Деревенская родня

      В этот раз Никита приехал по несчастью - я заболел и долго валялся в больнице. Насколько я понял из объяснений врачей, подвела меня иммунная система. То есть сначала я где-то сильно переохладился, вследствие чего подорвана была защитная сила организма, и какой-то, может самый банальный, вирус воспользовался этим, «дал мне дрозда». Сильный токсикоз, аллергия, отравление спинного мозга, неподвижность. Шевелилась только одна голова. Врачи творили: еще бы немного, и... Это означало, что в больницу меня следовало доставить гораздо раньше, как только почувствовал слабость в ногах и руках. Но кто знал, что это такое?
     Врач, вызванный на дом, констатировал «пищевое отравление», сказал, что оно вскоре должно было пройти. Но прошло еще два дня, и я едва дополз до телефона, с великим трудом набрав номер, чтобы вызвать «скорую». К. несчастью, и дома, кроме меня, никого не было.
     Да, перед этим я сильно охладился - часов пять плыл на лодке в резиновых сапогах. А по Зее шла шуга. К тому же я плыл не днем, а ранним утром, по морозцу: надо было спешить домой, так как матушку мою должны были положить в больницу. Назавтра я отвез матушку в больницу - се лечили от болезни печени - и почувствовал прямо-таки смертную тоску, непонятную тревогу и смятение во всем теле. Уж не дурное ли предчувствие, думал я, имея в виду, что матушке - семьдесят шесть лет и болезнь у нее серьезная. А вдруг?! Мало ли что...
     Тоска и тревога не покидали меня еще дня три. Я подходил к зеркалу, и на меня тревожно и как-то изучающе-вопросительно смотрел человек, мало похожий на меня, прежнего. «Что же будет, что же это происходит?» - спрашивал я сам у себя. Потом я почувствовал, что ноги мои слабнут, - я едва сходил к матушке в больницу и с еще большим трудом добрался до дому. Утром хотел почистить картошку и не смог - нож выпадал из рук и картошка тоже. Тут-то я и вызвал па дом врача, который поставил мне неверный диагноз.
     Позже я вычитал у одного академика, что иммунная система может ослабнуть также от излишней солнечной радиации. И я ему поверил, ибо все лето перед болезнью я пропадал на Зее и по целым дням щеголял без рубашки и брюк. А лето было слишком солнечным. Вот и получилось, что, с одной стороны, я злоупотребил солнечной радиацией, с другой, - не поберегся от холода. А в результате - инфекционно-аллергический полирадикулоневрит. Такой диагноз потом поставили мне в больнице.
     Матушка, узнав о моем несчастье, отказалась от своего лечения и почти каждый день потом навещала меня, принося что-либо повкуснее и посытнее. В ту пору я и не предполагал, что болезнь у меня непростая и нелегкая, и ие-кренне верил, что через месяц, в крайнем случае - полтора, буду ходить, как и прежде. Так успокаивал я и матушку. Тем более, что аппетит у меня-был отменный и голова совершенно ясная. А уж лежать в больнице до чего не хотелось! Нянечек не хватало. Лечащий врач разводил руками. Дескать, не идут люди на мизерную зарплату. Приходится брать на работу кого попало. На лифте стоял бывший алкаш и туберкулезник, которого почему-то всегда трясло от гнева, и он материл больных самым безбожным образом. Особенно тех, кто не мог двигаться. А вечерняя нянечка была с дебилинкой. И это в нервном отделении! Нет, не хотелось мне лечиться в таких условиях.
     Однако пришлось проваляться там четыре месяца, пока не стал понемногу двигаться. Когда я отбывал больничный срок, матушка моя, Кристина Ильинична, успела оповестить письмами всю родию, проживавшую в основном в Сибири. Писала она тем корявым почерком, каким научилась писать во времена «ликбеза», лет пятьдесят назад. Зато писала очень подробно.
     «...Петра нашего разбил паралич. Вот беда-то какая у нас. Сначала и не двигался вовсе, но сейчас помаленьку шевелится, ходит. Врачи говорят пройдет. Да ведь оно как сказать... Боюсь я шибко, вся испереживалась. Всегда такой здоровый был, не жаловался, и вот такое дело...»
     Какая мать не тревожится, не печалится, не боится за дитя свое, будь оно хоть трижды взрослым, если сама-то она жива еще?!
     В ответ на матушкины горестные письма родственники понаслали мне красивых открыток и писем, в которых призывали не унывать, верить, что все обойдется. Выражали они, конечно, и сочувствие. И только один Никита ничего не прислал. И я подумал: не случилось ли и с ним чего-нибудь?! Но вдруг он нагрянул собственной персоной. Да не один, а с матерью - почти такой же старенькой, как и моя матушка. Звали ее Вера Михайловна.
     Матушка моя и Вера Михайловна были снохами. И судьбы у них были сходные. Свадьбы сыграли в один год, в колхоз вступили одновременно и на войну проводили мужей в одном - тысяча девятьсот сорок первом году, и овдовели в одно время. То есть мужья их погибли на фронте почти в конце войны. Это были мой отец и отец Никиты. У родительниц наших даже в характерах сходство было. Работящие, заботливые, хлопотливые. И слова говорили те же - древние, сибирские.
     От Никиты пахло водочкой, и, когда он обнимался со мною, Вера Михайловна не преминула укорить его:
     - Ведь всю дороженьку тверезый ехал. А как подъезжать сюда, так бутылку достал из чемодана. На радостях, говорит. Любит выпить-то. Почти всю и выдул, душа окаянная, - она всплеснула руками.
     Ну, мать! Ты уж сразу критиковать...
     Никита мало изменился за эти пять лет, пока я не видел его. Правда, пополнел чуток и в плечах стал более «корпусный», как говорит Вера Михайловна. И оттого будто бы, что курить бросил. «Ведь курил бесперечь. Безбожно!»
     В деревне, где жили мы в ребячестве, дома наши стояли напротив друг друга, через речку. Речка неширокая - камень перебросишь. И всякий раз мы перекликались, бывало, приглашая друг друга в гости и для игры. Никита помоложе был, но от старших не отставал ни в играх, ни в работе какой-нибудь. И смелый был, чертенок, - всегда был готов и побороться, и подраться, и помириться тут же. «Варнак растет», - судачили старушки. И кто бы мог подумать, что из него выйдет самый что ни на есть хозяйственный человек.
     - Тебя не критиковать, дак... Молчи уж, горе луко-во! - вовсе не сердито ворчала Вера Михайловна.
     Она и раньше вот так шумела на него. Громко, но не сердито. Никита с десяти лет за мужика в доме остался. Кроме него была еще младшая сестренка. Вот с тех пор с ним на равных и судила-рядила Вера Михайловна. Она - за хозяйку. Он - за хозяина. И после, когда Никита выучился на машиниста паровоза, отслужил в армии и женился, она все так же с ним разговаривала. А он беззлобно отбивался: «Ну, мать, ты даешь у меня!» И затылок чешет.
     Вера Михайловна, по определению товарок, была упор-ная и шумноватая. А скорее всего, она была просто азартным человеком, хоть в работе, хоть в разговоре.
     Пока собирали на стол, Никита под душ сходил в ванную, переоделся по-домашнему, причесался и «пропустил» рюмашку. За столом старушки тоже пригубили по маленькой, и начались бесконечные разговоры, расспросы, воспоминания. Расшумелись, засветились, разрумянились. Та и другая на yum туговаты уж стали - громко разговаривали. И Никита говорил громко, чтоб им слышно было. А мне, честно говоря, шум был немного в тягость. Тем более, что пить мне нельзя было никоим образом, и я сидел совершенно «тверезепькин».
     - Петя, да ведь они еще ничего у пас. Невесты! - обнимая старушек, подбадривал их Никита. - Правда, зубки повыпадали...
     Они застенчиво улыбались - шутил Никита, бог с ним. Пьяненький.
     -Да меня, может, еще конем не стоптали бы, - словно оправдывалась Вера Михайловна, - если бы не поясница, язви ее... Какой раз дак будто ножи туда «ставлены. Хоть кричн. А то и горя мало бы.
     Она удалая была в молодые-то годы, от мужиков не отставала. На сплаве леса на весле стояла, когда плоты по реке весенней гнали. Скажи кому - не поверят. А однажды... Смеху-то было по деревне! Идет она с работы, а сосед с чуркой дров мается, никак расколоть не может. Глянула и говорит: «Кум, да кто же так дрова-то колет? Дай-кось топор-то». «Ну на, покажи, кума, покажи...»
     А она и впрямь показала. Скорехонько разделала чурку па мелкие полешки.
     Моя матушка тоже вынослива была. Да вот болезни рано ее донимать стали. От работы же. От надсады. А так-то она даже больше, чем Вера Михайловна, разных женских и мужских работ делать умела. До сих пор помню, как мы с ней в два топора сруб рубили для новой избы, ибо старая нас чуть не придавила. Было это летом, в тот год, как война кончилась. Вот уж намаялись!
     Разговаривая, матушка не забывала и угощать. Сама она больше рюмочки не могла употребить из-за болезни. А Вера Михайловна - ничего. Еще и еще пригубила.
     Я уж совсем забыл почти, отчего и почему говорится «кума» или «крестная». А тут опять кума да кумушка. Крестная да крестничек.
     В тысяча девятьсот тридцатом году Никиту тайком крестил беглый попик, а матушка моя принимала младенца. С тех пор Никита был ее крестником, а она ему - крестной. Ну а снохи стали кумушками.
     - Я ведь, кума, все хозяйство держу, - не столько сетовала, сколько гордилась Вера Михайловна. - Огород, коровенка, поросенок, овечки, куры... А чо делать-то, пока ишшо силы есть? Этот, - кивала она на сына, - ворчит на меня. Зачем, мол, тебе хозяйство? Пенсия идет. А какая у нас пенсия-то, у бывших колхозников? Господи! Так что я не согласна сидеть на пенсии - ноги протянешь. А так - все свое. Непокупное. И привычку куда денешь? И внучата приедут - угостить, порадовать есть чем. Да и себя навроде человеком чувствуешь, когда хозяйство ведешь. Вот так и живу.
     Матушка хвалит куму. Молодец баба! Справляется. А сама-то она давно уж огородом не занимается - лет десять.
     Раньше Петру давали земли соток пять от редакции, под картошку. А теперь и он не берет: подвала в доме нет, хранит!, картошку негде. На магазин вся надежа.
     Ну, дак вы в городе живете. А мы, считай, в той же деревне. Как же без хозяйства?
     Никита й Вера Михайловна жили, как говорят, ни в селе, ни в городе - на станции, у железной дороги. В конце сороковых, когда я кончал сельхозтехникум, Никита поступил в ЖУ. По окончании его он работал на паровозе, потом служил в армии, в столичном гарнизоне, не раз стоял на карауле у мавзолея Ленина. После армии опять вернулся на железную дорогу и обосновался на той самой станции, где жил и теперь. Туда же он перевез мать и сестру, которую вскоре выдал замуж за своего товарища.
     А я за это время успел поработать в Монголии и на амурской земле, где закончил также и сельхозинститут. В общей сложности я отдал сельскому хозяйству около десяти лет. Потом стал пописывать.
     В общем-то оба мы поменяли свои первоначальные профессии. Я стал журналистом, а он, оставив паровоз и тепловоз, переучился на техника-лесовода и вот уже лет пятнадцать сажает леса вдоль Транссибирской магистрали.
     - Люблю я это дело, понимаешь, Даже на пенсию не-пойду, однако. Крестьянин сидит во мне. Куда денешься? И по домашности хозяйствовать люблю. Со скотом, с земелькой.
     - А правда. Хозяйствовать любит, - одобряет Вера Михайловна. - Утречком в пять часов уже на ногах всегда.
     - Ну вот, а сама ругаешь...
     - За водку я ругаю-то, окаянная твоя душа! Неужто за работу стала бы ругать?
     - Вот так всю жизнь, граждане! - с дурашливой простоватостью жалуется Никита и, наклоняясь ко мне, поясняет: - Я же с похмелья нисколечко не хвораю. Не знаю похмелья. Вечером могу поддать о кем-нибудь, а утром опять - как штык... В работе весь день, на свежем воздухе, в лесу...
     - Нашел чем хвастаться!
     - Что деется! Про другое она недослышит. А тут все усекла! Ну, мать моя!..
     Нет. Они не ругались - привычно, по-домашнему шумели шутя-любя.
     - Если бы я в ущерб работе и всему обществу... А то нет ведь. И кабы денег не было. А то есть ведь!
     - Деньги есть у их. Много денег, - поясняет Вера Михайловна. - Нина-то у ево директором школы работает. Да еще и занятия ведет. Хорошо получает. И хозяйство у их. И сам деньги зарабатывает. Выслуга идет. И трактор у ево в руках, считай, и лошадь. И сено, и топливо - без горюшка. В магазине-то почти ничего не покупают.
     - Только водку. - Никита подмигивает мне.
     - Вот-вот! Алкоголик несчастный... «Москвича», правда, купил и мотоцикл... как его? «Урал». Большой такой,
     с коляской.
     Никита смеется, головой крутит: дескать, ну никак не
     угодишь!
     - Я уж сам скоро дедом буду, а ты меня все воспитываешь.
     - Да оно и правда. Люда-то уж в институте учится. Гляди, так замуж скоро выйдет.
     - Хорошая девчонка! - одобрительно говорит Никита. - Чуть что - меня критикует. Крепкая. В нее, видать, в бабушку.
     - Да уж не в вас, теперешних... Никита опять закатывается в смехе:
     - Нет, это как же так получается, граждане? Оказывается, я тут даже и ни при чем! Вот дожился!
     Я был все еще хворым человеком и за день от суеты, разговоров и шума изрядно устал.
     - Извини, - сказал я Никите, - пойду, прилягу. А ты садись рядышком да рассказывай потихоньку о чем-нибудь.
     И он рассказывал. В одну сторону полоса тянется ки-^ лометров на тридцать и в другую почти на столько же. А теперь еще и параллельные посадки начали. И отдельные рощи сажают. И кое-какие фруктовые деревья культивировать стали. И правильно. По всем дорогам надо хорошие леса заводить. Лес - он хлеба не просит, а сам-кормит и поит. А придет пора пользоваться его древесиной, и дорога - вот она. А то ведь сколько по Сибири тайги зря гниет по бездорожью!
     - Вот поправлюсь - приеду к тебе.
     - Обязательно поправишься. Я же вижу по тебе. Только ты сам себе помогай хорошенько. Не ленись, шевелись, попотеть не стесняйся...
     - Я так же думаю...
     Я замолкаю, а он негромко и доверительно вспоминает^ вроде как докладывает: так, мол, и так.
     Почти десять лет проработал Никита на паровозах и тепловозах. Денежная работа - ничего не скажешь. Но особого удовольствия или радости-благости он никогда от нее не испытывал. «То в первую смену едешь, то во вторую то -- подменяешь кого-то. Привык, конечно. А все не то. Хозяйствовать тянуло. С детства ведь заквашен на этом. Да и глаза припортились. Ведь ездили как: все машинисты наружу выставлялись, не дай бог просмотреть чего-то. А тут ветер, дождь, слякоть, дым и пыль в глаза».
     Когда электровозы пошли, так почище стало, но он уже решил переучиваться. Переучился получил диплом. Мать в старой хате оставил, себе новую срубил. Обустроился, укрепился. Сараев и сараюшек для живности наставил, баню срубил, огород, как пух, разделал, удобрений не пожалел. И главная работа пошла - любо-дорого. По душе, без всякого разлада. И вроде- как заново народился.
     - Я тебе честно скажу, Петруха. Рука у меня легкая на всякую живность. У других дохнут, а у меня, глядишь, все ковыляют, растут. Индюшата - уж па что хлипкие - отход большой. А у меня из двенадцати только один не выжил. По восем-ь килограммов чистого мяса индюк дает! Ну а с коровой, овечками, поросятами, курами - дело привычное. Так что и дом есть, и при доме все. Работать, конечно, много приходится. Встаю пораньше, ложусь попозже. Но я люблю это дело, люблю, грешник! От матери, конечно, это идет, от дедов наших. Про отцов не говорю - мало мы пожили с ними, мало видели их. А дед-то наш, по отцам-то, хо-озяйственный был! С большим рассудком! Помнишь? Не зря же раскулачили. До нитки. Хорошо, хоть сам уцелел. И опять ведь все своими руками поставил. Помнишь?
     - Ну, как же!
     - Да и другой мой дед, Михайло-то, тоже рано вставал. Правда, лишку шумоватый был... И форсить любил.
     - Ну а читать-то читаешь что-нибудь? Или только...
     - А как же! Ты что думал? Там был паровоз, а тут навоз. И все. Читаю. Да вот опять же, елки-палки, удержу не знаю. Понравится книжка - и, пока до конца не дочитаю, оторваться не могу. Надо спать, а я читаю. Нинка ругается. Говорит, то пьешь, то читаешь, и все запоем, как ненормальный, и глаза не жалеешь. А у меня, и правда, один глаз все время красный. Операция была. На паровозе заработал.
     - Ну а «Москвич» для чего?
     - Да так... И ездить-то некуда. Иногда - по грибы, по ягоды, в магазин, к сестре с зятем. Хлопоты лишние с ним. Резина, горючее, запчасти... И хрен купишь, если даже деньги есть. Все доставать надо. Да и не везде на машине-то у нас проедешь. Вот-и взял «Урал». Этот почти везде пролазит...
     Разговор наш был самый что ни на есть непринужденный. То одно вспоминали, то другое, то веселое, то грустное или страшное. Жалели родителей наших, которым в молодости так и не пришлось испытать хорошей жизни.
     - Елки-палки, - вздыхал Никита, - как вспомнишь... Голодуха, одежонка плохая... А вроде и не горевали шибко-то. "Особенно мы - пацанва. Война началась, так я, дурачок, обрадовался даже: вот интересное дело! Не знаю, как ты, а я из тогдашних огорчений запомнил только голод да холод. А в остальном все вроде бы распрекрасно было А ведь что было, что было! Даже морозы не сравнишь с нынешними. Зимой обязательно сорок градусов да больше. А теперь вот... Сам, наверное, слышишь по радио. Пятнадцать-двадцать градусов у нас зимой-то. Разве зима это? Вот бы тогда такие-то зимы! А яблоки? В детстве я даже не знал, что это такое. А теперь у нас многие выращивают. И черноплодную рябину, и облепиху, и другое, что раньше и не знали.
     Вспомнили мы и о том, как в кедрачи ходили - «шишку бить», как ночевали там у костра, как нас, «леший» пугал, то есть филин.
     - А кедры, знаешь, мы тоже сажаем. Питомник есть у нас специальный для разных пород. Некоторые берут, сажают под окнами, обочь огородов, в садах у себя. Ну а моя бригада аж целую рощу посадила. Да ведь он, батюшка, растет-то больно уж неторопливо. Пока урожая дождешься, и умереть можно.
     - Зато это не что-нибудь, а кедр! Ему же цены нет.
     - Это верно. Я уж не раз подумал: как это попы не докумекали внушить сибирякам... Если кто будет сажать и выращивать кедры, тот обязательно будет в раю. И проживет долго. И это ведь не вранье было бы, если по совести рассудить, а? Представь себе: дома хорошие, и кедры вокруг. Шишки па крышу падают. И так от Москвы до самых до окраин! А?
     Говорили мы до самой ночи. Когда я уставал и закрывал глаза, Никита"поднимался и уходил на кухню:
      - Ну, ты отдохни. А я, прошу прощения, пойду пропущу маленько.
     В следующие дни Вера Михайловна старалась оградить Никиту от выпивки. Одну-две рюмки она разрешала, а потом решительно отнимала у него бутылку и прятала. Никита каким-то образом угадывал, где могла быть эта бутылка, извлекал ее на свет божий. Иногда ему это удавалось сделать незаметно, иногда его накрывали на месте преступления, и тогда было много шуму и смеху.
     - Здоровенный ты мужик, - сказал "я ему, - почти по две бутылки в демь. И вроде слегка только...
     А привык, знаешь. И ем я хорошо, не то что алкоголики. Да н не люблю я подряд раз за разом глотать, чтобы рога в землю. Я с интервальчиком, с чувством, с толком, с расстановкой.
     - Бросать не думаешь?
     - Надо! Курить бросил, и это надо бросать. Погулял. Хватит, однако.
     На этот счет мы пришли к тому известному выводу, что и раньше пил народишко. Но не так «единогласно» и много, как теперь. Собственно, и деньжонки тогда не у всех водились, и семьи большие были. А теперь и гроши есть, и семъи маленькие, а водки - хоть залейся. Резвятся люди. А врачи вон предупреждают, что этак весь приплод человеческий испортить можно. И душой, и телом, и умом никуда не .годными станут люди. И чем дальше от поколения к поколению, тем - больше...
     - Но я-то уже не рожаю,.- отшучивался Никита.
     - Это не оправдание. Всякий пример есть начало либо добру, либо злу.
     - Ладно. Я ведь и сам понимаю, Петруха. Да и пыо я только в свободное время. А когда работаю... Там не до того.
     Если бы Никита приехал на полгодика раньше, то мы с ним, конечно, и весь город обошли, и в редакции, и в типографии побывали бы - показал бы я ему, как газета делается. Но сейчас я мог только понемногу бродить возле дома. Больше приходилось сидеть да лежать. И Никите, ясное дело, скучно было, непривычно. Не зря же у Пушкина сказано: «...Но боже мой, какая скука с больным сидеть день и ночь, не отходя ни шагу прочь...» Не на равных у нас получалось с Никитой.
     Наступил следующий день. Пошумев и поспорив с матерью насчет очередной бутылки, ибо все его деньги она забрала себе, Никита приходил в мою комнату, подсаживался, посмеивался, извинялся, что опять «пропустил», и мало-помалу опять у нас завязывалась беседа.
     - Расскажу тебе про своего зятя...
     Зять, глядя на Никиту, тоже хозяйство завел. В общем-то начитанный парень, в технике разбирается. А хозяин - умора! Горожанин чистый. Как-то зовет Никиту: помоги, мол, новую стайку для коровы построить. В старой, мол, нельзя уже держать ее, не помещается. И что же увидел Никита? Как загнал зятюшка корову в стайку, так с тех пор и не чистил там. Навозу накопилось столько, что корова горбом потолок подпирает, а в двери на улипу н выйти не может потому, что тут надо ей на колени опускаться или ползком ползти. Иначе не выберешься.
     Конечно, новую стайку строить нужды не было. Просто надо было почистить старую.
     Хоть плоховато я себя чувствовал, но от того, как говорил Никита, как судил-рядил о хозяйстве, какое значение придавал той или иной стороне дела, испытывал и я удовольствие. Я даже завидовал ему. Как ни крути, а жизнь у него получалась интересной, полной. Главное, с душой никакого разладу. А то ведь бывает... И у меня как у газетчика разлады быва-ли. Ох, бывали! То, что следовало ругать и отрицать, начальство повелевало хвалить и защищать. То, что надо было беречь и хранить, подвергалось гонению, предавалось анафеме. А когда я не справлялся с заданием, меня, конечно же, ругали на «летучках», на собраниях, в кабинете у редактора. И, конечно же, мне ставили в пример тех, кто «справлялся». В то время как я все больше убеждался, что газета наша беззуба, заполнена враньем, фарисейством, словоблудием, аллилуй-ством и прочей тошнотворной «духовной пищей», что наша пропаганда и идеология занимаются лишь «самообслуживанием» и никуда не годятся по сути своей; в мои статьи и очерки все чаще вставляли, те или иные изречения, которые я собственной рукой никогда бы не вставил. И я все больше разочаровывался. И не только в газете. Нет, не мог я владеть второй древнейшей профессией так, как владели ею мои некоторые коллеги. Один из них совершенно откровенно смеялся мне в лицо: «Совесть?! У газетчика?! Ха-ха-ха!!!» Это его материалы чаше других висели на «доске почета». В том числе фельетон, в котором он громил тех, кто не хотел избавляться от личного скота.
     А когда приходилось делиться своими впечатлениями и употреблять местоимение «я», редактор непременно вычеркивал эту «крамолу» и делал мне замечание: «Что это еще за «я»? Кто ты такой?..» И заменял «я» па «мы». А сколько было несостоятельных «прогрессивных починов» да «мудрых» указаний! Или покритикуешь, бывало, райком какой-нибудь, и тут же на тебя все шишки валятся. «Не разобрался. Не понял сути дела. Не имел права...»
     Никите проще. Правильно сделал он, что не ушел от земли, хотя и мог бы, как многие. То есть он вовремя вернулся на круги своя. Резко оборванные хозяйские корешки у такого человека, как он, вряд ли потом вскормили бы какие-нибудь хорошие вершки. Я это чувствовал и по себе. Около тридцати лет жил я в городе, а главные воспоминания тянулись туда, в деревню. Все чего-то не хватало, все тосковал о чем-то. Часто казалось, что я, прежний, продолжаю жить где-то отдельно, хожу по полям и лесам, хозяйствую, как Никита. Большой разрыв получился между мной юным и теперешним. И разрыв этот заполнен бог весть чем. И дает он знать о себе, как старая рана. А у Никиты, наверное, нет таких ран и шрамов на душе. Он целехонький человек. Он путь по земле совершает естественно. Значит, счастливый человек. Вот только выпивает зря...
     После трех дней гостевания Никита объявил, что пора отъезжать. Он ведь отпуск брал небольшой, без содержа- ния, только меня проведать. Слово давал вернуться вовремя. Да и работы впереди много. И честь знать надобно. Погулял - хватит. В тот же день он и билет взял на поезд.
     Вечером за столом сидели гости и небольшое мое семейство. Поначалу разговор шел обычный, родственный, преддорожный. Потом опять пошли воспоминания. И оказалось, что я многого не знал или забыть успел. И удивился: как хорошо помнили старушки-матушки всякие разные подробности давно минувших дней! Кто как жил и сколько жил. Кто чудаком был, кто простофилей. Кто умным и рассудительным, у кого какие дети были и что с ними потом ст-алось. У кого мужья на войне погибли, у кого дома от ран скончались, у кого от старости и болезней...
     Конечно, вспомнили мы опять и деревеньку свою - Стародубку. Два года назад Вера Михайловна ездила проведать старшего брата, который все еще жил в тех местах. Так вот, весь тот угол, где раньше насчитывалось селений двадцать, пустой теперь. Медведишкн там расплодились. На бывших угодьях степной совхоз молодняк пасет. А медведи шалят - дерут телят то и дело. Попервости и людей не боялись. Потом их стрелять начали. Побили много и петлями половили. А вот теперь уж беречь мишек призывают.
     Вспомнили, как известку жгли - по всей зиме дрова пилили на выгорях таежных, как пихтовое масло гнали на Талом, как пни корчевали на тех же выгорях, как на лесозаготовки ездили - на «кубы», как пахали-боронили на заморенных лошаденках, как прополку вели, косили, лен мяли, коноплю дергали, холсты ткали и овечек стригли. Как на «ликбез» ходили, какие налоги платили, на какие займы подписывались. И многое, многое другое.
     - А помнишь, кума, ты чуть не утонула?
     - Дак мы же мухлевали тогда. Бревен-то сколько сплавили!
     И было в этих воспоминаниях много такого, что нынче-уж невероятным кажется, «Обыденкой», то есть за день, в район бегали. Туда - тридцать километров и назад, столько же. Утром уйдешь, к вечеру - дома и по хозяйству еще успеваешь управиться. И на мельницу бабоньки ездили, и по дрова в тайгу, и по сено на луга. Все таежные и крестьянские дела справляли, да еще детишек ро-жали-рбсткли. Всю войну за мужиков ворочали. Вот только мужиков - мужей своих - не дождались...
     Слушал я их и в который раз спрашивал себя: а многие ли знают, как жили наши старушки-матушки? Ведь-даже мы, дети их, не все запомнили. А уж то, что они прочувствовать успели, мы и вовсе не знаем как следует. И не оценили их жизнь так, как надо бы. Моей матушке-как жене погибшего фронтовика вот только недавно пенсию положили в тридцать пять рублен. Вере Михайловне «отвалили» на пятерку больше потому, что в колхозе она дольше пробыла. Кто же оценит жизнь и дела их? Внуки? Так они и понятия не имеют о жизни тогдашней. Вон Ирка с Вовкой рты разинули, слушают, слава богу. Верят и неверят. Воока постарше, так из книг и бабушкиных рассказов кос о чем знает. А Ирка в свои десять лет, наверное, как сказки слушает.
     - Бабушка Вера, а вы и не болели никогда?
     - Дак если не считать тифа, то и не болела, можно сказать. Слава богу. Ну, если насмока (насморк) когда бывает, так рази это болезнь? На ногах все, на ногах, внученька. И Кристинья так же, бывало...
     - А тифом - в гражданскую войну?
     - Пошто в гражданскую? Я болела уже в колхозе. Думала, лысая останусь. Волос-то выпал весь. А какой: волос был! Косы в руку толщиной. И без ног я была, от тифа-то. Ноги отымались. Люди на пашню едут, на покос,. а я выползу кое-как на улку, гляжу им вслед, как собачонка, и реву недоенной коровой. Обидно, конешно... Отошла, слава богу. И волос вырос.
     Да ведь ноги-то у нас, кума, еще и от жабрея отымались. Помнишь ли? - спрашивает матушка. - Хлебушко весь - государству. А отходы - на трудодни. А а них жабрею полно оказалось - семечки такие черненькие, чуть крупнее мака. А как размололи да есть-стали...
     - Ну дак как же не помнить! Нас ведь тогда много-обезножело. Прямо на пашне. Покидали нас в телеги да и повезли домой в бане парить. От всех болезней баня больницей была.
     - А какой голод-то был! Ой, кума, как выдюжили мы? - Дак молодые были. Вот и выдюжили.
     - Молодые, копешио. Но и молодых-то сколько померло тогда!
     - Да у нас-то, кума, говорят, еще милостиво. У нас больше-то от порченого зерна, которое под снегом на токах зимовало, помирали. А в самой-то Россее, сказывают, прямо деревнями народ вымирал. От чистого голода...
     Когда отужинали и на столе прибрали, матушка принесла картонные корочки, перевязанные голубой ленточкой. Тут хранились у нее фотографии. И самые старые, сильно выцветшие, и что в последние годы добавились.
     Я опять раньше других покинул компанию и прилег в своей комнатушке. Расслабившись и закрыв глаза, я пытался заснуть, но сон не шел. Разбередили старушки душу мою! Чуть не всплакнул. Матушки, матушки наши!.. Как велики вы в простоте и безответности своей!..
     Увидел я себя маленьким-маленьким. Матушка спешит на работу, а я в подол ей вцепился - не отпускаю. Не хочется домовничать без нее.
     А вот я, в холщовых оборванных штанишках на помочах, с ножонками в ссадинах и цыпках. И очень мне хочется стать большим, нарядным, красивым. Чтоб брюки были суконные, сапоги хромовые, а рубашка сатинетовая! И чуб - волной, и гармошка на плече...
     Вспомнилось: я и мои отощавшие сверстники /бредем из школы. Идти далеко. Устали, ноги заплетаются и загребают весенний водянистый снежок. Попутно пробираемся к проталинкам на косогорах и сщипываем всякую съедобную травку. Так и добираемся домой с испачканными травяным соком губами. Дома тоже голодно. Зато всегда найдется ласка-веселинка, доброе слово. И хоть маленький пластик брюквы или репки, а найдется где-то. И по голове погладят, по шее проведут ладошкой, по острым лопаткам и плечикам.
     Правду сказать, я не любил, когда прикасались к моей тогдашней шее, с глубоким желобком от затылка, ибо очень мне хотелось, чтоб шея у меня была круглая,как у жеребчика, и чтоб не гладили ее вот так жалостливо.
     Многие из тех бледных да худых мальчиков, которые были постарше, успели потом подрасти и на фронт попасть. Многие, уйдя вслед за отцами, не вернулись, защитив, как могли, и большую Родину, и ту маленькую деревеньку Стародубку, где на свет появились, где вились веселые дорожки, по которым в школу бегали, где текли и журчали речки, в которых купались, где по-детски светло глядели в небо роднички, из которых водицу пили, где вздымались горки, с которых на санках и лыжах катались, манили по весне полянки-проталинки, на которых травку съедобную искали...
     Вспоминалась дорога. На той дороге еще не было машинных следов. По ней только ходили и ездили на лошадях. По той дороге отбывали на войну почти все мужики, то жили в таежных деревнях, которых теперь не существует: Отбыли по ней и наши отцы, которые тогда были намного моложе нынешнего меня и Никиты. Сколько же их не вернулось на ту дорогу!
     Вспоминались стихи, присланные в газету без подписи, но с просьбой напечатать. «На месте бывших деревень нет ни крестов, ни обелисков. Но там и ныне каждый день витают тени наших близких...»
     Размышления у меня получались жалобные. И не только потому, что был я сейчас слабоват на слезы от болезни. Не только. «Обязательно, обязательно, обязательно надо съездить туда. Вот поправлюсь, возьму отпуск...»
     Лет пять назад матушка моя и то набралась духу съездить в Сибирь и всю оставшуюся там родню проведать. Правда, в Стародубку она не попала. Пешком ей туда не дойти было. Верхом на лошади тоже не ездок была, а машины по-прежнему не ходили в ту сторону. Даже на телеге туда уже не проехать было - заросла лесом дорога. Собственно, это была уже не дорога, а тропа. Но в ближней от этих мест деревне, где жила ее младшая сестра, ма-. тушка побывала. И на тропу ту выходила, и в сторону ту смотрела, н слеза её там упала. А перед этим она все беспокоилась, что давно не виделась с родными. А вдруг да умрет? И все тогда. И не будет самой себе прощения. А как съездила, так вроде и успокоилась, будто лекарства какого выпила.
     Вот и мне пора глотнуть того «лекарства» - воздуха того, запахов тех, водицы той испить. Обязательно, обязательно...

          

   Произведение публиковалось в:
   Деревенская родня. Сборник рассказов и повестей. – Хабаровское книжное издательство. Хабаровск, 1992.