уголек туда теперь весь идет. А мы тут перебьемся как-нибудь».
     И еще Матвей про войну умел рассказывать. И о многом вовсе не так, как в газетах писали да по радио говорили. Ошибок много было, потерь страшных, мучений адских. И немец, оказывается, сильный и умелый воин. Всю Европу подмял под себя и соки сосет из нее. И воюет, гад, здорово. Вообще, от Матвея взрослым мужским духом веяло. Тем духом, которого так не хватало ушпин-ской безотцовщине все эти годы. Матвей же и утешал: «Ничего, ребятки. На войне еще не так бывало...»
     Конечно, война есть война. Но голод везде голод. От слабости и у Геннадия голова стала не очень-то варить. А тут еще нога заболела. Правая. В голеностопном суставе. Как песку кто насыпал в него. Распухла нога, покраснела. Наступишь неловко, так до самого затылка прострелит. Аж пот вышибает.
     Шаврин, глядя на Осокина, играет желваками, хмурится. Помочь ничем не может. А положение у Геннадия незавидное. Один путь - идти в больницу. Но как пойдешь, если во двор или до столовой иной раз па одной ножке прыгаешь? Правда, когда нога разомнется, так получше вроде. Да и не Сидит Геннадий, ходит. Стиснет зубы и ходит. Пусть Шаврин не думает, что и этому гаврику пора домой смываться. Отцовские слова помнятся: «Учитесь до последней возможности...» Вот так...
     Утром, как заговорит радио, он вскакивает и натренированно сует ноги в настывшие, как железо затвердевшие, голенища сапог. Не останавливаясь, для разгона крови суетясь, одевается, шкандыляя, бежит во двор, а потом в баню. Спешит он не по той причине, по какой, бывало, Серьга с Ленькой торопились. Главное - согреться и больную ногу в банной прихожке у горячего радиатора подержать. До того остывал он за ночь, что, казалось, и кости мерзлыми становились. Вот и бежит рысцой - и для тепла, и для зарядки, и чтоб пораньше местечко занять в бане. А открывается она ровно в шесть...
     Баня - приземистое широкое здание с пологой крышей - черным-черна. И чем только не пахнет в ней. Ходят сюда мужики в спецовках и фуфайках, пропитанных мазутом, угольной пылью, креозотом, кузбасслаком и прочей «химией», кочегары и грузчики, токари и слесари, ассенизаторы и железнодорожники, фэзэушники и студенты. Баня великоутробиста. Предбанник - тоже. А по стенам - радиаторы, и такие горячие! И лавки впритык к радиаторам. Если народу немного и есть свободное местечко, то лучшего н желать не надо. Садись не раздеваясь, приваливайся спиной в уголок, а ногу - под самый радиатор - и блаженствуй. И со спины греет, и с боков. Оттаешь, и в сон тебя клонит, глаза слипаются. В общежитии-то, собственно, не до сна - всю ночь от холода вертишься. И можно бы здесь, в предбаннике, поспать часок-другой, но тут, стыд сказать и грех утаить, - вошь по всему телу расползается. Белья сменного пет, дезинфекции с прожаркой - тоже. И одеял нет. Их, говорят, в госпиталях для раненых фронтовиков и то не хватает...
     Тут, в предбаннике, Геннадий иногда даже побеседует с каким-нибудь дяденькой или дедушкой. Про войну, про жизнь, про учебу, про цены, про карточки, про жуликов. Иной раз сами интересуются люди: откуда ты, кто родители, как попал сюда, как живется-можется? Головой качают, сердобольствуют, утешают: «Терпи, казак. Теперь поди уж недолго ждать конца войны...»
     Наконец-то пришло письмо от Алексея. После обычных приветствий и утверждения, что живет он «пока ничего», братишка написал: с автодорожным техникумом у них с Ванькой Мамоновым ничего не вышло. Всем, у кого семь классов, сначала надо было пройти подготовительный курс безо всякой стипендии. Только после этого принимали б техникум. Денег и харчей для такой подготовки ни у того, ни у другого не было, и, посоветовавшись, решили они вернуться домой. Теперь учатся в Дмитриевке в восьмом классе. Живут на частных квартирах. Хозяевам платят тем, что снабжают их дровами и по хозяйству помогают. Сырые дрова - островной тальник, а сухие - сосновые сучья, которые надо обламывать специальным крючком на длинном шесте. Есть поленницы веснодельных дров, но это - далеко за бором, в осинниках. Иногда местный колхоз дает лошаденку за дровами съездить. Но чаще - на себе, на санках. Дело привычное, и учеба от этого не страдает.
     Домой ходят с субботы на воскресенье, почти каждую неделю. Чаще) - на лыжах. Получается закалка-тренировка.
     Недавно был сильный буран. Народу много померзло. И возле Дмитриевки с большой елани ямщик замерз вместе с лошадью.
     На Ушпе дела приисковые совсем заплошали. Кое-как дышит прииск. Сейчас, по зимнему времени, золота почти не моют, больше пески заготавливают, к весенней воде.
     От отца все нет и нет писем. На ушпинцев идут похоронки. А у Серьги Бусова отец живым вернулся. Рука покалечена. А сам весь целый.
     Писал Алексей и о том, что скучновато ему, одиноко. Ребята, мол, все такие же вроде, все в том же восьмом классе учатся, а поговорить по душам или дело какое интересное затеять - не с кем. У всех на уме пустяки какие-то. А его больше тянет к взрослому пароду, к мужикам. Да где они? Вот и приходится только читать книги. Но в них одно, а в жизни - совсем другое.
     Недавно в школе был литературный конкурс в честь Ивана Андреевича Крылова. Сочинение писали. Алексею присудили первую премию - сборник басен, книжку избранных сочинений Лермонтова и толстую тетрадь в хорошем переплете...
     Странное дело. Письмо. Обыкновенная бумага. Четыре странички. А вроде как дома побывал. На душе спокойнее стало. Уверенность какая-то появилась. Но, конечно, лучше бы еще и весточку об отце получить... Где он? Что с ним? Может, все наступает и написать некогда? Сейчас ведь по всем фронтам вперед идут...
     На Кировском проспекте Томска, у больших магазинов, на обширных щитах специальная карта висит. Даже ночью освещается. Красными флажками обозначен наш передний край, черными - немецкий. Каждый день чья-то рука передвигает флажки на запад в соответствии со сводками Совинформбюро. А в сущности, это солдаты наши своей кровью передвигают их. Одни флажки по нескольку дней на месте стоят, за другими и следить не успеваешь. У какого рубежа воюет сейчас Иван Осокин?
     В ответе па братово письмо Геннадий на радостях даже стихи сочинил. О житье-бытье, конечно, прозой написал. А вот чувства-переживания - в стихах. Знай наших!
     В комнате из первоначальных двенадцати человек проживало теперь шестеро. Шаврин, Осокин, трое из Горно-Алтайска: Вадим Эпов, Левка Головин, Витька Лопатин- сын того Лопатина, который вместе с Иваном Осокиным в кавалерии служил, в Даурии, затем учился на рабфаке и инженером стал. Этот Лопатин жил однажды у Осокиных на квартире, когда на Ушпё в командировке был. Все трое горно-алтайских в одной школе учились. Седьмым в комнате был Марк Рейман из Семипалатинска. Сюда он перевелся из какого-то другого техникума, месяца полтора спустя после того, как учеба началась...
     День был выходной, все жильцы в сборе, когда Геннадий, поставив на табурет чемоданишко и усевшись перед ним на койке, сочинял «послание к брату». Первым, наверное, Шаврин догадался, что Геннадия посетило вдохновение, ибо вид у него был отрешенный, брови хмурились, лицо чуть-чуть сердитое. Да еще вздыхал то и дело и глядел куда-то в даль далекую. И лицом был бледней обычного.
     Когда письмо было, написано и сложено солдатским треугольником, как раз засобирались на почту Лопатин с Шавриным. Понесли свои письма относить и заодно у Геннадия взяли. А с почты вернулись куда как веселые. Особенно Витька Лопатин. Он тоже стихи сочинял. Только не под Пушкина, а под Маяковского. Упал Витька на койку, йогами сучит, за живот хватается:
     - Ох-ха-ха-ха! О-ой, умру!.. П-отенциа-а-ал!
     Тут-то и догадался Геннадий, что письмо его было распечатано и нахально прочитано. Долго ли развернуть треугольник солдатский? Вот и прочитали стихи, в которых он называл себя «потенциалом». Дескать, живу туманный и печальный - еще незримый потенциал. Ну, так что же? Что туг смешного? Если Лопатин такой уж поклонник Маяковского, то должен был знать слова поэта: «Нельзя в сапожищах на сердце горящее...» А они не только залезли в сапожищах, но еще и подошвы грязные о сердце вытерли.
     Взвеселились, видите ли! Сытые, здоровые, жеребцы по сравнению с ним, с Геннадием. Лопатину из Горно-Алтайска посылки да переводы идут. А Шаврину - из Челябинска. Вспыхнул Генка, взметнулся было в слепой ярости, по в последний миг сдержал себя: глупо! После еще больше смеялись бы. Даже кличку могли присобачить. Да оно и впрямь смешно, наверное, раз смеются вон как. Значит, и на себя посмотреть со стороны не мешает... Ведь ни чести, ни достоинства своего он не уронил. Это они себя унизили. Ведь ни в чем не виноват, не грешен Геннадий-то Осокин. Просто был искренним...
     Переждав, когда Лопатин перестанет вертеться и ржать, а Шаврин подхехекивать ему, но все еще чувствуя не то краску па лице, не то бледность, Геннадий спокойно сказал:
     - Ну и что? Ничего, кроме презрения, ваш поступок не заслуживает.
     - Любопытство - не порок, но большое свинство в данном случае, - сказал Левка Головин, как всегда, дрожащим голосом.
     «Молодец. Поддержал, - подумал Генка. Уж кто-кто, а Левка никогда бы не поступил, как Лопатин с Шавриным».
     Вот уж месяц, наверное, лежит Левка под простыней на скрипучей ржавой койке. Легкие у него слабоваты. Прибаливает. Силы бережет на манер какого-нибудь узника, заключенного в холодную камеру. Больше всех мерзнет Левка. Аж зубами иной раз ляскает. Ему, как и Геннадию, нет никакой помощи ниоткуда. Мать у него простая работница. Отец без вести пропал.
     Вообще-то Левка странный человек. Лет ему шестнад-цать-семнадцать, а вымахал длиннее всех. Под два метра ростом. На голову выше Энгельса - самого длинного уш-пинца. Плоский, костистый, остроплечий, с донельзя впалым животом. Всегда он немного красноглазый и вроде как злой на кого-то. Это от болезни, наверное, да от голода.
     Говорит Левка сквозь зубы, как в горшок бубнит, и в паузах все сглатывает что-то, все давится, аж кадык ходуном ходит. Наверное, и горло у него перехватывает с голодухи. И голос дрожит, и сам весь трясется. Такому бы в сытое и теплое время двойную норму пищи давать. Л тут... Выкупит Левка свой хлебушек на несколько дней вперед, наестся, нахлебается воды и... опять загибается. Стипендию получит - тоже профугует немедленно, проест. Не умеет экономить.
     Вдобавок ко всему Левка перед людьми своего внешнего вида стесняется. Даже в баню ему ходить неловко. Вот и загибается больше всех. А чего уж стесняться-то? Ведь многие так... Да и не такой уж он никудышный. Лицо в-общем-то красивое, правильное, спортивное, с крепким подбородком и резко очерченными губами. В первые дни он даже выделялся среди других - рослый, и румянец во всю щеку. Белокурый высокий красавец. И теперь у Левки румянец, но какой-то нездоровый. И лицом он стал как психованный, нервнобольной человек. Тем не менее, и честности и порядочности у него не отнимешь...
     Под простыней Генке было холодно. У печки бы посидеть, да место там всегда занято. Не печка, а горе: около нее уже двоим тесно. Он приподнялся, рывком снял с гвоздика телогрейку-стеженку и, высвободив ноги из-под простыни, быстро засунул их в рукава стеженки. А сверху - снова простынку. Так теплей. Вообще-то в выходной день только и оставалось, что лежать да мечтаниям предаваться. Столовую в выходные дни не открывали. Большинство ребят разъезжались по домам. Вот и не варили.
     Из головы все не выходило то, что Ванька с Внтькой в чужое письмо носы свои сунули. Может, и вправду Геннадий подзагнул насчет своей персоны в послании к брату? «Еще незримый потенциал». Но им-то какое дело?! Как можно чужие письма читать? Что может быть гнуснее, этого? Ведь так-то можно хоть над кем посмеяться. Ну. ладно, с виду Генка, конечно, заморыш. Деревенский и весь в заплатах. Но сами-то вы кто такие? Откуда вылупились, субчики?!
     Вот Лопатин - тот другое дело. Человек начитанный. Девять классов закончил. Сын большого начальника. Одет как офицер. Даже ремень офицерский достал где-то. Маяковского наизусть шпарит. И поставь рядом с ним чу-марика ушпииского, наверное, смешно будет. Но это ведь временно. Временно!
     А вот Шаврин... Этот-то почему скурвился? Свой ведь, деревенский! А ведь столько лет вместе в школу ходили.
     Оно, конечно, и сразу, когда в Томск направлялись, заметно было, что Ванька себя не считает ровней с остальными ушпинцами. В дороге уже понять давал: дескать, дураки вы, пацаны еще н возиться с вами неинтересно и без надобности. Такое нынче время, что самому дай бог выстоять, выжить, не то что с вами нянчиться. В Томске как сухари вышли у всех, так вовсе чужим сделался. А теперь вот примкнул к Витьке. Оба самые большие, умные и сильные. Смеются. «Потенциа-ал!» Что ж, поживем, как говорится, увидим...
     И опять была ночь холодная, голодная, бесконечная. Да еще настроение испортили. Лежи и ворочайся непрестанно. Спина настыла - поворачивайся на спину. Бок-околел - на него ложись, да придави его покрепче. Живот захолодал - на живот устраивайся или коленки к подбородку подтягивай. Иной ночью из сил больше выбьешься, чем отдохнешь.
     То же самое и Левка. Всю-то ноченьку ворочается, и все скрипит, скрежещет под ним койка ржавая, весь-то он сотрясается, дрожит и ругает, ругает кого-то яростно шипящим полушепотом. Иной раз, кажется, вот-вот захлебнется. Домой бы Левке уехать. Да на какие шиши? Это во-первых. Во-вторых, это же позор-стыдобушка - через каких-то три месяца отощать, захудать,: с учебы сбежать и домой к маме заявиться. Нет!
     «Теплые» студенты все же спят, посапывают, посвистывают носами. Их тоже, конечно, вши едят, но они выспятся и поутру со свежими головами в техникум побегут. «Теплые» - это Витька, Ванька и Марк Рейман. Свитера у них, пуловеры шерстяные, душегрейки меховые, кальсоны теплые, носки толстые. На ночь по двое брюк надевают. У Марка брюки-то еще и стеженые. Свитер -I в палец толщиной и жилетка меховая с хромовым верхом. Хоть на снег ложись - не замерзнешь. И в посылочках ему --колбаса, сало-шпик, яблоки, конфеты, пряники, сухари хлебные. И где только, по каким таким карточкам получают сейчас люди добро это?! При такой подхарчевке можно, конечно, учиться, ума набираться. Ванька Шаврин и Витка Лопатин пронюхали, что у Марка в дружественной нам Америке богатые родственники проживают. Вранье, наверное, все это?..
     Ох ты, ноченька, ночка темная... О многом передумаешь, пока с боку на бок вертишься да утра дожидаешься. Трудно Генке привыкнуть к тому, что он по успеваемости в середнячках ходит. С первого по седьмой отличником был. А тут... То одно, то другое прижимает. Вот и думается, что, да почему, да как получше поступить. Преподаватели смотрят на Геннадия как на человека нормального и даже способного. Но не все. Некоторые сомневаются в нем вроде. Что за чудик, мол, такой? По одним предметам очень даже хорошо, а по другим кое-как. Загадка... А какая тут, к черту, загадка. Черчение, например, Осокин никогда раньше не изучал. А немецкий в ушпинской школе некому преподавать было. А техникумовский «чертежник» требует от студентов, как от самого себя: варианты, квадранты, плоскости, проекции... На деталь смотреть - простая штуковина: втулка она и есть втулка. А как начнешь чертить в разных плоскостях да проекциях, так и запутается, «поплывешь». Вот ведь чертовщина! Наверное, если бы с азов начиналось здесь черчение, так и Геннадий не спутал бы одно с другим. В чертежном зале половина помещения занята разным железом. Сотни разных больших и малых деталей. И все их перечертить надо. В этом зале особенно холодно. При всяком удобном случае ребята начинают греться тем, что поднимают да выжимают какие-нибудь железяки. Иногда и соревнуются. И у Геннадия жим неплохо получается. Руки-то рабочие. Однажды он увлекся на перемене, выжимает чушку чугунную, а учитель черчения в дверях стоит, видит все.
     - Ну-ну!.. Вот так бы вы, Осокин, с черчением управлялись.
     Невесело сказал. С прискорбием даже. И стыдно стало Геннадию, краска даже в лицо ударила.
     Учитель черчения - человек молодой, с пышной шевелюрой, голубоглазый, красивый, хорошо одетый. На артиста похож. Стоять с ним рядом и то стеснительно. А «плавать» и вовсе унизительно. Лучше сквозь землю провалиться. Да еще и взгляд у него не очень-то добрый. Вроде и светло, ясно смотрит, а будто казнит, по живому режет. Вот и стоит на уроке перед ним Геннадий, как грешник. Однако ж не из-за тупости и упрямства. Тут другое что-то. Может, досада, может, гордость. «Ничего вы не знаете обо мне. И не понимаете вы меня...» - думает он и молчит.
     Физик, наоборот, пожилой человек, очень смуглый. Да к тому же лицо его сильно оспой поклевано. Страшный на вид, а душой, наверное, добрый по-отечески. Никогда ни на кого не повышает голоса. На занятия всегда приходит заранее, но не сразу начинает объяснять или спрашивать. Беседует с ребятами, присматривается к каждому. А сам все прохаживается. Походит, походит, поеживаясь и покашливая, и скажет негромко:
     - Нуте-с, добры молодцы...
     И опять ходит минуту-другую.
     - Нуте-с, с кого начнем?
     А добровольцев, как обычно, не находится, и тогда физик начинает смотреть журнал:
     -Нуте-с, товарищ Осокин, порадуйте нас.
     А «товарищ Осокин» в физике слабоват. Трудно ему тягаться с недавними восьми- и девятиклассниками. Да еще городскими.
     - М-м-да!.. Да-да-да... Слабовато, молодой человек, слабовато... Ставлю вам тощенькую троечку...
     На переменах другие учителя обычно ходят куда-то, а физик остается в аудитории. Сутулясь и кутаясь в шарф, он либо молча ходит меж столами, либо сидит и беседует с кем-нибудь. Наверное, так-то вот и узнали ребята, что раньше физик преподавал в университете, что он, как многие ленинградцы, чуть не помер с голоду, что у него по-гиблн жена и взрослый сын - очень способный молодой ученый.
     Первый учитель немецкого языка тоже был больным человеком - из-за контузии. Стоило ему чуть разволноваться, как начинала дергаться голова, а на губах появлялась пена, которую он нервно сглатывал, а она опять выступала. Поэтому ребята не докучали «немцу» расспросами if даже побаивались его. Объясняя урок, он и без того начинал вдруг досадовать, сердиться и сильно стучать мелом, если писал на доске. Это означало, что у него разболелась голова и ребятам надлежит вести себя тихо-тихо. Вообще-то он всегда говорил несколько раздраженно, а буквы «л» и «р» у него звучали, как «в»: «Непва-вивно... Пвохо!» Или скажет: «Пвошу пвощения. Мне не-здововится», - и покинет аудиторию.
     Жалко было человека. Молодой, свежий на вид, с нежным румянцем на смуглых щеках, с яркими усиками. И одет - куда с добром. А вот такая незадача. Привыкли уже к нему, а он оставил занятия. Теперь этот предмет преподает женщина неопределенного возраста - блеклая и сухопарая. Геннадию кажется, что уроки она ведет чисто механически, по давно заведенной привычке, а сама в это время думает и думает о чем-то другом. Да и то сказать: забот-то нынче всем хватает. Есть о чем и ей думать, кроме уроков...
     Конечно, преподаватели между собой и на педсоветах, собраниях говорят не только об учебной программе и лекциях, но и о том, как помочь таким гаврикам, как Лезка Головин, Энгельс Леднев, Геннадий Осскин. Но разве же это просто? Нету сколько-нибудь приемлемого выхода из-положения...
     Однако о чем ни думай ночами, а мысли все вокруг дома родного да еды. А тут еще болит нога, не проходит, язви ее...
     «Теплые» ребята и на двор меньше бегают. На ночь не пьют капустную водичку, им без нее терпеть можно. У каждого по лишней карточке куплено. Были бы деньги, карточки на базаре почти всегда продаются. Вообще, карточки покупать выгодней, чем готовый хлеб.
     Иной раз из-за Левки досада берет: уж больно он шумно и некультурно сопит, бормочет, чешется. И все это с дрожью лихорадочной, с яростью какой-то. Черт знает, что подумать можно. И скрипит, скрипит под -ним, долговязым, расхлябанная ржавая койка.
     Вот опять засопел, завозился, задрожал сильнее обычного, забормотал, стуча зубами, заскрипел железом. Значит, невмоготу. А вставать - хуже каторги. Для облегче* ния только и остается, что ругаться, ругаться, ругаться. На всех. И на себя тоже. А меж тем надо единым махом откинуть простыню и с ходу засунуть ноги в настывшие американские ботинки. Чем быстрей, тем лучше. Потом так же мгновенно надо натянуть кургузую фуфайчонку и - дуй на улицу. Через смежную пустую обледеневшую комнату, по темному гулкому коридору, через веранду, по лестнице со второго этажа, через уличную дверь, на крыльцо, с крыльца - за угол и через двор к дощатому заведению, до которого редко кто добегает благополучно.
     Вот так-то... Стыд сказать и грех утаить. И откровенничать, конечно, неприятно, конфузно. Ведь как бы там ни было, а в душе-то всегда хочется, чтоб все красиво было и мужественно.
     В этот раз и Левка, и Генка вместе дунули. Левка чуть впереди - верста коломенская. Кованые его ботинки грохочут на весь промороженный дом. А на лестнице, на скрипучих ступеньках - и того шибче. С лестницы благополучно сбежали, не выпуская из рук того, что зажимать надо было, за угол лихо завернули. А за углом всегда бугорок ледяной. Вот Левка и поскользнулся, полетел навзничь, ходулями вверх. Нехорошо так падать - можно голову раскроить. Вот и пришлось Левке невольно отпустить «краник».
     Конечно, ругался Левка, ужимался, зубами скрипел-стучал, дрожал по-собачьи. А толку что?
     Ты д-дай слово, что никому не скажешь! - нехорошо блестя глазами, почти безумным шепотом потребовал Левка.
     - Конечно, Лева. Конечно!.. Не думай об этом. Мы что, нарочно, что ли?
     Эх, знала бы Нина Петровна, какая она развеселая да интересная нынче - житуха студенческая! «Не унывайте, ребята. Главное - не падать духом. Студенческая пора - самая милая и веселая!..» Конечно, «веселая», ничего не скажешь.


     Утром, отогревшись в предбаннике, Геннадий поковылял искать больницу. День, к счастью, выдался не очень морозный. Ночью мело и валило, а сейчас лишь пролетал реденький раздумчивый снежок. Опираясь на штакетнику, найденную возле бани, он шел, загребая больной ногой разлетавшийся на стороны снег. Это было чистое, по-зимнему нарядное сибирское утро. На крышах, на трубах, на столбах, па заборах и деревьях - на всем снег висел и лежал, как пушистый белый мех.
     Большая часть прохожих в пимах, унтах, бурках. Казалось, никто не спешил, все старались продлить ходьбу по этому свежему чистому утру. Торопились, пожалуй, только те, кто был в ботиночках да сапожках. И шаги у них были семенящие, и снег более скрипучий под ногами.
     Торопился и Геннадий, запоздало сожалея о том, что не обул свои старые, облепленные заплатками и много раз подшитые валенки. Теперь бы не хромал, наверное, и в баню греться реже бегал. Да и обуваться с больной ногой в тесный сапог - беда прямо.
     В больнице сильно пахло лекарствами. Особенно - карболкой. Немалая очередь тянулась по коридору, и лишь к обеду состоялся осмотр Генкиной ноги. Молодой черноволосый врач или фельдшер со строгим угреватым лицом ни о чем особо не расспрашивал. Он вроде бы все сразу понял. Прописал припарки, постельный режим, витаминную пищу, в особенности - рыбий жир, морковь, дрожжи...
     - А как с учебой?
     - С учебой? Ах да! Справку дадим.
     Он начал выписывать справку, а в это время из боковой двери вышла полная старушка, врачиха, наверное, и что-то произнесла непонятное. Ей ответили тоже непонятно, и Генка догадался: латынь.
     - Так-так, молодой человек. Покажите и мне свою ножку, - матерински ласково попросила старушка.
     И Геннадию опять пришлось разуваться, терпя несусветную боль, и засучивать повыше штаны.
     - Теперь пройдитесь туда и обратно, - указала она на чистый половичок, лежащий вдоль кабинета.
     Он прошелся, и ему показалось, что босиком ходить еще больнее, хотя он знал, что это с непривычки.
     - М-да... А почему у вас правая ножка вроде бы короче чуть-чуть? Вы не увечили ее?
     - Она же болит, - осторожно сказал тот, кто выписывал справку. - Вот он и припадает на нее...
     Геннадий пожал плечами и ничего не отзетил, хотя мог бы признаться, что у него правая нога и в самом деле чуть-чуть покороче - на спичечную головку, не больше.
     - И никогда раньше не болела?
     - Да нет...
     - Ну, обувайтесь, - распорядилась старушка и опять непонятно заговорила.
     В справке было сказано, что он побывал на врачебном приеме. Диагноз - опять латынь. И два рецепта прилагалось. Один из них, как потом оказалось, на рыбин жир, другой - на какие-то таблетки и мази, которых в аптеке не было. Ну а тепло, морковь, дрожжи да хорошее питание сам должен добывать, добрый молодец. И родители пусть позаботятся.
     Выйдя из аптеки па улицу, он увидел, что день разгулялся, и, странное дело, никакого лечения еще не было, а ноге вроде легче стало. Штакетнику, которую он специально воткнул в сугробик возле крыльца, наверное, утащил кто-то. Да и не очень она сейчас нужна была. Размялась нога или разогрелась, пока сидел в теплой больнице. А ему почему-то лежать велели...
     Если не считать медосмотра в военкомате, когда приписное свидетельство выдавали, то в больнице Геннадий тоже, считай, побывал впервые. У баб ушпинских, если им помог какой-нибудь врач или фельдшер, разговору об этом год. Как в бога во врача верят. Уважают. И эта врачиха, которая ногу смотрела, тоже, наверное, знаменитая, с понятием. Заметила! Чуточку говорит, короче вроде... Гм! Совсем уж забыл об этом Геннадий. Думал, никто не заметит. А она... Ломал он ногу-то. Ломал, голубчик. Только не эту, не правую, а левую. У людей обычно получается короче та, которую ломают, а у него наоборот вышло. Бабка-костоправка помогла да фельдшер Горюнов, заставивший груз подвесить к ноге, чтобы растяжка была.
     Это еще в четвертом классе было. С учителем боролись - Степаном Гавриловичем. Борцам лет по двенадцати было, а учителю пора пришла призываться в армию. В тот раз большая перемена затянулась. Степан Гав-рилович еще нарочно продлил ее, чтобы ребята и на лыжах накатались-накувыркались, и как следует поборолись бы друг с другом. И его пробовали свалить, но все не получалось. А Генка Осокин подкрался, изловчился - прыг ему на горб, руками за воротник схватился, а коленками в спину уперся - этаким рюкзаком на нем повис. И не устоял Степан Гаврилович, повалился навзничь. А ребятки уж тут как тут - не прозевали. Мигом выросла куча-мала. Только главный-то борец внизу оказался - не успел вывернуться. Нога хрустнула, страшной болью стрельнула до самой головы. Взревел он: «Ногу сломали! Ногу!..»
     Когда все отпрянули в стороны, Генка Осокин, как подстреленный, на снегу лежал и потом обливался от боли. Степан Гаврилович, конечно, раньше всех испугался: «Вставай, Геннадий! Вставай, герой...»
     Приподнялся «герой», приступил на ногу и тут же навзничь опрокинулся. Дергали, крутили ногу, думали, вывих. Степан Гаврилович унес пострадавшего на руках в школьный коридор, послал ребят к Осокиным - отца тнестгть. Приехал тот на сапях с одеялом и тулупом. Молча трубкой дымит, хмурится. Повез Генку домой, а по пути и бабку-костоправку захватил. Мать сразу же баню невыносимо натопила. И вот, в жаре несусветной, взялась бабка пришептывать, приговаривать что-то и дергать, дергать да крутить ногу. Подергает, покрутит, отдохнет, перекрестится и опять за свое. «Ну, вставай, вставай, мужик. Вроде ладно...» А где там ладно! И опять бабка дергает, да крутит, да приговаривает. Замучила вконец парнишку. Раз десять принималась делать одно и то же. И чтобы уж избавиться от мучений этих, не умереть от страданий, взял Генка да и обманул старуху. Собрал последние силенки и вроде как приступил на больную ногу. «Вот смотрите: стою!» Чуть из ума не вышибло - так больно было. Ну а знахарка и матушка взялись бога благодарить: «Помогнул, пособил! Слава тебе, господи!..»
     В тулуп завернули, домой отнесли, в постель уложили, чаем с медом напоили. Бабке отец тоже туесок меда дал и домой ее отвез. А Генка всю ночь ревмя ревел. Нога все пуще болела и к утру как бревно раздулась, просветилась, как стеклянная, вот-вот лопнет.
     Подумал отец, подымил трубкой и поехал за фельдшером Горюновым. Тот сразу перелом установил. Обе косточки выше лодыжки хрустнули. Забинтовали ногу, лучинками обложили, стянули покрепче, чтобы кости прямей стояли, и гирю подвесили. Вот так-то и вышло: бабка разломала, раздергала косточки да еще гирька вытянула, и получилась левая нога чуть-чуть длинней правой, неломаной. А обнаружилось это потом уж, совсем случайно. Встал Генка в кути на лавку и головой как раз до полки настенной достал. Переступил на правую ногу - слабее в полку темечко упиралось. Переступил на левую - сильнее. Вот такой фокус вышел. Никто не замечал потом, что левая нога длиннее. А врачиха вот...
     Вернувшись в свой «холодильник», Геннадий застал только Левку, который, собрав простыни со всех коек, укрылся ими с головой и, наверное, угревшись, посапывал, не шевелился. Хорошо было бы растопить «буржуйку», ио ни кусочка угля не было в запасе.
     Уже открылась столовка, но Генка решил подождать, чтоб перед самым закрытием возникнуть у раздаточного окна и попросить дополнительной баланды. И другой «едо-вой» доход был: «теплые» ребята совсем перестали брать рыбные котлетки - маленькие, поначалу с приятным запахом, по горькие, как хина. Одну съешь - ничего. А потом с души воротит. Котлетки-то из рыбьей мелочи, перемолотой на мясорубке вместе с кишками и желчью. Кому в голову придет чистить такую «лапшу»? Вот, может, и котлеток дадут еще. Только надо к самому концу попасть, чтоб народу в столовой почти не было. А то стыдно, как ни говори...
     До столовой недалеко - через двор пройти и чуть-чуть в сторону Ушайки. Ковыляя к ней, Геннадий заметил стоявшую у торца здания машину с углем. Кузнецкий был уголек, блестящий на изломах. Такого бы угольку да в комнату! Значит, надо напроситься разгрузить машину, и столовские, может, дадут ведро-другое.
     Шофер, как всегда, ждал добровольцев, балагуря в водогрейке с поварихами. Шофер, и сам далеко не богатырь, увидев захудалого «студентика», да еще хромого, подначивать начал: дескать, будут тут часа два разгружать такие работнички! Но столовские его успокоили: Генка у них не раз разгружал уже.
     Часу не прошло, а Генка выскреб кузов «пелуторки». Конечно, с больной ногой топтаться по твердым комьям не очень приятно было. Но когда выбрал в одном месте уголек до дна, на ровное встал. И пошло дело. Конечно, из-под шапки пар валит, лицо как у негра - одни глаза сверкают да зубы. Зато, может, и баланда погуще будет, и уголька дадут. Так оно и вышло в этот раз. И уголька дали, и огромная миска каши овсяной нашлась. Генке пришлось за котлетками еще бежать.
     К вечеру жарко горела «буржуйка», и они с Левкой сидели, придвинувшись к теплу на табуретках, ели кашу и запивали ее капустной баландой. Это же страшное дело - сколько с мороза да в пустое брюхо еды входит! Трехлитровый котелок каши съели и столько же, если не больше, баланды выпили! А все есть хочется...
     По-хорошему, «буржуйку» надо топить непрестанно. Только тогда можно нагреть комнату и снять верхнюю одежду. А если вот так - от случая к случаю, то рядом с самой печкой только и погреешься. Левка перестал дрожать, разрумянился. А в глазах все то же: затравленность какая-то, озлобленность, непонятная виноватость. При Левкином характере да вот так-то унижаться - голодать и дрожать по-собачьи?!
     Но надо выдюжить. Выдюжить до каникул хотя бы. Тогда уж с полным основанием можно домой отправляться. Вот, мол, все честь по чести: первый семестр, самый трудный, проучились, не осрамились, не сбежали. Здравствуйте, родные и земляки знакомые!
     Экзамены Левка надеется сдать по прежним знаниям. Как-никак восемь классов закончил и оценки хорошие получил. Но и у него, видать, голова с голодухи не очень-то шурупит. Раньше, бывало, покажут ему или расскажут, что в техникуме в этот день проходили, так он с полуслова понимал, головой кивал, а теперь тушуется, мешкает, дескать, незнакомое что-то. Не доходит.
     Вообще-то Левка в военное училище целит. Вот получит каникулярный отпуск, последнюю «стипешку», справки на проезд, билет купит и - прощай, славный город Томск, холодный, голодный, из последних сил терпящий затянувшуюся страду военную. Перед матушкой Левке не так стыдно будет, если в каникулы приедет. Поживет дома, поправится - ив училище.
     Ох, эти училища! Геннадий однажды тоже надумал пойти в училище или в армию. В военкомате его поразили многолюдство, сутолока, сильно зашарканные холодные коридоры, запах табака, старых бумаг и мужского пота. Но люди эти, как оказалось, не на фронт отправлялись, а оформляли какие-то бумаги. Кто по ранению, кто по болезни, кто по брони, кто насчет пособия и так далее. Были и такие, которые вообще снимались с учета.
     Посовался-посовался Геннадий то в один, то в другой кабинет - везде или закрыто, пли занято, или не по адресу.
     По коридору - офицеры с погонами. Красивые, ладные они мужчины. Робость даже берет. Наконец насме-лился, остановил одного чернявого:
     - Товарищ капитан, разрешите обратиться?
     А усатенький капитан весь начищенно блестит, духами и дорогими папиросами пахнет. Вот так же от отца пахло, когда тот со срочной вернулся. Генка тогда был совсем еще маленький. А вот вспомнилось...
     - В чем дело? Повестка? - спросил капитан, недоверчиво рассматривая Геннадия.
     - Нет, я сам... Я хотел узнать, как в училище, поступить или в армию...
     Капитан опять осмотрел его с ног до головы.
     - Сейчас никакого набора нет. Призыва - тоже. А. почему, собственно, в армию или училище? Откуда вы?
     - Вообще-то я учусь в техникуме, в индустриальном....
     - Вот и учитесь! - перебил капитан. - Не валяйте дурака!
     Ох, как неудобно получилось! Провалиться бы! Значит, никакого такого особого впечатления на капитана Геннадий Осокин не произвел. А тут еще мужики кругом. Кто сидит, кто стоит, кто на корточки опустился. И так по всему коридору. И слышал кое-кто разговор-то, слышал!
     - Эх ты, вояка!
     - Учиться надо, а ты!..
     - Спятил, салага...
     И вылетел Геннадий на улицу как ошпаренный. Никто-то его не понял тут, не оценил «души прекрасные порывы». И в общежитии он никому не рассказал об этом визите. Может, и впрямь слабину он дал? «Вот и учитесь». А учеба-то, она и вовсе теперь слабо пошла. Из-за голода, холода и ноги больной сколько уж занятий пропустил! По русскому языку, литературе, истории ВКП(б.) и по технологии металлов оценки хорошие. А вот остальные... Немецкий, химия, черчение, физика, алгебра, геометрия и прочие «метрии»... Чуть пропустил - и «заплавал». Не идут, не лезут в голову. Раньше-то и не подумал бы, что какой-то там урок непонятным окажется. А вот так выходит. Заело, не срабатывают в башке какие-то шарики-ролики. Все мысли на еду направлены. И сны-ночью - про еду.
     Однажды они с Энгельсом, не раздобыв баланды в своей столовой, побежали с котелком по городу. В других столовых тоже, конечно, все по карточкам давали, но иногда оставалась и жижа. Вот и в тот раз отломилось кое-что в рабочей столовой. Хорошая жижа - хлебным духом пахнет, даже гречневые крупинки плавают. Геннадий нес котелок, а Энгельс шел рядом и канючил, как всегда с шуточкой:
     - Генаха, железный ты человек, ну давай попьем маленько. Какая разница?! Ну кому какое дело?.. Паша баланда, что хотим, то и делаем...
     - Дойдем до общежития, там и попьем. - Да она же остынет. Вку-ус потеряет!..
     А если сам едва терпишь, то как устоишь? И давай они по очереди к котелку прикладываться. А преподаватель черчения в свое окно эту картину высмотрел и потом внушение сделал:
     - Это некультурно! Надо же понятие иметь!
     Так или иначе, а стыда всякого уже немало натерпел-ся Геннадий. Только привыкнуть к этому невозможно. И лицо и уши горят, если что... У Энгельса все как-то проще получается, с шуточками. И сочувствуют ему больше. Длинный, вялый, тощий, от худобы прозрачный. Прямо и стоять не может. Штопором извивается. И голосишко топкий, придавленный. И одежка серая, донельзя затертая, как на колу висит. А Геннадий все же старается мужскую марку держать. И сложением сильно он отличается от друга. Невысок, но широконек в кости, лобаст и смотрит вроде бы с нахмуром. Хотя, конечно, и у него лицо теперь совсем ребячье сделалось. Но если уж просить баланду, то лучше выпускать вперед Энгельса - больше сочувствия: «Ему вот нальем: вишь, доходной какой! А ты, парень, еще потерпеть можешь. Мордашка-то еще круглая...»
     Самый надежный «дуэт» по добыче баланды составляли Левка с Энгельсом. Что один, что другой - доходяги, фитили. Но если Энгельс шутит да посмеивается, то Левка все желваками играет. Гордость и благородство мучают Левку.
     Вообще-то Левка неправ, наверное. Чего злиться-то? На кого? И так настроение хреновенькое с голодухи, да еще злится зачем-то. Геннадий, например, давно заметил, что злость и досаду лучше всего в каких-нибудь разговорах топить. Про горы алтайские, например, про кедрачи могучие, где орехи промышляют, про охоту, про медведей, про золото и легенды вокруг него. Кстати, ушпин-ские старожилы сказывали: из Зимнего лога выходил по вечерам золотисто-бурый бык-великан, двигался вниз по речке и трубно мычал. Так мычал, что казалось, будто горы сдвигаются или гром далекий грохочет. Это золото блазнилось, знаки подавало, чтоб искали его. А когда отец Витьки Лопатина был на Ушпе, так тоже говорил, что надо искать и искать коренное золото. Оно тут должно быть где-то. Но до сих пор его не нашли.
     Вот так разговорятся, и время быстрей бежит. Говорить, оно всегда есть о чем. Об одной войне да о том, как после нее жить хорошо будет, можно мечтать-предполагать до бесконечности. Иногда разговоры начинаются со сводки Совинформбгоро. Бьют немца, слава богу, гонят стервеца. Скоро конец войне. Левка тоже втягивается в разговор, оживает, оттаивает. И уважительно поглядывает на портреты маршалов, которые он навырезал из газет и прилепил на стене у кровати.
     Бывает, Левка настолько «воскресает», что начинает мурлыкать какой-нибудь мотивчик. Не очень-то музыкально у него получается, но лучше уж так, чем желваками-то играть да ругаться. Голос у него и в песне дрожит, захлебывается, будто он только что из ледяной воды выскочил, кадык выпирает петушиным коленом и туда-сюда ходит. Оттого в голосе у Левки одни «у» да «ы» слышатся.
     Недавно Левка поручил земляку своему, Вадиму Эпо-ву, продать подкованные, на толстой подошве ботинки сорок третьего размера. Они были главным Левкпным богатством. Вадим сбыл ботинки за хорошую цену. Денег хватило, чтобы купить ватные брюки (правда, с заплатками), бурки-стеженки, да еще на харч осталось кое-что. Сам Левка не смог идти продавать. Для базара ему не во что было обуться-одеться. Не пойдешь же бет ботинок. А чужая обувь не годилась - ножищи у Левки, что лыжи. Да и короткая фуфайчонка - курам на смех. Наклонится, и спина голая, а руки по локоть из рукавов торчат. Да и характер у Левки такой, что, того и гляди, сбудет хороший товар за бесценок. Теперь Левка лежит прямо в бурках - так ноги не мерзнут. Пустяковая вроде обувка, а по зимнему времени выгодней ботинок американских. Вот только на люди в бурках да кургузой фуфайчонке Левка выходить стесняется. Чудак!..
     Погле того как съели котелок овсяной каши и напились капустного отвара, разговор у них пошел даже задушевный - о доме. Никогда прежде Левка не откровенничал: наверное, считал Геннадия не ровней себе. Городские, они вообще почему-то ставили себя выше деревенских. Ну и пусть! А на деле-то, в жизни:то, может, наоборот получается?
     Говорит Левка, откровенничает и сразу другим человеком становится. Его родной город раньше назывался Улала. Потом - Ойрот-Тура. А теперь - Горно-Алтайск. На Чуйском тракте стоит. Из Монголии на бийский мясокомбинат скот перегоняют по этому пути. Много скота - тыщи голов. Погонщики хорошие деньги зарабатывают. Отчаянные люди, загорелые, обветренные. Ну и машины, конечно, по Чуйскому тракту день и ночь гудят. Шоферы - тоже отчаянный народ. Не зря в песне поется: «Был там самый отчаянный шофер, звали Колька его Снегирев...»
     - Я был на Семинском перевале, - говорил Левка,- и пропасть эту видел, куда Колькина машина упала. Прямо в реку, в Сему... У нас вся школа там была...
     Из Левкипых рассказов выходило, что школа у них замечательная и учителя - народ отменный: не только грамоте учили, но и всему такому, что возвышает человека. Этике, например, эстетике - культуре, в общем. Левка их с благодарностью вспоминает. И вот эти ребята из Горно-Алтайска - Витька Лопатин, Вадим Эпов - хорошие люди. Когда сюда ехали, вроде все поровну делить договаривались. Один за всех, все - за одного. Коммуной жить хотели, да не вышло вот... Нет, не обижается Левка на своих земляков. Им и самим несладко. Но Вадим Эпов очень душевный человек, уважительный. Ему бы педагогом или комиссаром быть...
     Геннадию Вадим тоже нравился. Разговоры у него всегда хорошие - о смысле жизни, о человеческих возможностях, о подвигах, о писателях и художниках. И старших, и младших Вадим слушает с любопытством. Подсядет па конку: «Ну, расскажи, Геннадий, что-нибудь про тайгу свою...» Легко и просто с Вадимом, хотя и старше он - на втором курсе учится. Вадим считает, что если бы Геннадий рос в городе, то легче бы втянулся в здешнюю жизнь. И, наверное, он прав.
     Витька Лопатин, по мнению Левки, парень талантливый. И учителя так считали. Лопатин и в математике, и в политике отлично кумекает, и стихи пишет. От Маяковского - без ума. А что в тот раз прочитал письмо Геннадия, то это плохо, конечно. Озорство, но все равно плохо. Даже Левка не ожидал такого от Витьки.
     Вообще-то Лопатин изо всех сил старается спрятать собственное высокомерие, но это ему не удается. Внешне улыбчив, погменвается, пошучивает часто, а в уме свое превосходство блюдет. Это же видно.
     Дружескую беседу Левки и Гепки прервал Марк Рей-мап. Сильно запыхавшийся, он вкатился в комнату - весь меховой, румяный с мороза. Похвалил, что уголь раздобыли и печку докрасна накалили: «Моводцы!» Затем, сняв дорогое пальто и оставшись в меховой душегрейке, уселся возле своей тумбочки и, как обычно, отвернувшись от ре-бят, не торопясь, начал «шамать». А уж "шамать"-то у него всегда имеется. И шпик, и колбасу, и масло ему регулярно поставляют в посылках. Запах от его тумбочки идет такой, что голова кружится и озвереть можно.
     Наевшись, закрыв тумбочку и еще раз сказав «мовод-ды>, Марк объявил, что бежит на собрание своего третьего курса. У двери остановился, натягивая перчатки, и, как бы спохватившись, спросил:
     - А вы свышави? К Вопатину отец пвнехав. У дивек-това быв. На собвании хочет выступить. Видать, товковый мужик...
     Лопатин! Вот оно что. И Левка хорошо знал Витькино-го отца, и Геннадий знал. Оба радовались так, будто он был им хорошим родственником. Лопатин, ну как же! Главный начальник горно-таежных алтайских приисков и рудников. Земляк! Эх, елки-палки! Надо бы умыться, да воды нет. Вообще прибрать бы все получше. А может, в баню сбегать? Нет, it баню не успеть - конец рабочего дня, и там сейчас полно народу. Кто греется, кто отмывается, кто стирает.
     - Давай, Левка, так: один из нас по воду сбегает, а другой в комнате приберет.
     - Давай, дуй!
     Для экономии тепла Геннадий заправил пиджачок под галифе, которые теперь всегда были просторны в поясе, надел верхнюю одежку и, взяв котелок и ведерко, заскрипел по снегу на Ушайку. Что значит - важный гость! II нога вроде не так уж болела. Только не поскользнуться бы...
     И вот вода есть, и печка топится, и чайник пыхтит, и в комнате подметено полынным веником. Этот веник Левка на соседнем пустыре наломал - не поленился, по снегу бродил. Теперь разговор шел о Лопатиных, о том, что Витька с отцом, наверное, и решат окончательно, как дальше быть. Витька девять классов закончил, но похоже, что в техникуме учиться не собирается. Про институт инженеров железнодорожного транспорта толкует: есть, мол, там подготовительное отделение. Если поднатужиться да экстерном на аттестат сдать, так в институт поступить можно. А что? Витька это может, он такой. Год, а то и два сэкономит.
     Пришел Шаврин и тоже сказал, что к Витьке отец приехал. Не специально к Витьке - в командировку. Но и к Витьке, конечно. И в техникуме был, и еще где-то «повыше». А сейчас на собрании. Наверное, про свою профессию говорить будет и агитировать будущих специалистов на работу в Горный Алтай. Стране металл нужен.
     Неизвестно, о чем Левка подумал, а I еннадию казалось, что Лопатин не просто свои дела справлять будет, по и как человек государственной важности докажет кое-где, что в таких условиях, в которых находятся ребята в общежитии, жить невозможно.
     Когда сквозь двери послышались шаги, морозный скрип половиц и разговор, Левка мигом отлип от печки и пересел к себе на кровать, выхватил из-под матраца сто раз просмотренную газету, согнулся над ней и, подслеповато щурясь, углубился в чтение. Геннадий тоже отчалил от печки, снял затертую, мазутно сверкающую стеженку и повесил ее подальше от чужих глаз. Не хотелось перед Лопатиным мерзляком выглядеть.
     Дверь отворилась, и показалась громадная рысья шапка, остро сверкнули карие глазки. За шапкой - хромовый желтый реглан с каракулевым воротником, белые фетровые чесанки с кожаной облицовкой. Вместе с клубами холодного пара в:е это продвинулось через дверь, превратилось в старшего Лопатина, и он сказал:
     - Ну, здравствуйте, воробушки! Или орлы?
     - Здравствуйте! - клекотнув горлом, вскинулся Левка ему навстречу.
     Да, это был тот самый Лопатин, который предвоенной весной жил на квартире у Осокиных. Тогда он носил брезентовую спецовку, был веселым, круглолицым, широко-ноздрым, но с таким же, как и сейчас, прищуром. Тогда ребята Осокины были пацанами-школьниками, Лопатин тормошил их и шутил: «А ну-ка, мужички-лесовнчки, отгадайте, как называется этот камушек?» Генка с Лешкой, конечно, знали, что это кварц, но молчали. А Федюш-ка опередить старался: «Скварец это!..» И Лопатин хвалил его: «Где кварц, там и золото... Ну а как называются ребята, которые в окна камушки бросают?» «Кулиганы!»- отвечал Федюшка и зарабатывал себе конфетку или пряник.
     А теперь, видать, и на Лопатине война поездила. Потускнел, посуровел, постарел. Даже вроде сердит на кого-то. А может, по привычке, начальственную марку держит. Как-никак стоит над всеми приисками Горного Алтая! Только тут-то зачем ему это выказывать? Перед кем? Тут бы надо по-отечески, что ли.
     - Дошел, братец, дошел! - сказал Лопатин и шлепнул Левку по впалому животу.
     - Как дошел, так и отойду, - улыбаясь и изо всех сил стараясь быть молодцом, отвечал Левка, - это дело наживное.
     - Что наживное?
     - Живот... Гы-ы-ы!
     Лепатин, конечно, заметил, как не соответствовали Лев-киной веселости и голос, и нехорошо горевшие глаза, и сам он весь.
     - Хвораешь ведь?
     - Да так... пустяки! Что мне сделается?..
     В ответ на это Лопатин только покачал головой и пошел здороваться с остальными жильцами.
     Эх, не узнал он Геннадия. Видно было, что не узнал. Или сделал вид. Иначе бы про отца спросил. Вместе ведь в кавалерии служили в Забайкалье.
     В комнате стало тесновато: с Лопатиным пришли Витька, Вадим, Энгельс, Володька Воловиков и еще какой-то парень из Горно-Алтайска по фамилии Пехов, учившийся уже па третьем курсе. Пришли бы еще две Маньки да Се-рега с Ленькой, и, считай, все ушпинские были бы вместе. Но их уже не было в Томске.
     Чувствуя, как холодно в комнате, Лопатин не раздевался. Да и вошек насобирать боялся, наверное. Осторожненько присел на табуретку возле печки.
     Был он, видно, не в духе. Скуластое лицо его с глубоко посаженными, по-собольи быстрыми глазами было небрито, на скулах играли тугие желваки. И говорил он, и вопросы задавал так, будто перед ним были сильно провинившиеся пацаны. Он не мог, наверное, скрыть горькое впечатление от того, что увидел.
     - Худо у вас, ребята, худо. Разве можно так?
     Ребята смущенно улыбались. Витька, приспустив ресницы, как бы говорил: уж вы, хлопцы, простите отца, немного строговат. Левка старался улыбаться, Володька пятнисто краснел. Шаврин солидно помалкивал, Энгельс отчаянно сморкался в большой несвежий платок. А просмор-кавшись, высунул из широкого загрубевшего воротника свитера длинную гибкую шею, горделиво вскинул подбородок и, вяло улыбаясь, спросил:
     - А как надобно?
     - Соизмерять надобно. Возможное с желаемым. Головой думать надобно. Ну какие у вас возможности? Простудитесь, заболеете, потом будете мучиться. Все равно уедете. Лучше дома год переждать. Война закончится...
     И совсем уже невесело рассказал Лопатин, что был у директора техникума, беседовал... Нет пока никакой возможности улучшить условия в общежитии. Угля нет - он на запад идет. Дров нет. Готовить некому. Средств на ремонт общежития нет... Понимать надо, время какое. Еще хорошо, что стипендию платят.
     Это, наверное, Витька успел ему картину обрисовать. Одни, мол, смылись уже, другие железную волю показывают - доходят, а домой не едут. Третьи... В общем, всяк по-своему.
     - Глупо все это! - закончил Лопатин. - Глупо.
     Высказав это, он достал из кармана портсигар с папиросами «Казбек», и ароматный дымок поплыл над печкой.
     - Коммуной жить не пробовали? - почему-то сердито спросил Лопатин-старший. - Чтоб все общее, на всех поровну?
     - Это же надо, - отозвался Энгельс, - чтобы общество однородное было. И чтобы сознательность... В общем-то пробовали...
     - Ну и что?
     Все смущенно молчали, вздыхая, переглядывались. Кто-то усмехнулся, а Шаврин, кашлянув, поднялся из-за стола и сел на свою кровать.
     - Ну и что? - строже повторил Лопатин.
     - Л ничего, - иронически улыбнулся Левка. - Оттого, что два кукиша сложишь, сытнее жить не будешь. Надо, чтобы хоть немного соответствия было.
     - Какого соответствия?
     В комнате стало абсолютно тихо.
     - Ну, ребята! Чего вы молчите? - Энгельс огляделся и, не дождавшись, чтоб заговорил кто-то, начал объяснять сам. Дескать, кому-то посылки идут, переводы, а кому-то - ничегошеньки. Какая уж тут коммуна? Вы же сами говорите: соизмерять надо с желанием...
     Лопатин невесело усмехнулся и покачал головой. Потом встал и вышел на середину комнаты, оглядел и темный потолок, и окна, заросшие льдом, и полуголые сиротские койки, и мальчишечьи лица, изнуренные всегдашним недоеданием. Вздохнув, спросил:
     - Ну а вши есть?
     И опять за всех ответил Энгельс Леднев:
      - О-о! Если бы столько денег было!
     Остальные, стыдливо посмеиваясь, опустили головы.
     Лопатин опять закурил, стал расспрашивать насчет бани и дал совет почаще туда ходить. Но с утра надо бежать на занятия, а после обеда в бане обычно большущая очередь. К тому же мыться хорошо ходить, если пересменка белья есть да место, где обсохнуть, обогреться можно после баньки. Иначе только простудишься. Уже проверено...»
     В конце концов Лопатины - отец и сын - уединились в уголке, за Витькиной тумбочкой, и всем стало ясно, что ничего этот кожаный реглан для ребят сделать не сможет.
     Поговорив с сыном, Лопатин опять вышел на середину комнаты и насмешливо спросил:
     - А попотчевать чем-пибудь можете?
     - Попробуем, - отозвался Вадим и полез в тумбочку, где у него в мешочке-кисете хранилась пригоршня муки. У Витьки с Шавриным нашлось с полстакана пшена - «отовар» по какой-то карточке, купленной на базаре.
     Стали варить что-то вроде болтушки с пшеном или наоборот. Был бы здесь Марк Рейман, так попросили бы у него хоть кукурузной крупы, мешочек которой ему прислали недавно посылкой. Но Марк мог вообще не прийти ночевать.
     Когда болтушка сварилась, один Лопатин-старший не стал ее хлебать, но всех пригласил к общему столу. Ребята, конечно, не отказались. Только ложки засверкали! Кое-кто и хотел степенность соблюсти, а все равно видно было, что «голод не тетка». И страдал Лопатин-отец, глядя на эту трапезу, и морщился, как от зубной боли, чтобы скрыть жалость, злился, замечания делал: «Торопиться нехорошо. Носами швыркать - очень плохо».
     Когда Лопатин уходил, то спросил-таки у Геннадия про отца. Это Витька ему подсказал. Дескать, вот этот, в галифе который, и есть Осокин - сын Ивана Осокина.
     - Пишет письма-то?
     - Нет. С самого лета - ни весточки.
     - А из дому?
     - Пишут, но от отца им тоже ничего нет.
     - Да... Сейчас идет большое наступление, адреса там часто меняются. Может, потому и с письмами так. Я, понимаешь, тоже несколько раз просился на фронт, но велят добывать золото, - словно оправдываясь, сказал Лопатин-отец, прощаясь.


     Пришло время сдавать экзамены, и Геннадий с горечью понял, что кое-какие предметы он «завалит»: много занятий пропущено, в конспектах не разобраться... Хорошо хоть пересдавать разрешают. Вот только приказ по техникуму некстати: стипендию - после экзаменов, то есть сразу за два месяца. Правильный приказ, да не для всех. Левка, например, получил бы сейчас стипендию - и домой. Видимо, через отца Лопатина Левкина мать узнала, в каком положении находится ее сын, сразу прислала два тревожных письма и денег. Левка тоже написал ей: дескать, не видит смысла дальше здесь учиться, не его это призвание. Вот закончит полугодие и покинет Томск. Дальше видно будет. Вообще Левка- повеселел малость. Только вот до выдачи двойной стипендии дотерпеть бы. Самое аховое времечко...
     В общежитии готовиться к экзаменам слишком холодно, а в читальный зал ходить и Левка, и Геннадий стеснялись: одеты, как бродяги, да еще вошек одолевает охота к перемене мест...
     Левка к экзаменам и не готовится. Лежит, силы бережет. Но сдавать ходит: иначе могут не дать стипендии. Возьмет билет со стола, посмотрит и тут же либо отвечает с ходу, либо на стол кладет: не готов, дескать, болел. Так же мог сделать и Геннадий. Недавно ему справку выдали, освобождающую от экзаменов и от учебы. Еще раз ходил он в больницу по поводу ноги и заодно и еще про головокружение рассказал врачу, про шум в ушах... Докторша выдала диагноз, не раздумывая: дистрофия от голода. По справке этой могли бы и домой отпустить, как Серьгу Бу-сова в свое время. Но уж очень экзамены сдать хотелось, чтобы полугодие даром не пропало. К тому же на каникулы можно было домой съездить, подкормиться да на второй семестр харчей прихватить.
     Шаврин у кого-то на квартире пристроился, готовится к экзаменам поусерднее, чем Левка с Генкой. У него там тепло, наверное! Витька Лопатин перешел-таки в институт. А Марк Рейман целыми днями в читалке сидит, только на обед прибегает. Запасов у него - полная тумбочка. Всякий раз, когда Марк начинает трапезничать, Левка надевает наушники, отворачивается к стене и лежит под своей простыней, накрывшись сверху фуфайчонкой и спрятав подбородок в острые коленки. Нехорошо завидовать, нехорошо злиться, но Левка не может вынести неудержимо притягательного запаха колбасы, копченого шпика, сыра. Марк насыщается смачно, со вкусом, основательно. А до безумия голодному Левке все кажется, что Рейман и сопит, и чавкает, и обсасывает что-то там шумней, чем допустимо приличием.
     Обедает он в строго определенный час и всегда садится к своей тумбочке так, что Левке видны только его спина в меховой душегрейке да толстый зад, плотно придавивший табурет. Марк прекрасно знает, что Левка до сих пор не получил ни одной посылочки, но это его, видимо, не беспокоит. Он не знает, как можно доходить с голоду.
     Тумбочку Марк никогда не закрывает, и никто ничего у него еще не трогал. Всякий раз, усаживаясь перед ней и открывая дверцу, он говорит удовлетворенно: «Та-а-к, порадок! Пошамаем». И радостно потирает руки. А наевшись, начинает прохаживаться по комнате и упражняться в пении. Воспроизводит голосом мелодии из популярных кинофильмов. Чаще всего музыку Штрауса из «Большого вальса». И сам себе дирижирует, изображая целый оркестр одновременно. Творческая натура. Наверное, он где-то учился музыке или ходил в ту театральную студию, в которую не осмелился сунуться Генка.
     Однажды, соображая насчет еды, ребята вспомнили про штаны, которые Геннадий перекупил у Левки еще осенью. Это были не галифе, а простые хлопчатобумажные брючонки. Так почему бы их сейчас не продать?! И купить буханку хлеба. Однако, сунувшись под матрац, где,-аккуратно сложенные, хранились брюки, Геннадий ничего там не нашел. Вместе с Левкой они перетрясли все койки - нигде нет. И настроение, конечно, упало - ниже некуда. Ведь ограбили человека, обокрали... Стоп! Может, Шаврин убрал их себе в чемодан?
     Открыли незапертый чемодан, а в нем, прямо сверху, лежит несколько червонцев.
     - Вот он, п-падла, и продал их! - гневно дрожа, сказал Левка. - Вот откуда и денежки!
     - Нет, Лева, не верю! Не может быть, чтобы Шаврин... - Генка отчаянно замотал головой, но тут же оцепенел от одной мысли: «А ведь проще всего это было сделать именно Шаврину. Давно уж он, спекулянт чертов, базарными делами занимается. Умеет. Раз посмотрел - лежат брюки. Два посмотрел - лежат, и никто их не спрашивает. Значит, давно забыл, и ничейные они теперь».
     А положение у ребят сложилось такое, что и баланду капустную им не выкупить.
     - А на хрена тут смотреть? - спросил Левка. - Может, Ванюша загнал твои штаны, стыда не побоялся, а мы десятку у него занять стесняемся. Д-давай займем на двоих? Котлеток накупим, продадим и рассчитаемся...
     Так и решили. Геннадий побежал в столовую за котлетками и скоро принес их целый «поднос», которым служила фанерная боковинка от чьего-то посылочного ящика. По одной съели - ничего, терпимо. По второй - тошнить стало. Слишком много желчи и ила, что ли? Остальные котлетки надо было идти продавать: раньше по трешке платили, за каждую такую котлетку... Кинули жребий, выпал Левке.
     Для тепла тот намотал на брюхо простыню, газет подложил па спину и под мышки пристроил, запеленался длинным узким шарфом, надел фуфайчонку, подпоясался и с фанеркой-подносом заскрипел по морозу на базар.
     Недолго ждал его Геннадий. Вернулся Левка без фанерки и удрученный донельзя. Его трясло, и глаза были такими, словно он только что человека порешил. Геннадий с детства приучен был не расспрашивать человека ни о чем, когда тот вот в таком состоянии. Отойдет - сам расскажет.
     Но Левка не раздеваясь сидел у печки, положив на нее, еще не остывшую, покрасневшие в широких запястьях руки. Он дрожал, швыркал носом, но ничего не говорил: Прошло добрых полчаса, пока Генка услышал его свистящий и клекочущий голос:
     - Ты зна-аешь, я уже две продал. По трешке за штуку. Но тут подходят фэзэушники, и один пнул ботинком по фанерке. Ну, котлетки по сторонам:..
     Слушая Левку, Геннадий живо представил картину грабежа и, как говорят, не зиал, то ли плакать, то ли смеяться... Нет, не везло им сегодня...
     - А потом что, Лева?
     - Я этого, который пнул, за горло поймал... У пего шея такая тоненькая и грязненькая... Я держу его, он си-пнт, по блатного фасона не теряет: «Попи-ш-ш-шу, гад!» Я сильней даванул, и он заверещал, как воробей. Ну, тут на меня вся стая и кинулась... Ногами, гады, пинали со всех сторон!
      Левка умолк и опять замер нахохленно...
     Пожалуй, это был самый тревожный день, если не считать того тоскливого вечера, когда Геннадий глядел с веранды на закат и чуть не плакал от неясной тоски-трево-П1. И сейчас горько на душе, хотя, казалось, ничего страшного и не случилось.
     Когда вечером вернулся Шаврин, они рассказали ему все и вернули червонец. Шаврин хмурился, долго молчал, сидя на койке, но глядел почему-то в сторону: то ли взгляд прятал, то ли обижался за подозрение в краже этих несчастных штанов. Так и ничего не сказав, он улегся в постель...
     Левка в своей группе сдал историю ВКП(б) на четверку. А Геннадию по черчению поставили двойку. Первый провал. А скоро будет второй, по немецкому языку. В школе он только начинал учить его: «Анна унд Марта баден да...» Вот и все, что познать успел... Совсем неизвестно, как с химией дело обойдется. А до стипендии и отъезда домой еще больше недели! Но есть, конечно, все равно хочется. И не только сейчас, но и постоянно.
     Его размышления прервало неожиданное Левкино предложение:
     - А знаешь что? Давай у Марка отрежем кусочек колбасы? Ему вон опять прислали...
     В первую минуту Геннадий даже и не знал, что ему ответить. Взять без спросу - это значит украсть. Не занять, как у Шаврина, а украсть. Ведь колбасы-то они нигде не достанут. И ни за какие деньги, которых у них тоже нет.
     - Немножко, - горячо зашептал Левка. - Понимаешь, совсем не могу: давит и давит... И желудок, и горло. Хоть чего-нибудь на зубок... У меня вот складешок, он остренький. Аккуратненько отрежем коляску на сантиметр. Не толще...
     Левка подошел и подал Генке складешок: отрежь, мол, и отвечать будем пополам. Генка медлил, но, глянув Лев-кё в глаза, в которых застыла немая мольба, вздохнул и взял ножик.
     Тумбочку открыли вместе. Толстая, в оглоблю толщиной, колбасина с белыми искорками сала на срезе чуть не свела их с ума. Господи, живут же люди! А запах, запах-то! Левка выжидательно и хищно согнулся над тумбочкой. Геннадию стало не по себе:
     - Нет, Лева, сантиметр - это много будет. Ома же, видишь, какая толстая?
     - Ну, тогда хоть со спичечную головку!
     Аккуратненько отрезали тоненький, как бумажка, пластик. Потом еще и еще - едва хватило сил остановиться. В общей сложности с сантиметр как раз и вышло... Потом они лежали под простынями и долго-долго смаковали микроскопической ширины ленточки колбасных шкурок. Запах мясной и сальной копчености кружил голову, желудок, казалось, кипел и готов был принять такой еды сколы ко угодно.
     Вечером, когда пришел Марк, Левка начал было объяснять ему насчет колбасы. Но тот имел обыкновение не вслушиваться сразу в то, с чем к нему обращались. И пока Левка, торопливо выталкивая слова, шипел и клекотал своим сдавленным голосом, Марк открыл тумбочку и тут же гневно спросил:
     - Кто ковбасу брав?
     - Марк, ты извини нас, - перехватив «инициативу» у Левки, вмешался Осокин. - Это мы с ним отрезали вот столечко. Не вытерпели, понимаешь... - И виновато развел руками.
     Говорят, покаянную голову меч не сечет. Марк только насупился, но промолчал, а через минуту он уже сидел к ребятам спиной и угрюмо «шамал». В комнате повисла неловкая тишина. Левка, дернувшись всем телом, включил репродуктор и снова нырнул под простыню, отвернувшись к стенке.
     В этот раз после ужина Марк уже не ходил по комнате, не изображал из себя дирижера, а, сидя у тумбочки, торопливо писал. На следующий день он куда-то переселился.
     А еще через день «во изменение первоначального приказа» экзаменующимся начали выдавать стипендию.
     Геннадий, вернувшись с консультации по химии, нашел на своей койке записку: «Прощайте, мужики! Я отчалил. Лев Головин». Молча повертев в руках клочок бумаги, Генка понял, что в кассе техникума выплачивают стипендию, и заспешил туда...
     Первый семестр в техникуме Осокин закончил неудачно, с двумя «хвостами»: по черчению и немецкому языку, щ По одному экзамену не сдали Шаврин, Энгельс, Воловиков. Но все четверо знали, что их не отчислят. Потом можно будет доедать и учиться дальше.
     Володька и Энгельс поехали «откармливаться» к родственникам - один в Кемерово, другой - в Анжеро-Судженск. Шаврин не сразу решил, куда ему податься: то ли к отцу в Челябинск, то ли на Ушпу, к матери да сестренке. Уговорил Геннадий: «Давай на Ушпу, Иван, на Ушпу!» И Шаврин согласился. Он как-то быстро прежним сделался, Ванька Шаврин. Все с Геннадием опять по-дружески . делит, все хлопоты пополам. А порой даже все на себя * берет, как человек более опытный. Когда им пришлось сдавать постель, Ванька сумел с кем-то обменяться простынями. Старенькие, которые отец ему прислал на всякий случай, он сдал кастелянше, а хорошие у него остались. Одну из них он отдал Геннадию, но оба решили взять простыни в дорогу, для тепла. Да еще газет старых для этого же раздобыли.
     Когда приехали в Бийск и вышли из вагона - сразу насквозь морозом прохватило. Добежали до вокзала, нашли кипяточку, а хлеб был - на полмесяца вперед отоварились, на все каникулы по карточкам выдали. Подзаправившись, утепляться стали: одну простыню порвали на портянки, другую - на шарфы. С портянками еще и газет подвернули. В сапогах без бумаги была бы хана. Правда, на ногах Ивана - стеженые ватные бурки, но и он бумаги подвернул.
     С рассветом, кинув котомки на плечи, отправились в путь-дорогу. Идти решили по левой стороне Бии. Там долго хвойный бор тянется - ветра меньше, значит. Пока выбрались к левобережному пригороду, часа два времени ушло. И промерзли крепко. На восходе солнца - самый мороз. Пришлось в крайнюю избушку проситься «на сугрев». Пустили, хотя за щелястой покосившейся переборкой избы, чувствовалось, еще спали ребятишки. В холодной, пасмурно-сырой «прихожке»- угрюмая, болезненного вида тетечка растапливала русскую печь. На железной печурке рядом оттаивала в чугуне мерзлая картошка1 - мелкая и грязная. У такой картошки всегда какой-то трагический запах, как верный признак большой нужды. И хотя они оба домой шли и впереди предстояло радостное свидание, этот запах болью отозвался в их душе: а вдруг и там, дома, вот так же?!
     Тетка-хозяйка смотрела на них как-то нехорошо. Может, подозревала в ребятах беглых фэзэушников или бродяг.
     - Откуда такие соколики и кто?
     - Студенты...
     - Так уж и студенты?! Из Томска?! Идете?!
     - Ну, до Бийска доехали, конечно, на поезде. А теперь вот идем.
     - И далеко идти?
     - На Ушпу.
     - Это где же она, в каких краях?
     - А это вверх по Бие идти. Двести двадцать километров по зимнику. Турачакский район, Дмитрнепскнй сельсовет. Не бывали там?
     - А есть оно, такое место-то?
     И все это она спрашивала после длинных пауз и все тем же измученно-отчужденным голосом, от которого так тоскливо и неловко становилось.
     - Ждут? Дома-то?
     - Ждут, наверное... Должны ждать.
     - А мне вот некого ждать больше... «Некого ждать...» И еще такая бедность!
     С час, наверное, просидели они у печурки, отвечая на недоверчивые вопросы хозяйки. Дождались, когда сквозь багровеющее скопище морозного тумана пробилось солнце, кипяток поспел, подзаправились. Тетке краюшку хлеба за при ют оставили...
     Скрип да скрип по морозу. Все дальше от Бийска, все ближе к дому. За день по пути еще трижды забегали в деревни погреться-подкрепиться. Разувались, отдирали примерзшие портянки, обновляли газетное «утепление», быстро превращавшееся в труху. Расспрашивали, какой дорогой лучше идти нынче. И почти везде их принимали как-то недоверчиво. Да и то сказать: по каждой избе война прошлась, нужда, голод, утраты... А эти, дескать, вот домой бегут откуда-то. Может, и по-иному думали, но от взглядов хозяев было тяжело на душе. Да и от расспросов тоже: кто такие, что это за студенты, которых в военное время учат да еще и карточки на хлеб дают? Иногда спрашивали: когда мир наступит? И уж тут они не скупились - выкладывали все, что из газет вычитали и по радио слышали. Да еще и всякие приятные выводы из информации старались делать. Идет, мол, наступление. Хорошо наступают наши, победоносно. Скоро конец войне, только еще чуточку потерпеть надо. А что границу наши войска пересекли и по Европе дальше идут, так это тоже необходимо,, так как врага надо добивать окончательно и бесповоротно.
     Погреются, подкрепятся - ив дорогу. В бору от стужи сучья стреляют, снег с них сыплется. Телефонные провода будто белой шерстью обросли, ие гудят, а стоном стонут. Сапоги у Геннадия как чугунные от мороза. Да и нога прибаливает, не зажила еще. А тут не вразвалку идти надо, а бежать-семенить. Иначе окочуришься, как воробышек на лету. Ох ты, зима алтайская, родимая. Вовсе не сиротской выдалась.
     Когда к вечеру еще сильней стал прижимать мороз, забежали в ближайшем селе в первую избу. Хозяин оказался фронтовиком на деревянной ноге. Угостил ребят чаем с мятой и посоветовал подвернуть газеты еще и п»д рубахи. А чтобы бумага не съезжала вниз, хозяин дал кудельных веревочек для подвязки. Утеплились. Шеи и головы простынными шарфами закутали - чучела огородные да и только. Но лишь бы мороз обмануть и дорогу одолеть. Однако на самом последнем перегоне все же прихватило у ребят носы, щеки, уши.
     Пришли в село, до которого от Бийска было километров сорок. Да с десяток по самому городу прошагали. Итого пятьдесят - не так уж плохо! В последних домах села стали проситься на ночлег. Постучались в две двери - не пускают. Совсем загорюпились было, но в самой крайней избе не отказали:
     - Заходите милости просим.
     По-сибирски пригласили, по-хорошему. И на душе сразу же потеплело.
     До войны, видать, справно жили хозяева. Изба пятистенная, высокая, стены крашеные, полы чистые, и не холодно. У печки дрова березовые. Но так пусто, так пусто, что кажется, одни фотографии, во множестве висевшие по стенам, н населяли этот дом. Хозяевали здесь старушка и сноха ее.
     Пока ребята отогревались, старушка хозяйка успела . всплакнуть:
     - Вон сколько на карточках сыновей и внуков, а троих уже и в живых нет, от четвертого тоже ни слуху ни духу. А война еще идет, идет, проклятая. Сноха, в ее-то молодые годы, уже вдовой осталась...
     И опять Геннадий с Иваном в доступной для бабушки форме рассказывают, как обстоят теперешние дела на фронтах. А у самих лица дером дерет: поморозились, ветром опалило.
     Успокоившись, бабушка уютно устроилась около самопряхи. Прядет да все расспрашивает: почто такие худые,, ребяты, как жилось-училось, кто мать-отец, много ли род-пи разной по деревням, что и почем в Бийске и в Томске продается... И про себя, про свое житье-бытье рассказывает:
     - Вот-вот отелится Чернуха: с подхвостки давно уж навымнела. А теперь и соски набухли, сдаивать приходит-
      ся. Брюхо у Чернухи большое больно. Бык-то хороший был. Трудно, однако, телиться-то будет, пособи ей, Господи!
     Чай в этой избе был тоже с мятой. С морозу - самая благодать. Да еще тыквенной паренки поставила бабушка на стол - горшок целый. Спокойно поужинали, а встать и сил нет. Не идут ноги, болят, глаза сами слипаются. Теперь бы сразу в постельку теплую и дать храпака до самого утра, но бабушка не предлагает ничего, ждет сноху с работы.
     Сноха пришла поздно - молодая, рослая, по-сибирски круглолицая. С полминуты со строгим любопытством глядела на ребят, обдумывая что-то. Потом вышла в скрипучие намороженные сени, открыла то ли ларь, то ли кладовку, погремела защелками и вернулась с двумя старыми тулупами, от которых сильно пахло морозом, овчиной, мучной пылью. И подстилка, и укрышка. Кинула у печки:
     - Холодно станет, так еще протопить можно...
     Как пи саднили обмороженные места, как ни болели-натруженные, наверченные нори, а сон одолел студентов сразу. И не проснулись бы они до самого утра, если бы не шум за полночь: Чернуха отелилась и принесла двой-нят. Черные, как жуки, и кудрявые, как ягнята, телята лежали на сене рядом с ночевщиками и жалобно пробовали голоса. Топилась печка, трещали поленья, пахло березовыми дровами и сеном, наплывало домашнее тепло, а за окнами стояла черная морозная ночь.
     Спать уже было ни к чему. Напились подогретого чая с мятой и еще до рассвета отправились в путь. До восхода солнца, когда самый мороз и хиус начинает тянуть, надо было успеть добежать до ближней деревни. Оно, конечно, и боязно немножко - волки за войну расплодились, но к утру, как заверила бабушка, они уходят в бор, куда-нибудь подальше от жилья. Однако опасность все же подстегивала ходоков.
     Остальные три дня пути были одинаково морозными. Идти старались бором вдоль Бии. Кончался он па одном берегу - переходили на другой, если там виднелась темная полоса сосняка. На самой же Бие, на ледяном просторе, такой хиус дует, что лицо набок воротит. А в сосняке тихо, и костер, если что, разжечь можно. Разок уже так погрелись. Столкнули придорожный пень трухлявый, поплясали на нем, разломали на части, сложили все это в кучу, нашли берестинку, подожгли. Хлеб мерзлый на огне пожарили, в котелке талой снежной водицы вскипятили. Но, конечно, лучше греться в избе, у теплой печки. Да и время на костер лишнее тратилось.
     Глубоким вечером, при луне, дотянули ребята до русско-татарского села Осинники. Отсюда до дому оставался уже один переход. Тут, в Осинниках, жил когда-то Данила Осокин, глубокий старик, книгочей и дальний родственник дедушки Федора Романовича Осокина. От Данилы и известно стало, что род Осокиных на Алтае пошел от тех, кто сослан был сюда или бежал от казни за участие в бунтах. Теперь Данилы не было в живых, а в доме жили его потомки. У них всегда и останавливались Осокииы, если ходили, бывало, проведать друг друга из Ушпы в Стародубку или наоборот. Село Осинники стоит как раз на полпути от Ушпы до Стародубки, в которой жили дедушка и бабушка Геннадия.
     В доме Данилы Осокина ребят встретили приветливо. Хозяйка, еще не старая женщина, нажарила картошки с луком, двое ребят ее достали из подполья соленых огурцов, заварили чай из березового гриба чаги. Спать уложили на просторные полати, вместе с пацанами.
     Еще с вечера заметил Геннадий, что хозяева посматривают на него как-то уж слишком участливо, но ничем это не объясняют. Про себя подумал: сочувствуют, что худой да обмороженный. Женщины вообще жалостливый народ. Ну а Геннадий хоть и далекая, но родия в этом доме.
     Утром все выяснилось: оказывается, Гепкиного отца уже давно не было в живых. Хозяева дома про это знали, но не говорили пока, чтобы дать выспаться человеку...
     В начале зимы сюда заходил стародубский Генкин дедушка Федор. На Ушпу шел - заночевал, и оттуда тоже. Плакал сильно он: четвертого сына убили на войне, Ивана, отца Генкиного. А бабушка, Варвара-то Ивановна, как поведал дедушка, заговариваться стала с горя...
     Горе пришибло и Геннадия. Навзрыд заревел бы, но сдержался кое-как: очень боялся от женского сочувствия расклеиться совсем. Пусто стало на белом свете, ненастно... Надо скорее на Ушпу, там ждет его убитая горем матушка, ждут Алексей, Федюшка, Маруся маленькая.
     Вспомнился почему-то Геннадию отец Лопатина. Наверное, он еще тогда знал о гибели Ивана Осокина, но промолчал. Может, потому и хмурился, нервничал, смотрел на Генку странно как-то.
     Ванька Шаврин, чтобы не заплакать, зубы стиснул, на Геннадия старался не смотреть, молчал весь последний день пути.
     Шли они той дорогой, которую алтайцы обычно прокладывают меж деревеньками от бурана до бурана. Этакий желобок в снегу, с отворотками в лес да к стогам. У пней, деревьев и кустов - клочья сепа. Знакомая, привычная с детства дорога! И если бы не горе, которое нес в себе Геннадий, так сердце бы, наверное, прыгало от радости.
     Последние семь километров шли почти в темноте. В селе Хохлатском в окнах светились редкие тусклые огоньки, и по дороге, кажется, никто их не заметил и не узнал. Да оно и лучше: вид у обоих был далеко не геройский. И все же Шаврин не удержался, зашел к своей Нине Петровне. Погреться, поболтать. И Геннадию пришлось к нему присоединиться. Леонтьевы, конечно, обрадовались, как родным, за стол усадили, картошку выставили.
     Нина Петровна все с вопросами да расспросами: «Ах, как изменились вы, ребята, как похудели! Особенно Геннадий...» А чего удивляться-то? Ленька-то Леонтьев, братец ее, еще раньше захудел и домой заявился. И Геннадий одним святым духом жить не может.
     Теперь-то Ленька отошел, отъелся на картошке, взбрыкивает на вечерках. Вот и сейчас где-то на том конце Хох-латского. А может, к кержакам подался, па Старую Ушпу.
     А вот две Маруси дома недолго прожили. Подкормились, обогрелись и смотались куда-то. То ли к родне, то-ли на курсы какие-то. А Серьга Бусов дома пока. Бледный, синий был, а сейчас и он отошел.
     Вот такие первые новости. Может, Шаврин и еще задержался бы у Леонтьевых, но Геннадий спешил домой. Чего сидеть тут, когда до родимого очага осталось всего четыре километра.
     Вот, наконец, и Фсдотовская заимка - десяток избушек. Ни одно окно не светится. То ли поздно уже, то ли керосина нет. Притихла, притаилась заимка под снегом саженной толщины. Если бы не луна, то и крыш, похожих на сугробы, не видно было бы, и дымков, идущих будто прямо из снегов...
     Вот и свороток от санной дороги - тропинка к дому. Изба виднеется, банька с громадной шапкой снега на крыше, пригон, огородные колья из тех, что повыше. Осокин-ское подворье. У крыльца, приваленные к стене, поблескивают полозья залощенных нарт, стоят лыжи. У пригона чернеет небольшой омет сена... Залаяла Жучка. «Узнала? Хо-рошая ты животина! Узнала!» Вот Оно, прекрасное мгновение! Дома! А сердце из груди прямо наружу рвется...
     На стук открыла мать. В потемках сеней обняла Генку I! наплакала. Затем, словно застеснявшись Шаврина, опомнилась
     - Господи! Радость-то какая!.. Лешка, Федюшка, вставайте! Геннадий вернулся... Да раздевайтесь вы скорее. Замерзли, поди. Такие морозы нынче...
     Зажглась лампа, и они стали раздеваться, распутывая обмотки и завязки. Скинул Геннадий все лишнее и почувствовал окончательно, что он действительно дома. Одежку он сложил отдельно, у порога, и Катерина сразу поняла: прожарить надо.
     - Мам, мне бы и бельишко сразу сменить, - виновато попросил Генка, - а то тут такое дело...
     Шаврин, чуток обогревшись, распрощался, а мать открыла сундук, нашла отцовские исподники и рубаху, подала Генке и скрылась в кути за печкой.
     Сменив кальсоны, он стал надевать рубаху, и тут на пего глянула мать. Надрывно охнув, запричитала:
     - Да что же это деется такое?! Да какой же ты худень-,кий стал! И куда чо девалось?!
     Затем она растолкала Алексея. Вечером брат вернулся с охоты, промерз. А теперь на печке разоспался и вот никак не может сообразить, что к чему.
     - Федюшка! Марусенька! Братка вернулся!..
     Алексей спрыгнул с печи - мужик мужиком! Грудь колесом, лицо румяное, а сам на полголовы выше старшего брата. Обнялись, глядят друг на друга - не наглядятся. Так изменились оба. Алексей - к лучшему, Геннадий - .наоборот...
     Меж тем уже трещала печка-железка. Катерина с Фе-.дюшкой чистили картошку. Алексей, не одеваясь, выскочил в сени, на ощупь снял с настенного штыря мерзлую тушку зайца и теперь разрубал ее топором на пороге. Тут .же было решено и баньку истопить...


     Вчера, как чуток все посидели за столом, Геннадий с Алексеем пошли в баню и пробыли там долгонько. Пари-.лись, разговоры вели откровенные. А после, охладясь, поужинали еще раз.
     Теперь утро, тепло, уютно. Протоплена большая печь, напарена картошка, подоена корова, подметен пол. Катерина сидит па лавке, придавив прялку, проворно крутит веретешко - нужны льняные нитки на дратву. Она еще вечера ноняла, что нужны будут. Все мило дома, все привычно. И запах такой домашний весь, надежный. Ох, наконец-то выспался Геннадий. Часов до десяти, наверное, .провалялся па полатях, едва на пол слез. Маруся со всех ножек ткнулась в колени:
     - Братка!
     Мать приветливо светится, улыбается, спрашивает, как спалось. Головой качает:
     - Лицо шибко поморозил. Как бы-па всю жизнь пятна не остались. Надо гусиным салом смазать. Специально берегу его на всякий случай...
     Федюшка еще вчера нагляделся на братку, а сегодня, как обычно, в школу побежал. У него уже кончились каникулы. Дисциплину блюдет. Старательный парнишка. И всякий раз на лыжах бегает в школу, молодец! Алексей пошел капканы и петли смотреть. Скоро вернется. Жаль, что и у него каникулы кончаются. Вместе походили бы по тайге, по местам знакомым. Помылся Геннадий. Побриться бы тоже не мешало: бороденка и усишки стали пробиваться. Но как это сделать, если кругом лицо обморожено?
     Завтрак был царским: картошка жареная, тушенная г зайчатиной, молоко, огурцы, брюква и тыква пареные. И хлебным духом в избе голову кружит. Мать вчера специально квашню завела, а сегодня чуть свет сбегала к тетке Елене, заняла муки на подмес.
     Позавтракав, Генка полез на чердак. Там всякие опорки, кошмипки, заплатки, старые голенища. Детством пахнуло. Любил он, бывало, по чердакам лазить. Выбрал что получше на заплатки и подошвы к пимам, принес в избу, начал дратву сучить, варом смолить. Достал из подпечья сапожный инструмент и стульчик, уселся перед лавкой, разложил все под руками - пошла работа.
     Можно было бы по родным-знакомым отправиться, повидать всех. В сапогах бы как раз форсисто было. А вот лицо куда деть помороженное? Лучше посидеть еще денька три, в себя прийти. Может, и лицо в порядок придет...
     У крыльца зашаркало, застучало - Алексей подкатил на лыжах, а теперь снимает их и палкой снег околачивает, веником хлопает, пимы обметая. И на звуки эти душа у Геннадия отозвалась знакомой детской радостью. Вот так, бывало, подкатывал к крыльцу отец, которого долго-долго из тайги поджидали. Он точно так же снимал лыжи, обметался, покашливал, сморкался, а у ребятишек от нетерпения душа заходилась: какое чудо принес отец из тайги на этот раз?
     Алексей вошел весь в инее и клубах пара, а за плечом - неестественно длинный белый заяц.
     - Вот! На тебя загадывал, - сказал он, неспешно снимая добычу с плеча. - Вчера капкан ставил, а ночью вспомнил и загадал на тебя... Ничего куян попался, тяжеленький.
     Заяц, а по-алтайски куяи, и впрямь был матерый, с широкой спиной и длинными сильными лапами. Катерина перекрестилась:
     - Слава тебе, господи, послал добычу ради гостя дорогого!
     Позавтракав, Алексей тоже засел за подшивку пимов. Так-то они скорей в тайгу снарядятся. Строчат, кроят, ушивают. А мать все их расспрашивает да сама рассказывает, как они жили тут, о чем передумали. То поплачет, то посмеется. И все охает:
     - Какой ты, Геннадий, худенький сделался! И не думал бы в тайгу-то собираться, отдохнул бы как следует. Да и на учебу не ездил бы. Куда это годится, голодать так!
     Меж тем соседи повалили взглянуть на «ученого» человека. А Геннадию не очень, правду сказать, показываться хотелось. Заплошал, поморозился. Но соседи есть соседи. Да еще родственники - тетка Елена, тетка Марея, тетка Глаша, и все с целыми табунами ребятишек. Поздравляют с возвращеньицем,, охают, головами качают, плачут, про отца вспоминая, расспрашивают, что да как там в городе, скоро ли война, клятая-переклятая, кончится, на какого начальника учится Геннадий. И всем надо ответить, всех уважить.
     После гостей день прошел за починкой обуви. Даже Федюшка помогал чинить пимы, когда вернулся из школы. Назавтра Геннадию уже было в чем в тайгу отправиться. Натосковался он по ней - до смерти!
     В перерывах между работой и вечером, когда пришел Левка Болотов, парни по очереди играли на тальянке. И таяла, отходила очерствевшая в голоде и холоде душа Геннадия.
     Левка принес бутылку рябиновой самогонки. В эту зиму на Ушпе научились и расхрабрились гнать «зелье» из рябины, которой уродило - хоть завались. Даже сейчас ее мешками брать можно. На морозе-то она еще слаще сделалась. Конечно, к рябине надо и картошки добавлять, да строго спросят, если поймают. Но никто ведь ее на продажу не гонит. На случай праздника да на лекарство.
     От самогонки лицо у Геннадия огнем запылало. Краснота разлилась до корней волос. Думал, и весь стал такой красный. Но, заголив рубашку, увидел все тот же бледный до синевы, поджарый животишко с почти прозрачной кожей, сквозь которую, казалось, виднеются вилюшки кишок. А Левка смеется:
     - Чудной ты стал, Гена, как ембриен.
     А «ембриен», между прочим, прибавку сил почувствовал. И если бы не саднило лицо да не болели с дороги ноги, самочувствие было бы распрекрасным. Ноги, конечно, разомнутся, назавтра, глядишь, и болеть перестанут. Дело привычное. А вот лицо... Жаль! Клоун какой-то.
     В Томске свои ребята в один голос твердили, что похудение даже идет Геннадию. Лицо красивее сделалось. Было бычковатое, щекастое, а теперь, мол, стало благородное, тонкое, аристократическое. И лоб приподнялся. Вот с таким-то лицом и сходить бы сейчас на вечерки - знай наших! А тут - нате вам! Пузыри и коросты. Сиди и жди, когда заживет-облупится... «Ембриен»!
     Левка тоже с Осокиными в тайгу пошел. Лешка с Левкой по целику лыжню торят, а Геннадий, на правах «ем-бриена», держится сзади. У каждого по ружьишку. Здесь, в горном лесу, зима была тоже морозной. Правда, без ветров. Большой снегопад, прошедший с неделю назад, укутал снизу до макушки островерхий пихтач, на лапах которого держались целые сугробы. Издали такой пихтач казался неисчислимой дружиной витязей, ощетинившей острые пики и шлемы из-под снега. Плотный строй «дружины» с темными пятнами хвои манил и пугал: что там, в этой стылой дреме, в этом загадочном молчании?
     Высокие березы, многие ил которых держались семьями одного корня и вверху сливались в единую громадную крону, были словно прикрыты серебристой кисеей. Ниспадающие ветви их от этого казались воздушно-легкими. Кустарник тоже украсился морозным. серебром. Даже верхние линии гор на фоне морозного льдисто-синего неба обозначены были густым серебристым ворсом, отчего и казались заиндевелыми спинами громадных шерстистых животных. И вот по этой-то благодати, под этим гулким небосводом, по чистому снегу и идут они, охотнички, на лыжах. В недвижном искрящемся воздухе далеко слышится лыжный скрип, случайный стук, разговор вполголоса.
     В молодых осинниках снег заштрихован заячьими тропами. На еланях, окруженных березами и пихтами, видны подтаявшие лунки со следами крыльев на снегу и потерянным пером. Это косачи спали или рябчики. А тут вот белка насорила шелухой пихтовых шишек. Вдоль закрытой снегом валежины стеганул размашистый пунктир аккуратных следов колонка. Торопился рыжий - ночь была морозная.
     А вот и рябчиков спугнули. За ними-то и шли, собственно. Из-под самых лыж порскнули. Заспались. Один за другим, пофыркивая и посвистывая крыльями или планируя меж деревьями, слетели они с косогора в ложок, где шел Левка. Алексей сразу же подал сигнал - замереть, остановиться! Потом саданул первый выстрел. И долго гуляло эхо по логай, шарахаясь от одного склона к другому. Звук этот всегда волновал охотничьи души. И сейчас он отзывался в сердце Геннадия волнующим и радостным предчувствием охотничьей удачи. Да что о человеке говорить! Собаки и те волнуются, услышав выстрел в тайге. Бывало, так и сорвутся со всех дворов, помчатся па выстрел - помогать охотнику зверя добывать. Случалось, передерутся в пути, не поделив чего-то. Сейчас заимские собаки, наверное, тоже скулят с досады, лают, но не пробиться им в тайгу по такому-то глубокому снегу...
     Домой ребята вернулись с не очень-то богатыми трофеями. На западе, над дальними горными кряжами, проступала желтовато-красная полоска заката.
     Вечером у Осокипых опять людно было. И снова расспросы, рассказы, воспоминания. На Федотовской заимке почти в каждом доме - похоронка или две. По ранению на Федотопскую вернулся один Левка Болотов. На соседних заимках тоже по одному да по два раненых мужика.
     После того как гости ушли, Алексеи с Геннадием поднялись на полати, но долго не могли заснуть, все разговоры вели. У Алексея дела неплохо идут. В Дмитриевской школе он в отличниках ходит, первым учеником. Но есть одна закавыка, которая учителям не правится. Дескать, слишком по-взрослому ведет себя Алексей Осокин. Недавно вызывал директор. Ты, говорит, был бы светочем нашей школы, если бы не позволял себе некоторые вольности...
     А дело было не в вольностях, а в сердечной привязанности. Завелась у пего в Дмитриевке подружка - Аннушка, продавщицей работает в сельпо. Любит Лешку, наверное. Плакала даже однажды. Не ровня, говорит, мы с тобой. Я старше. У тебя все впереди. А ты у меня - первая и последняя любовь...
     По мнению самого Алексея, она, с одной стороны, права, с другой, - нет. Права в том, что Алексею рано еще с таких лет в семейную жизнь уходить. Но ведь неправда, что для нее будто уже все кончено. И старше-то она Алексея всего лет на семь.
     Да, вот дела какие! Братец старший единоутробный еле на троечки сдал и даже два экзамена не осилил - ослаб физически. А другой - «светоч школы» - уже с Аннушкой какой-то... А ведь на год младше Генки. Дела-а-а! Размышлял так Геннадий и в самом себе разобраться хотел. Когда уезжал из Ушпы на учебу, про себя в виду имел и то, что Алексей по многим статьям опередит его. А вот теперь даже досада взяла на Лешку. Жили бы вместе, может, все не так было бы. А то - на вот! Хотя, если вникнуть, Алексей, как все младшие в семьях, опередить старался Геннадия во всем. В лихости, в храбрости, в охоте, в учебе... А теперь вот и в житейском деле. Только, может, он зря в голову берет Лешкины амурные похождения? Но, может, это и есть жизнь? Рано или поздно такое ко всем приходит. Лешка из ранних, а он, Геннадий, из поздних...
     В разговорах, да на охоте, да в делах домашних прошли еще два дня, и Алексею приспело время уходить в Дмитриевку. Уже насушены картофельные сухари и молоко наморожено. Все это Алексей уложит на лыжи, скрепленные планками, и - в дорогу.
     Назанимав муки под будущий «лимит», Катерина готовится сушить сухари и для Геннадия. Через недельку и ему в дорогу. В дальнюю... Как в прекрасном сне промелькнули дни домашней жизни. Честно говоря, если бы Генке являться в техникум строго к занятиям, то на домашнюю побывку оставалось всего три дня из каникул. Но Геннадий с Иваном загодя спланировали прожить дома неделю. А теперь что же, в дорогу надо... Поклажу, сухари и прочее до Бийска лучше всего было на саночках везти. Зимой по торной дороге на саночках - милое дело. Когда, бывало, за «лимитом» ходили на перевал-базу, так по целому кулю муки на саночки грузили. Один в лямках идет, другой подталкивает саночки сзади.
     Как бы там ни было, а все-таки отрадно прошло времечко. И на охоте побывал Геннадий, и с родными-знакомыми повидался, и на вечерки походил, и на тальянке наигрался. А вот сейчас, перед дорогой, опять тоска полосует сердце. В первый-то раз гамузом уходили, весело было. А теперь только вдвоем с Ванькой Шавриным.
     В Дмитриевке, как договаривались, остановились на квартире, где жил Алексей, - у Наумовых. Хорошие хозяева, но тесновато у них. Ребят много, да еще у порога - ягнята, теленок... Вечером к Наумовым пришел Иван Мамонов, одноклассник Алексея. Посидели маленько и в заезжий дом пошли, где узнали, что в сторону Бийска идет всего один обоз, но только до перевалбазы, то есть километров восемьдесят. И то хорошо. Не на себе все же тащить поклажу. А дальше видно будет...
     По дороге из заезжего Алексей приотстал у своротка к белой избенке, сказал:
     - Ну, вы, братцы, идите, а я скоро вернусь. Подождите...
     Это он Аннушку пошел проведать. Геннадию почему-то стало вдруг грустно. Сложное, тревожное, необъяснимое было чувство.
     И еще тоскливей и тягостней на душе стало, когда появился Алексей и сказал, что Аннушка приглашает всех на ужин. Зачем? Для чего? С какой стати? Кто она Геннадию? Ведь по-хорошему-то как бы надо: «Здравствуйте, Аня!» Или Аннушка. Дорогая и так далее... Вроде как по-родственному. Просто, мило, откровенно. А тут как? «Здравствуйте, Анна Никитична, временная подруга братца моего, раба божия Алексея!..»? Или как? Шутить или серьезно держаться?
     Скверное самочувствие. Не готов Геннадий к таким делам. «Да еще ужин этот! За ее счет, наверное? Бутылка водки, это точно, будет. Продавщица всегда достанет. А может, эта водка-то растратой пахнет? В такое тяжелое время - водка! Ведь она больших денег стоит. Из-за кого Аннушка страдать должна? Нет! Ей-богу, нехорошо, братцы».
     - Ребята, мне что-то не хочется, - заикнулся было Геннадий вслух. .
     - Как это «не хочется»? Я же договорился...
     - В том-то и дело, что «до-го-ворился»... Ну, для чего я-то попрусь туда?..
     А тут и оба Ивана - Шаврин и Мамонов - уговаривать его взялись:
     - Чего ломаешься-куражишься, как девица красная? Что в этом плохого? Наоборот, рада будет. Ведь скучно им, молодухам-то, живется сейчас. А тут мужская компания... - Ну, и дальше в том же духе.
     - Да хрен с вами в таком разе, пойду, - сдался Геннадий. - Только если у меня морда будет унылая, прошу не осуждать и ни о чем не спрашивать. Я ведь играть не умею.
     Приоделись, причесались, одеколоном спрыснулись - пошли. Всю дорогу Геннадий чувствовал себя так, будто втянули его в заведомо подсудное дело. Конечно, в общем-то, никто ребят не упрекнул бы, наверное. В деревнях вроде так и заведено. Дружат парень с девахой, значит, покажи, лапушка, какая ты хозяйка, как к друзьям избранника относишься и все такое прочее. Но это, если всерьез, если большая обоюдная любовь. А тут что? Шел Геннадий и думал, что он потом в письме Алексею обязательно подробно изложит свои мысли и мнение по поводу этого «романа». Когда все отстоится в душе, он все обдумает и напишет.
     . ..Аннушка оказалась смугловатой, гладкощекой, румяной, похожей на татарочку, крепко сбитой бабенкой (Геннадий почему-то определил: бабенка). Встретила смущенно-приветливо, даже несколько растерянно. Справившись с волнением, велела раздеваться и рассаживаться. А пока они, соблюдая степенство, раздевались и рассаживались, она поставила на плиту приготовленную сковороду с картошкой. Вслед за тем опустилась под пол, достала квашеной капусты и огурцов. Разрезала на маленькие пластики краюшку хлеба. Все подала на стол, а потом ушла куда-то и долго не появлялась. Вернулась Аннушка с заиндевелой от мороза бутылкой водки.
     Похоже, что она и впрямь любила или уважала Алексея. Не зря же смутилась, растерялась и теперь нет-нет да и вспыхнет лицом. Значит, неплохая бабенка, совестливая. Только все же зачем они ей? Ей один Алексей нужен. А тут... Как ни старался Геннадий казаться веселым да бесшабашным студентом-гусаром, а ничего у него из этого не вышло. Да еще лицо огнем горело.
     Аннушка была в черном. В черной юбке в обтяжку, в черном пиджачке, в белой кофточке с кружевным воротничком и в аккуратных черных пимах. Водку она не пила, в разговоры почти не вступала. Только угощала, да хлопотала, да внезапно смущалась.. А они вчетвером осушили бутылку, зачистили сковородку, подмели хлеб. Вообще вели себя так, будто не в гостях были. Но Геннадий чувствовал какую-то скованность.
     Аннушка опять ушла куда-то и вернулась в сопровождении парнишки лет четырнадцати. Это был белобрысый губастый ушастик в громадных, казенной катки валенках, то и дело улыбавшийся и швыркавший носом, поскольку простыл на лесозаготовках, где работал возчиком. Но главное - при нем была сверкающая лаком и металлическими наугольниками гармошка. Ее-то, гармошки, и не хватало компании.
     Продув через клапан мехи и подождав, пока инструмент пропитается домашним теплым воздухом, парнишка довольно лихо заиграл частушечную мелодию. Мамонов тут же подхватил Аннушку и, неуклюже взбрыкивая ногами, стал кружиться с пей по комнате.
     Гармошка, конечно, кстати оказалась. К тому же Алексей был хорошо знаком с парнишкой, уже играл, случалось, на его гармошке, и тот с полным доверием и даже уважением передал ее младшему Осокину. Алексей сразу же завел: «Там вдали, у реки, загорались огни...» Отцовскую любимую...
     Спели одну песню, другую... Завеселевший Мамонов настоятельно требовал, чтобы студенты «откололи» какой-нибудь городской песенный номер. Роль исполнителя добровольно взял на себя Иван Шаврин: «Старушка не спеша...» Алексей Осокин быстро освоил мотивчик на гармошке и стал лихо подыгрывать солисту... В общем-то, вечер неплохой получился. Когда уходили, Генка подумал, что Алексей останется ночевать у Аннушки, и от этой мысли его в жар бросило. Но братец лишь задержался в доме на минутку и догнал ребят за калиткой.
     Дмитриевка, словно бы пригорюпясь, спала в этот час, полузаваленная снегом. В морозной ночи светилась ядреная луна. Где- щ..за островом приглушенно шумел перекат на Бие. Гармонист тоже немного прошелся по улице, но отвыкшее от музыки село не скрипнуло в ответ ни одной калиткой, ни один девичий голос не подхватил озорную мелодию, как это бывало перед войной...
     Ровно через месяц (письма долго ходили) Алексей получил песть из Томска. Геннадий писал: «Доехали благополучно. Правда, тут все удивляются, что так сильно обморозились. И, кажется, никто не верит, что в общей сложности, туда да обратно, около пятисот километров пешком... Потому и опоздали немного.
     Сейчас живем в другом общежитии. В нем теплей, светлей и чище, чем в прежнем. Дом деревянный, двухэтажный. Комната на солнечной стороне. Четыре окна...
     Купил хлебную карточку. Уезжал тут один, недорого взял. Теперь у меня хорошая добавка к студенческому пайку. Стипендию пока не получаю. Вот сдам те два экзамена, тогда и стипендия будет. Голова вроде получше варить стала. Да и предметы общеобразовательные кончились, пошли специальные. А в них я почему-то лучше других разбираюсь. Особых новостей нет, живем опять с Энгельсом Ледневым.
     А еще я тут чуть артистом не заделался. Опять ходил в эту самую студию. Насмелился. Сам знаешь, интересно. Встретил меня мужчина - рослый, красивый, вежливый. Фронтовик без ноги. Узнал, в чем дело, и спросил про образование. А у меня похвальная грамота за седьмой класс при себе была. Документ, сказал он, годится, по главное - способности. Тут же он сделал «пробу» моих возможностей актерских. Я играл Митрофанушку из «Недоросля», одноногий изображал госпожу Простакову. Умора! Я-то роль Митрофанушки еще со школьных спектаклей помню, а «Простакова», фронтовик то есть, читал по книжке. После он мне говорит: «Прекрасно, молодой человек, прекрасно!..»
     Но «проба» оказалась ни к чему: хлебных карточек в студии не дают, стипендии и общежития тоже нет. Ничего нет... А народ, который ходит сюда, - не чета мне. Образованный. Нарядных дам-девиц много из эвакуированных... Да и сама студия тоже была эвакуирована о запада. Как война закончится, так студия уедет.
     Что касается твоих отношений с Аннушкой, то смотри сам. Я сначала собирался написать тебе об этом подробнее, да раздумал. Скажу только то, что наш дедушка говаривал: «Если хочешь добыть большого зверя, дак не пуляй по мелочи. А то и припасы зря расфукаешь, и зверя спугнешь». Помнишь? Ну так вот, смотри...
     Твой брат Г. Осокин. Томск. 20 февраля 1945 года».


     Ранним утром восьмого мая тысяча девятьсот сорок пятого года в числе пассажиров, только что прибывших из Томска, на привокзальную площадь города Бийска вышли Два худосочных парня с полупустыми солдатскими вещмешками. Один, несуразно длинный, расхлябанный, с бескровным мальчишечьим лицом, был в толстом, сильно заношенном свитере, в мятых, еще более истрепанных шароварах и громадных рыжих американских ботинках. Другой был почти на голову ниже, но шире костью. Вид у него тоже был довольно заморный. Однако держался он, как говорят, гвоздем, хотя и был в почти нищенской, по сравнению с городской, простой крестьянской одежке.
     Поспешно миновав площадь, парни вышли на мощеную улицу, забиравшую влево, прошли с километр, спустились под откос коренного берега Бии. Здесь, за углом покосившегося дровяного сарая, они уселись на толстое облупленное бревно, которое, видать, некому было распилить, и, убедившись в том, что все тревоги позади, громко расхохотались, оглядев друг друга.
     - Приехали, а?! - слабоватым утячьим голосом спросил длинный и уже громче рассмеялся. - Аи да мы! Аи да «зайчики»! А, Генка?!
     - Приехали, братец Энгельс Иванович! - самодовольно подтвердил напарник. - А ты боялся, не верил. Где у тебя душа-то? Тут все еще? - И потрогал длинного за пятку.
     - Ну, Генаха! Ведь это же повезло нам. Это же как в сказке. Без билетов, а все ладом вышло!
     - Это боженька нам помог. Мы же с тобой безотцовщина...
     Да, приехали они «зайцами», без копейки денег. От Томска до самого Бийска. По военному времени это было невероятно и очень рискованно. Собственно, у них был один билет па двоих, благодаря чему и удалось сесть па поезд. Так получилось, что зимой, когда Геннадий ездил на каникулы, билет его, Томск-Бийск, остался непогашенным. То ли контролеры не уследили, то ли Геннадий во время проверки отлучался куда-то... И вот пригодился билет...
     Если умом рассудить, то ехать домой в эту пору не было никакого смысла: через месяц начинались экзамены. Но зима прошла, стало теплее - вот и «зачирикали»...
     Дружная, бурная выдалась весна, нестерпимо волнующая. Толстые пласты снега на крышах набухли талой водой. Они на глазах оседали и истекали обильной капелью. Крыши от этого казались увешанными до земли серебряными сверкающими нитями. Вчера еще укрытые снегом и ледяной коркой взлобки и крутяки вдруг обнажили глинистые, песчаные и дернистые свои бока. Вода не успевала стекать куда надо, разливалась в обширные лужи и озерца, пожирая последние сугробы.
     Прошло несколько таких дней, и вот уже задымились открытые места, подсыхая и щетинясь где густыми, а где редкими иголочками первой зелени. В городе у прохожих можно было увидеть букетики сначала вербы, затем подснежников и прочих первоцветов. На городских пустырях и в огородах пригорода задымили костры - жгли прошлогоднюю листву и картофельную ботву, то тут, то там сыро затемнели лоскутья свежевскопанной земли.
     Странно: никогда раньше эти лоскутья, эти пашенки малые не манили и не волновали Геннадия, как сейчас. Крестьянский сын - и душа, значит, крестьянская. Проснулась, задышала, позвала земелька...
     Управилась весна со снегом, будто горячую страду отвела. Круглосуточно трудилась. Броско обозначились натоптанные и уже просохшие тропинки, загустела сочная травка под солнечной стороной заборов, пронзив клейкую оболочку почек, показались острые язычки древесной листвы. И целыми днями, все более сгущаясь к вечеру, стояла над городом и дальше, докуда глаз хватало, лазоревая дымка испарений.
     Даже поезда на станциях Томск-I и Томск-П перекликались куда веселей, чем в глухую морозную пору.
     А какой же ликующей была эта весна там, на Алтае родном, в горах и лесах высоких! Как шумели там реки и речки, как сладостно стонали от птичьего гама и свиста подледные кусты и чащи, как пел воздух от струнного гуденья пчел и шмелей! Как дружно зеленело и цвело все вокруг, как пахло черемухой, неистощимо плодовитой землей, проснувшимся кореньем и всякими новыми всходами! Только на Алтае, только в горах и в горном лесу, где нога тонет в парном перегное, может быть такая благодатная весна!..
     Затосковал, в смятенье впал Геннадий. Душа его в течение всей долгой, холодной и голодной томской зимы была угнетена, заглушена, унижена. А теперь... Теперь она не могла оставаться тут, в городе. И учеба вроде не пошла. Удалось только «свалить» те два экзамена, без которых не давали стипендию. Казалось бы, все как надо теперь. Но нет, нет, нет... И вообще, вряд ли он продолжит учебу в этом городе, где пришлось испытать и голод, и холод, и всякое другое, с ними связанное.
     А до конца учебного года оставалось каких-то полтора месяца. Да не стало, братцы, никакого терпенья. Домой! Хоть денька па три! Хоть глазком глянуть, подышать родным воздухом...
     После занятий Геннадий и Энгельс только и делали, что бродили по городу и окраинам. И чем больше ходили, тем больше разговоров о доме, тем вожделенней хотелось лобызать там.
     Однажды, уже в сумерках, возвращаясь в общежитие, они и договорились попробовать съездить домой на побывку. А вдруг удастся? Главное, сесть на поезд. А там... Ну, пусть поймают, ссадят. Так что же? Не смертельно ведь. Л если удастся добраться до Бийска... О, если бы добраться! Там, наверное, уже сухо, машины бегают до самой Дмитриевки и Турочака.
     В день отъезда в техникуме все хорошенько разузнали: сколько осталось до экзаменов, какие приказы и объявления висят на стенде и многое другое. Ребятам наказали: если спросят, скажите, что нас домой отпустили. Не-зря же они ходили к завучу отпрашиваться денька на три - до Бийска только. На три-то дня им разрешили, но они, конечно, пробудут в «отпуске» дней десять.
     Поезд отходил вечером. На вокзал они пришли пораньше, чтобы все хорошо изучить-высмотреть. Познакомились с кой-какими пассажирами, едущими до Бийска. Свой билет сверили с теперешними. Точно такой же, стандартный, только надо было чуть-чуть дату подладить. И все. Билет был целенький, не пробитый компостером.
     Садиться зашли с другой стороны поезда. И когда уже он трогался, подбежали к вагону, который был обозначен на билете. Кондукторша, молодая и красивая, закричала: «Куда лезете, мазурики!» Но когда показали билет и сказали, что и второй есть, только достать не успели, она разрешила пройти в вагон.
     Они забрались на самые верхние полки и затаились на всю ночь. Однако дремали чутко, прислушивались, не появится ли контролер. На какой-то станции в вагон шумно ввалился целый взвод солдат. Разделись, разложили на полках вещмешки, гимнастерки, шинельки, ремни, пилотки, фуражки. Большей частью они толпились внизу, играя в карты или домино, и непрестанно хохотали, радуясь чему-то.
     Разговорившись с военными, Энгельс попросил у них шинельку, чтобы прикрыться и вздремнуть немного. Если и проходил потом контролер, то посчитал их, конечно, за солдат. Пронесло!
     Всю дорогу в вагоне царило какое-то праздничное благополучие, которое казалось необъяснимым. Только уж назавтра, когда по радио на каждой станции торжественно объявляли, что Германия полностью и безоговорочно капитулировала, что настала долгожданная Победа, - тог самый праздник, который должен был состояться в конце-концов и на «нашей улице», понятной стала шумная радость солдат.
     Господи! Победа! И не верится даже! Люди на перроне обнимаются, военных качают. У всех веселые лица. И радио гремит: «Победа!!!» Да теперь хоть голодом, хоть ползком, а понесут они радостную весть по всей дороге от Бийска до самой Ушпы. Скорее, скорее, вперед!
     Попутный шофер, который вез их до Ключей, еще не знал, что война закончилась. Не сразу поверил этим двум «сдухарикам». Думал, наверное, темнят, подслащивают,, чтоб подобрей он был и денег с них не взял.
     - Дяденька, подбросьте в честь победы докуда сможете, - попросил Энгельс шофера, когда «студебеккер» затормозил перед ними.
     - До Ключей еду, - ответил водитель, а затем ошеломленно уставился па парней:
     - В честь победы, говорите?! Какой победы?!
     - Победа, дяденька! Полная и безоговорочная капитуляция фашистской Германии! По радио об этом все время говорят сегодня. Поздравляем вас!..
     - А не брешете, ребятёшки?! Не брешете?! Едрит твою-в казенную часть! Не брешете?!
     Шофер прямо-таки вылетел из кабины, схватил парней в охапку, к себе прижал, уколов их щеки грубой щетиной бороды. Потом, швыркая носом, начал спешно закуривать, и видно было, что руки у него малость трясутся. Свернув цигарку и прикурив от зажигалки из винтовочной гильзы, он, будто пьяный, прошел за машину. Посморкавшись там и постукав сапогами по скатам, крикнул:
     - Ну, садитесь,орлы! Прокачу с ветерком!
     Вот так-то . и получилось, что в Ключи они первыми привезли весть о победе. То ли там телефон не работал,, то ли радио молчало, но именно от них да от шофера «студебеккера» узнали тут об этом долгожданном событии. Шли они по улице и каждому встречному говорили:
     - С победой! С праздником!..
     А впереди них все разраставшимся табунком уже мчались пацаны и, поддергивая штанишки, вперегонки несли по всем дворам радостное известие: «Война кончилась!..»-
     Ключи они прошли скорым шагом и до следующего села с мудреным названием Прогресс тоже быстро дотопали.
     А меж тем разгорался благодатнейший денек. Воздух гудел от майских жуков, которых было так много, что приходилось отмахиваться ветками, чтобы глаза не вышибли. И все они летели куда-то в одну сторону - к Бие, на острова, что ли? А может, дальше - в степь забий-скую. Ударившись обо что-нибудь, они звучно шлепались наземь, не успев спрятать нежные подкрылки, копошились в траве, в пыли, в только что распустившейся листве, гудели у каждого куста и дерева. И тепло было так, что впору раздеться и идти, загорая на солнышке. Вспотели, может, первый раз за год.
     В Прогрессе было безлюдно, и только на огородах изредка виднелись согбенные старушечьи фигуры. Подойдя к одной изгороди, Энгельс оперся о плетень и окликнул хозяйку, копавшуюся на грядках. Оглянувшись, старушка подковыляла к самому плетню:
     - Мне ли, чо ли, шумишь-то?
     - С победой поздравляем вас, бабушка! Война кончилась!
     Поняв, в чем дело, та радостно перекрестилась, отвесила земной поклон не то богу, не то Энгельсу, затем, опустившись на кучу подсолнечного будылья, расплакалась, изредка приговаривая сквозь слезы:
     - Ой, ребятишечки... Ой, дорогие мои... Да неужто правда пособил господь бог?..
     Тут же, на огороде, подкладывая под таганок сухие подсолнечные дудки, старушка сварила в чугунке с десяток крупных картофелин и пригласила ребят в избу, перекусить на дорожку...
     Шли они в тот день до глубоких, необычайно сиреневых сумерек и почти в каждую попутную деревеньку первыми приносили весть о Победе. И везде их подкармливали, одновременно расспрашивая о подробностях последних сообщений в газетах.
     В разгаре была страдная пора - сев хлебов. В деревнях и селах домовничали только старые да малые. Остальные, на ком в эти годы держалась хлебная нива, ночевали прямо в поле.
     Шагая увалистой степью, примыкавшей к лесным отрогам Горного Алтая, ребята видели по сторонам полевые станы, риги, дымки. Кое-где гудели черные, как жуки, тракторы, и жирные полосы пахоты тянулись вслед за ними. Редко-редко встречались прохожие и проезжие. Да и то это были какие-нибудь пацаны, возившие к станам горючее, или доморощенные учетчики-юнцы.
     А теплынь так и катила валом по степи. В небе не было пи облачка. Солнце пекло до того, что даже им, бескровным доходягам, было чересчур жарко. Все вокруг - небо, солнце, степь, отдаленные села, перелески - вся природа словно отражала радость по поводу установившегося мира...

          

   Произведение публиковалось в:
   Деревенская родня. Сборник рассказов и повестей. – Хабаровское книжное издательство. Хабаровск, 1992.